скачать книгу бесплатно
– Что же мне делать?
– Ничего. Занимайся своей наукой. Никто не заставляет тебя участвовать ни в чем плохом. И жди – рано или поздно это предприятие лопнет, – сказал отец.
* * *
Оглядываясь назад, можно сказать, что акция Сахарова в Институте общей генетики стала поворотным моментом в диссидентском движении. За год до этого 15 смельчаков, каждый из которых по-своему перешел невозвратную черту, объявили себя Инициативной группой защиты прав человека. Они завалили власть заявлениями и протестами, которые, вернувшись в Россию в западных радиопередачах, застали Контору врасплох. Но у Инициативной группы были два слабых места. Во-первых, у нее не было лидера, который мог зажечь сердца и умы. Во-вторых, никто из ее участников не мог похвастаться высоким социальным положением или выдающимися достижениями; поэтому их было легко объявить кучкой недовольных маргиналов, которые никого не представляют.
Мистический Солженицын, звезда которого восходила в те дни, совершенно не годился на роль лидера инакомыслящей интеллигенции. Он держался особняком и смотрел на интеллигентскую толпу с величайшим высокомерием. Если бы не появился Сахаров, с его репутацией отца водородной бомбы и глубоко продуманной философской платформой, диссиденты вряд ли превратились бы в доминирующее направление общественной мысли на следующие пятнадцать лет.
Явление Сахарова в ИОГЕНе, весть о котором в телефонных звонках моментально разлетелась по Москве, было как чудо. Член Инициативной группы, биолог Сергей Ковалев, поспешил в институт, чтобы представиться Сахарову, но опоздал. Помню, как Ковалев сидел на скамейке во дворе института с сокрушенным видом, пока я не дал ему записку с номером телефона, который Сахаров написал на доске. В тот же вечер Ковалев разыскал Сахарова и познакомил его со всей группой. У движения появился лидер.
Что касается Сахарова, то в тот день он тоже перешел черту. До этого инцидента он в своих спорах с властью держался в рамках лояльности. Но, написав несколько слов на доске в присутствии иностранцев, Сахаров бросил публичный вызов режиму в самом сердце Академии. Раньше ни один из представителей истеблишмента на такое не решался.
Согласно метафоре Солженицына, советская жизнь была похожа на вязкую жидкость, в отличие от разреженной газовой атмосферы Запада. Вы можете вращаться в газе сколько угодно, и это ни на что не повлияет. В вязкой же жидкости двинуться трудно, но если вы все же начнете вращаться, то увлечете за собой окружающие слои, и вскоре вся среда начнет кружиться вместе с вами. Сахаров двигался в вязкой среде и тянул за собой весь образованный класс.
Всего под обращением за Жореса Медведева подписались около 60 человек, в том числе академики и литераторы. Группа американских ученых из генетического симпозиума во главе с Эвелин Уиткин потребовала навестить Медведева в больнице. Через две недели Медведева освободили. Впервые власть уступила давлению общественного мнения. Так зародилось диссидентское движение.
Что касается меня, то после эпизода в ИОГЕНе начался необратимый процесс, который через два года привел меня к полному разрыву с тем комфортабельным миром, в котором я провел первые двадцать пять лет своей жизни.
* * *
Мой друг Вася В. был аспирантом из Украины. Он появился в лаборатории Хесина примерно через год после меня. Поначалу я не обращал на него особого внимания – пока нас не сблизил странный эпизод.
В один прекрасный день Вася пропал. На пятый день его отсутствия Хесин велел мне и еще одной сотруднице его разыскать. Мы обнаружили его паспорт в комнате, которую он снимал, а это означало, что из Москвы он не уезжал. В службе скорой помощи не было никаких сведений о шатене 23 лет, с бородкой и родинкой на правой щеке. Наконец, после трех дней поисков, мы узнали, что неустановленное лицо, отвечающее этим признакам, содержится в городской психиатрической больнице на Каширском шоссе.
Примчавшись на Каширку, мы нашли Васю живым и невредимым, разгуливающим по двору в компании психов. С радостной, но виноватой улыбкой он махнул нам рукой через решетку. Выяснилось, что он был доставлен в больницу из вытрезвителя с симптомами глубокой амнезии – не помнил, кто он и откуда.
«Он узнал нас, значит, все прекрасно помнит, – подумал я. – Но почему он делает вид, что потерял память? Долго притворяться он не сможет». К счастью, уже был вечер пятницы, и у нас были выходные, чтобы решить, как быть дальше.
С правильными знакомствами в Москве нет ничего невозможного. К понедельнику удалось найти бывшего сокурсника моего отца, профессора психиатрии. Вместе с Васиным паспортом я привез в больницу письмо о переводе пациента в клинику папиного приятеля для дальнейшего наблюдения и лечения. Лечащий врач, впечатленный нашими связями, рассказал, что произошло, и мы наконец встретились с Васей.
Оказалось, что его подруга, аспирантка Института востоковедения, изучала коренные народы в Бурятии. Закончилось это тем, что она втянулась в сообщество ученых-буддологов, у которых стерлась граница между субъектом и объектом их науки: вместо того чтобы заниматься марксистским анализом религиозного культа, они начали практиковать тантрическую йогу.
Этнографические экспедиции превратились в паломничество к источникам мудрости; научные конференции стали «группами расширения и освобождения», а буддистские тексты начали распространяться в самиздатских рукописях. В центре этого движения стоял гуру – лама из Бурятии по имени Бидия Дандарон. Это была магнетическая личность, мудрец и философ, провозгласивший Россию новым центром просветления. В своих книгах Дандарон обосновал философскую доктрину «Буддизм для европейцев».
В конце концов Контора раскрыла «буддийский заговор», совершила налеты на профессорские квартиры и студенческие общежития в Москве, Санкт-Петербурге и Прибалтике. Дандарона арестовали и обвинили в антисоветской пропаганде (вскоре он умер в лагере); кое-кто оказался в психушке, некоторые потеряли работу, некоторые были исключены из университетов. Мой друг Вася каким-то образом уцелел, что только усугубило его внутреннюю агонию. Однажды ночью, не в силах больше выносить стресс, он напился. Очнулся он в милиции. Как рассказал нам врач, когда его задержали, он в состоянии сильного волнения грозил кому-то кулаком и кричал: «Свободу Дандарону!»
Когда он пришел в себя в руках ментов, которые понятия не имели, кто такой Дандарон, Вася понял, что, если об этом станет известно в Курчатнике, ему несдобровать. Поэтому он решил симулировать амнезию, надеясь, что менты его отпустят. Вместо этого его отвезли в психушку.
Через несколько дней друг моего отца выписал Васю и уничтожил следы его пребывания в клинике – по крайней мере, мы так думали. А потом Хесин устроил нам грандиозный разнос – мол, мы несем ответственность не только за себя, но и друг за друга, и, когда кто-то делает глупость, вся лаборатория оказывается под угрозой.
Для меня Васина история была предупреждением: если я продолжу вести двойную жизнь тайного диссидента, маскирующегося под лояльного советского ученого, я сам могу оказаться в психиатрической больнице.
* * *
Вот уже почти три года я постоянно думал об эмиграции, но перспектива никогда больше не увидеть родителей и расстаться с маленькой дочкой давила на меня, как груда кирпичей. Между тем со всех сторон поступали сообщения об отъездах знакомых. Еврейская эмиграция началась почти случайно – как способ для режима сбить накал страстей после скандального процесса над группой евреев, пытавшихся в 1970 году угнать самолет в Израиль. Но, как только первые ласточки получили разрешения на выезд – якобы для «воссоединения семей», – заявки стали нарастать как снежный ком, и власти оказались застигнутыми врасплох. Внезапно тысячи людей обнаружили «давно потерянную тетю в Тель-Авиве», в то время как израильские власти организовали массовое производство фиктивных свидетельств о родстве, которые невозможно было проверить. Не прибегая к репрессиям, остановить лавину евреев, устремившихся к внезапно открывшейся трещине в железном занавесе, было невозможно. Власти начали отказывать в выездных визах, особенно людям с высшим образованием, что привело к появлению шумной группы еврейских «отказников», которые соревновались с диссидентами за внимание Запада. Но это не сработало – пример нескольких сотен отказников не удержал массы. Между 1970 и 1972 годами статистика еврейской эмиграции выросла с 1000 до 13 000 человек в год.
Щель в железном занавесе, открывшаяся только для евреев, тем не менее стала серьезным поражением режима, признаком слабости. Слово «еврей» в пятой строчке внутреннего паспорта обрело ценность и стало знаком почета. Еврей был тем, кто мог послать режим к дьяволу, кто мог уйти, вырваться на свободу. Фиктивный брак с евреем стал средством бегства из страны для целых русских семей: «еврейский зять как средство передвижения» стало ходовой шуткой. Аббревиатура визового офиса – ОВИР[19 - Отдел виз и регистрации иностранцев МВД СССР.] – стала культурной иконой. Хитом сезона 1972 года была песня подпольного барда Александра Галича о злоключениях незадачливого армейского майора, который спьяну назвал себя евреем и был разжалован и исключен из партии за попытку эмигрировать. Галичу вторил кумир молодежи Высоцкий: его юмористический хит о походе в ОВИР двух собутыльников – еврея и русского – разошелся в миллионах магнитофонных записей:
Мишка Шифман башковит –
У него предвидение:
Что мы видим, говорит,
Кроме телевидения?
Смотришь конкурс в Сопоте
И глотаешь пыль,
А кого ни попадя
Пускают в Израиль!
Идея эмиграции захватила образованный класс; это была форма антисоветского протеста. Несмотря на все попытки властей изобразить соискателей выездной визы предателями, уезжающий еврей воспринимался победителем, «дерзкой рыбой, пробившей лед», по выражению Галича.
Но мне от этого было не легче. Слова из песни, в которой Галич описывает гамлетовскую агонию российского интеллигента «ехать – не ехать», звучали будто бы про меня:
…И плевать, что на сердце кисло,
Что прощанье – как в горле ком.
Больше нету ни сил, ни смысла
Ставить ставку на этот кон.
Разыграешься только-только,
Но уже из колоды – прыг:
Не семерка, не туз, не тройка –
Окаянная дама пик!
Аллюзия к пиковой даме – символу безумия пушкинского героя – наилучшим образом отражала мое состояние, в котором мысли об отъезде приобрели интенсивность навязчивой идеи. Я был на грани нервного срыва. Я чувствовал себя в ловушке. Но Таня, моя жена, не хотела и слышать об отъезде.
В общем, ситуация созрела для развязки. И она наступила, как всегда бывает, когда вам двадцать шесть лет, а ваша личная жизнь зашла в тупик: из тупика меня вытащила новая любовь. Звали ее Валентина – Валя – моя однокурсница по Московскому университету.
Глава 4. Сожжение мостов
Сказать, что любовь втянула меня в шпионскую историю, было бы преувеличением, но, безусловно, тема секретов советского биологического оружия (БО) началась в моей жизни со своего рода любовного треугольника.
Однажды весной 1973 года моя подруга Валя ошеломила меня сообщением, что ее шеф, всесильный академик Юрий Анатольевич Овчинников, к ней пристает. Валя была аспиранткой Овчинникова в Институте химии природных соединений, где он был директором.
На номенклатурном небосводе Академии наук СССР Овчинников был не просто звездой, а созвездием, в одиночку занимая сразу несколько руководящих постов; в сферу его влияния входили целые отрасли промышленности, десятки химических и биологических институтов, университетских кафедр, редакций научных журналов, межведомственных комиссий и отраслевых комитетов. Список регалий и наград Юрия Анатольевича вызывал в сознании образ ветерана сталинской науки, этакого академического старца: он был кавалером ордена Ленина, Героем Социалистического Труда, депутатом Верховного Совета, лауреатом Государственной премии. Было трудно поверить, что этому человеку нет и сорока лет.
Юрий Анатольевич мог все: организовать московскую прописку, предоставить жилплощадь, устроить стажировку в Женеве, создать новый институт, выделить многомиллионный бюджет. Благосклонность Овчинникова была равнозначна успеху карьеры. Но не дай бог было перейти ему дорогу – это означало крах, профессиональную и личную катастрофу. Юрий Анатольевич был постоянно окружен группой обожавших его соратников, готовых для него на все. Женщины были от него без ума.
В тот день Овчинников внезапно предложил Вале подвезти ее домой, и, когда она сказала: «Спасибо, тут недалеко, дойду сама», он увязался за ней пешком, а его служебная «Волга», медленно ехала рядом вдоль тротуара. Избавиться от него ей удалось, только согласившись пойти с ним на следующей неделе в театр.
– Что мне делать? – Валя была в панике. – Он не отстанет. Он имеет репутацию, всегда добивается своего. И делает это так, чтобы все видели. Ему наплевать!
Валя была чрезвычайно привлекательна, а ее испуганный вид делал ее просто неотразимой.
Ситуация была очевидной. Если она уступит, Овчинников позаботится, чтобы у нее была гладкая и быстрая карьера. В противном случае он выкинет ее из профессии.
Рассказ Вали вверг меня в кризис неуверенности в себе. Хотя она и не давала мне повода ее в чем-либо подозревать, оказаться в соперниках такого человека, как Овчинников, было не для слабонервных. Помимо огромной власти, что привлекательно само по себе, мне казалось, что как мужчина он должен быть неотразим для женщин: в 39 лет самый молодой член Академии, высокий, спортивный, в прошлом актер с внешностью Элвиса Пресли, он выделялся в толпе пожилых академиков как олицетворение силы и энергии.
Мы с Валей не были женаты, но, если бы и были, это не имело никакого значения. Он был женат – ну и что? Я все еще был женат на Тане, хотя мы расстались и я съехался с Валей год назад. Это была настоящая любовь, но как долго любовь сможет продержаться против такого натиска? Имею ли я моральное право вести себя как собственник? Какие качества я, молодой ученый и парень умеренной мускулистости, могу противопоставить превосходящей силе противника?
Конечно, если взглянуть на ситуацию с позиций добра и зла, у меня было преимущество. Овчинников был частью чудовищного советского режима, который ненавидели и Валя, и я, и все остальные в нашем кругу. Он был не простым «винтиком системы», а крупным деятелем, чиновником высшего уровня, членом ЦК партии. Мы же были яростными, хоть и тайными, антисоветчиками. Его предложение было дьявольским искушением, в то время как я стоял на высокой моральной платформе. С этой точки зрения девушка должна достаться мне. Но что дальше? Где мы от него спрячемся?
Выходом было бы полностью исчезнуть, уйти с подконтрольной ему территории, то есть покинуть страну и продолжить карьеру за границей. Такой вариант был возможен благодаря моей еврейской национальности. Валя не была еврейкой, а меня, полностью ассимилированного космополита, не особо волновали ни иудаизм, ни Израиль. Но выезд в Израиль был единственным способом вырваться за железный занавес.
Мы много говорили об эмиграции, но не делали решающего шага – подачи заявления на выезд. Эмиграция означала отказ от советского гражданства и фактическую гарантию того, что мы никогда не увидим тех, кто останется в СССР. В заложниках были наши близкие.
В Валином случае это была ее пожилая мама. В моем – родители и сестра и, что самое ужасное, моя трехлетняя дочь Маша. Ночь за ночью невыносимая мысль о том, что придется оставить моего ребенка, боролась у меня в сознании с неумолимой логикой: «Во-первых, мой брак с Татьяной не удался; это окончательно, я живу с Валей, а Таня встречается с кем-то еще. Во-вторых, рано или поздно я войду в открытый конфликт с режимом, и биография Маши в любом случае будет испорчена; уж лучше «отец за границей», чем «отец в тюрьме». В-третьих, мы с Таней в равных условиях. Я предлагал ей уехать вместе ради Маши, но она сказала, что не может бросить родителей. Она сделала свой выбор; я имею право на свой. В-четвертых, тот факт, что железный занавес приоткрылся – только для евреев, – не означает, что он останется открытым навсегда. Дверь может захлопнуться в любой момент, и тогда всю оставшуюся жизнь я буду жалеть, что упустил возможность.
А тут еще Овчинников! Это было последней каплей.
Вскоре Валя повергла весь институт в шок, заявив, что уходит из аспирантуры «по личным причинам». Еще никто никогда не покидал лабораторию Овчинникова по собственному желанию. Люди ломали голову: неужели он выгнал ее, потому что она отказалась с ним спать? Вот чудовище!
Тем временем я собрал все свое мужество и пошел сообщить новость родителям. Было начало июня, и они жили на даче, в деревянном домике в зеленой полосе Подмосковья. Отец был один; мама ушла в магазин, а моя сестра, студентка медвуза, была на занятиях. Папа был рад моему появлению. С тех пор как я расстался с Таней, она и маленькая Маша приезжали сюда чаще, чем я.
В детстве я каждое лето проводил на даче. В годы учебы в университете я предпочитал приезжать сюда, когда родители были в городе, с компанией друзей. Здесь мы читали самиздат, слушали иностранные передачи, пили водку, разговаривали; дача была для меня колыбелью инакомыслия.
Поначалу папа не возражал против моего увлечения антисоветчиной и иногда даже брал у меня запретную книгу. Хотя он состоял в партии, он был «кухонным диссидентом» – если не в делах, то в мыслях. Как и многие советские интеллигенты, он слушал «Голос Америки», Би-би-си и «Радио „Свобода“». Он понимал, что я двигаюсь к столкновению с системой и рано или поздно присоединюсь к рядам открытых диссидентов, которые часто оказывались за решеткой. В течение многих лет он призывал меня сидеть тихо и ждать, когда режим встретит свой естественный конец. Но с каждым годом все больше и больше казалось, что ожидание может затянуться на всю жизнь. В то же время он знал, что не все обращающиеся за выездными визами их получают– некоторые становятся отказниками. И наконец, как и я, он страшно переживал из-за Маши и не видел хорошего выхода из этой ситуации. Поэтому он так разволновался, когда услышал, что я принял решение.
– Может быть, вы с Таней все-таки попробуете восстановить семью и она поедет с тобой? Я могу поговорить с ней.
– Это бессмысленно. Я с ней говорил – она не поeдет. Мы разводимся.
Папа развел руками и беспомощно посмотрел на мою мать, которая стояла в дверях. Мама не отличалась темпераментом. Более того, в стрессовые моменты ее охватывало ледяное спокойствие, которое исходило не столько от силы характера, сколько было формой эмоционального шока, способом справиться с ситуацией.
– А что будет с Машей? – сказала она.
– Я ведь тебя предупреждал, – продолжал отец. – Я это предвидел! Если бы ты меня послушал, то не оказался бы в этой ситуации…
– Ой, папа, пожалуйста, не начинай снова. Ты был прав, я не должен был жениться, окей? Но что же мне теперь делать? Сидеть и не рыпаться?
– А если тебе откажут? Для тебя это будет конец.
– По статистике, в отказ попадают около десяти процентов. Большинство получает разрешение и уезжает, – возразил я. – Если я останусь в этой стране навсегда, по крайней мере это будет не мое решение, а кого-то другого.
– Играешь в рулетку со своей жизнью, – проворчал он. – Боюсь, твои шансы хуже, чем в среднем по статистике; ведь ты работаешь в Курчатнике.
Я, как и все в атомном институте, имел самую низкую, «третью форму» секретности. Но предмет моих исследований – белок, который копирует гены в клетке, – не имел никакого отношения к государственной тайне, как и вся лаборатория Хесина. Курчатник был огромным учреждением с секретными и «открытыми» отделами, разбросанными по огромной территории. У меня не было права входить в здания, где проводилась секретная работа.
– Tы же знаешь, что я по эту сторону стены, – сказал я, имея в виду кордон безопасности вокруг секретных подразделений.
– Я хотел бы, чтобы ты оказался прав; что я могу сказать? – покачал он головой. – Что ж, давай, действуй, ты ведь все равно уже решил. Я бы сам поехал, но я слишком стар: кому я там нужен? И кто-то должен заботиться о Маше. Надеюсь, Таня не станет отрезать мне контакт. А я позабочусь, чтобы Маша не забыла, что у нее есть отец. Когда-нибудь это безумие закончится, и мы соединимся. Надеюсь, я доживу.
– Я женюсь на Вале, и она едет со мной, – объявил я вторую новость, которая шокировала родителей не меньше первой. Они не одобряли моего романа, считая, что Валя была причиной моего разрыва с Таней.
– Надеюсь, она знает, что делает, – мрачно сказал отец. – Она ведь аспирантка Овчинникова? Он заботится о своих; ее ждет блестящая карьера. И она готова отказаться от всего этого ради…
– …Ради меня? Похоже, да. Я сам удивлен.
Отец помедлил. «Тут может быть проблема», – сказал он наконец сделав жест, известный каждому советскому человеку, – очертил пальцем круг в воздухе и показал на потолок, чтобы предупредить, что чужие уши могут слышать наш разговор. Он взял лист бумаги и написал: «Вокруг Овчинникова что-то заваривается. Говорят, он получил огромные деньги на разработку биологического оружия. Если Валя в этом участвует, вас не выпустят».
«Она бы мне сказала», – написал я. «Будь осторожен», – написал в ответ отец и сжег бумагу.
Мама молча наблюдала за нашей перепиской. Она вздохнула и вышла из комнаты.
* * *
Хесин сразу все понял, как только я вошел в кабинет и сказал, что хочу поговорить по личному делу; видимо, отец его предупредил. Очертив тот же выразительный круг в воздухе, означающий, что «у стен есть уши», он сказал: «Приходи вечером ко мне домой, поговорим о личных делах в непринужденной обстановке».
Хесин жил один. Его двухкомнатная квартира была переполнена книгами – башня из слоновой кости, убежище отшельника, видавшее лучшие времена. Когда-то у него были жена и сын, но жена ушла, а сын погиб в результате несчастного случая на охоте около десяти лет назад. Мне было неловко. Я был его любимым учеником, он смотрел на меня почти как на сына, и вот я пришел, чтобы нанести удар.
– Я не буду тебя отговаривать; решил уезжать – уезжай, – сказал Хесин за ужином из домашней пиццы. – Но ты выбрал самое неудачное время. Я пытаюсь взять Борю Лейбовича в лабораторию, а он мало того что не член партии, так еще и еврей. Если станет известно, что ты подался в Израиль, то он может забыть о нашем институте. Не мог бы ты подождать год, пока я не решу проблему с Борей?
«Хесин, конечно, великий ученый, – подумал я, – и я ему многим обязан. Но понимает ли он, что давит сейчас на кнопку вины? Я ломаю голову над этой проблемой уже много месяцев и знаю ответ. Будущее Бори Лейбовича зависит от моих поступков? Что ж, на той же чаше весов находятся мои родители и моя дочь – и что может добавить к этому карьера Бори? Если Легасов заблокирует Борю, то виноваты будут Легасов и советский режим, а не я. И если я больше никогда не увижу родных, то виноват не я, а советская власть, которая опустила железный занавес. Если я не смогу переступить эту черту, то, значит, я тоже стану добровольным заложником, а я уже решил, что не готов играть эту роль».
– Роман Бениаминович, – сказал я Хесину, – Боря Лейбович в таком же положении, что и я. Ему не нравится, что из-за меня его не возьмут в аспирантуру? Это для него обидно и унизительно? Но ведь у него, как и у меня, есть свобода воли. Он может собрать вещи и уехать вместе со мной. И вы, кстати, тоже. А если нет, значит, вы соглашаетесь с правилами игры. Значит, так вам и надо!
Мой голос дрожал. Никогда раньше я не позволял себе говорить с шефом в таком тоне.
– Я тоже думал об этом и ожидал такого ответа, – сказал Хесин, ничуть не смутившись. – Предлагаю компромисс: если ты подашь заявление на визу, тебя все равно тут же уволят, и я ничего не смогу сделать. Так почему бы тебе не уйти по собственному желанию и не взять паузу, скажем, полгода, прежде чем ты подашь заявление? Тогда наша лаборатория не будет иметь к тебе отношения. Шесть месяцев не имеют большого значения; сейчас апрель – подожди до октября.
«Полгода не проблема, – подумал я. – Тем более что у меня пока нет вызова из Израиля – от пресловутой „тети из Тель-Авива“, – который обещал прислать недавно уехавший Гриша Гольдберг».
– Хорошо, – сказал я, и мы выпили за компромисс. Затем мы придумали причину, по которой я бросил работу над почти готовой диссертацией: якобы у меня развилась аллергия, и я больше не могу работать с ДНК.
– Ты пoдумал о том, что будет, если тебе откажут? – Хесин повторил вопрос отца, когда я уже уходил. – Если призовут в армию? – и, не дожидаясь ответа, сказал: – Удачи!
Глава 5. Опять Сахаров
Жизнь после ухода из Курчатника поначалу казалась скучной. Я устроился лаборантом в больничную лабораторию, но не мог усидеть на месте, охваченный жгучей необходимостью делать что-то важное. У меня не было будущего в этой стране, мне нечего было бояться и нечего терять, так почему же я прячусь в крысиной норе, слушая «Голос Америки», который рассказывает мне, как другие люди борются за то, во что верят?
Наконец, в начале октября у меня появилась возможность попробовать себя в деле. Лена Афанасьева (Афоня) познакомила меня с активным диссидентом, журналистом-отказником Кириллом Хенкиным, который был неофициальным пресс-секретарем диссидентского сообщества. Мы быстро сблизились, хотя он был на 25 лет старше. С его французским шейным платком и безупречными манерами, ироничный, благородный Кирилл был для меня воплощением европейца.
Кирилл представлял перед иностранными корреспондентами («коррами», как мы их называли) как еврейских отказников, так и диссидентов (их называли «демократами»), выступавших за права человека, свободу слова и т. п. Летом 1973 года Кирилл неожиданно получил выездную визу и предложил мне занять его место в качестве связующего звена между активистами и коррами – деятельность, которая была столь же значимой, сколь и опасной.
– Алик, где вы работали? В Курчатовском? – спросил он. – Вам все равно не дадут визу. Ваш единственный шанс выбраться отсюда – это стать такой занозой, что власти сами предпочтут от вас избавиться. В моем случае это сработало. Я называю это «принципом Фишера».
И он рассказал мне удивительную историю своей жизни.
Кирилл был несостоявшимся шпионом. Ребенком родители увезли его во Францию, где он вырос в среде эмигрантской молодежи, дружил с Цветаевой, учился в Сорбонне, а в 1937 году уехал воевать в Испанию на стороне республиканцев. После победы Франко он вернулся во Францию, а когда нацисты взяли Париж, уехал в Америку. После нападения Гитлера на СССР Кирилл в порыве романтического патриотизма вернулся в Россию по морю – из Сан-Франциско во Владивосток.
– Я понял, как горько ошибся, как только ступил на советскую землю, – рассказывал Кирилл, – но деваться уже было некуда.
Кирилла, свободно говорившего по-французски и по-английски, немедленно забрали в разведшколу НКВД, чтобы готовить к отправке в Европу. И тут ему встретился человек, перевернувший его жизнь: его инструктором по шпионскому ремеслу оказался немецкий коммунист Вилли Фишер, впоследствии прославившийся под именем супершпиона Рудольфа Абеля[20 - Абель был арестован в США в 1957 году, а в 1962-м обменян на сбитого американского пилота Фрэнсиса Гэри Пауэрса. Этому эпизоду посвящен фильм «Шпионский мост».]. Фишер сразу понял, что Кирилл сделан не из того теста, чтобы быть шпионом, но молодой человек ему понравился, и Фишер научил его, как уйти из НКВД, не угодив при этом в ГУЛАГ.
– Ты должен постараться повернуть ситуацию так, чтобы не система была твоей проблемой, а ты стал проблемой системы, – объяснил Фишер Кириллу. – Стань неудобоваримым, и тогда система сама извергнет тебя из своего чрева, как кит Иону.
Под руководством Фишера Кирилл стал разыгрывать из себя идиота, не способного к какой-либо шпионской деятельности. Он выбалтывал первому встречному все, что узнавал на занятиях, путал пароли и коды, придумывал неправдоподобные истории и выдавал их за чистую монету. В конце концов его выгнали из разведшколы за профессиональную непригодность.
Кирилл утверждал, что этот урок не раз помог ему в жизни, и решил передать его мне.
– Я предлагаю вам, Алик, стать голосом нашей разношерстной команды, представлять нас перед вражеской прессой, – объяснил мне Кирилл. – Если будете эффективным, в чем я не сомневаюсь, вас вышвырнут отсюда раньше, чем вы думаете.