
Полная версия:
Мороз идёт по следу. Том 3. Сибирь
— Что?
— Мука, — сказал Морозов.
Клементьев поднял брови.
— У них берут по две тысячи рублей и золотые часы, а вас занимает мука?
— Именно, — сказал Морозов. — Смотрите: во всех семи случаях они забрали продовольствие. От трёх пудов до восьми. И всякий раз вписали его в опись первым номером.
— И что?
— А то, что три пуда муки — это двенадцать рублей, — сказал Морозов. — Ради двенадцати рублей никто не станет таскать на себе три пуда, имея в кармане две тысячи наличными.
Он положил ладонь на таблицу.
— Стало быть, они берут муку не для себя. Они берут её, чтобы обыск выглядел настоящим.
Клементьев помолчал.
— Вы полагаете, они из наших?
— Не полагаю, — сказал Морозов. — Я полагаю, что они хорошо знают, как выглядит настоящий обыск. А это не одно и то же.
Он сделал ещё одно, прежде чем взяться за розыск.
Он написал объявление.
Оно было напечатано в газете «Голос Сибири» четырнадцатого октября, на второй странице, и стоило отделению одиннадцать рублей, которых у отделения не было и которые Морозов заплатил сам.
Текст он составлял вечер и составил в шести строках.
«Отъ розыскного отдѣленія милиціи.
Въ городѣ дѣйствуютъ лица, производящія обыски по подложнымъ бумагамъ.
Всякій, къ кому явятся съ требованіемъ обыска, вправѣ: 1) не открывать двери до утра; 2) послать за милиціонеромъ; 3) требовать, чтобы обыскъ производился при двухъ постороннихъ свидѣтеляхъ, каковыхъ приглашаетъ самъ хозяинъ.
Настоящій обыскъ отъ сего не пострадаетъ. Подложный — не состоится».
Клементьев, прочитав это в газете, вызвал его.
— Александр Петрович, вы понимаете, что вы напечатали?
— Понимаю.
— Вы напечатали, что можно не открывать милиции.
— Я напечатал, что можно не открывать до утра, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, у настоящего обыска не бывает такой спешки, чтобы он не мог подождать до рассвета.
Клементьев помолчал.
— Мне из совета звонили, — сказал он. — Спрашивали, отчего милиция учит обывателя не пускать власть.
— И что вы ответили?
— Что за две недели у нас семь ограблений и что я предпочту объясняться, чем считать восьмое.
Восьмого в октябре не случилось.
Морозов после полагал, что объявление тут ни при чём и что просто выждали; но два хозяина в ноябре, к которым приходили, потребовали свидетелей — и в обоих случаях пришедшие ушли.
Работа пошла по трём направлениям, и все три Морозов вёл одновременно, потому что времени не было.
Первое: печати.
Он обошёл за неделю все одиннадцать учреждений, выдающих бумаги, и в каждом задал три вопроса: сколько у вас печатей, где они хранятся и кто к ним имеет доступ.
Ответы вышли поучительные.
В совете рабочих и солдатских депутатов печатей было две, хранились они в столе у секретаря, стол не запирался.
В продовольственной управе — три, из них одна лежала в конторе на виду.
В комитете — одна, у председателя, и он носил её в кармане.
В полковом комитете — две, и одна из них, по словам полкового писаря, «где-то тут».
Морозов записал это всё и подвёл итог: в городе имелось не менее пятнадцати круглых печатей, из которых по крайней мере восемь мог взять кто угодно.
— И это ещё не главное, — сказал он Клементьеву.
— А что главное?
— Главное, что мы не можем проверить, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, вот вам положение. Ко мне приходят четверо с бумагой и печатью и говорят: обыск. Как я, живущий в этом городе обыватель, могу узнать, настоящая она или нет?
— Позвонить.
— Куда? У нас в городе двести восемьдесят телефонов, и ни одного у обывателя средней руки.
— Пойти в совет.
— В семь часов вечера? — сказал Морозов. — И пока я хожу, они у меня в доме.
Он положил перо.
— Никак, Виктор Аркадьевич. Проверить нельзя никак. И они это знают.
Морозов сделал по печатям и второе, и это было единственное, что за всё дело дало практическую пользу немедленно.
Он предложил ввести номера.
Записка была на двух листах и предлагала: всякому учреждению, выдающему бумаги на производство обысков и выемок, вести им нумерацию по порядку в отдельной книге; в бумаге проставлять номер и число; и объявить в газетах, что бумага без номера недействительна.
— И что это даст? — спросил Клементьев.
— То, что подделать бумагу станет труднее вчетверо, — сказал Морозов. — Ежели у нас есть книга, я могу за десять минут узнать, выдавался ли такой номер.
— А ежели подделают номер?
— Пусть, — сказал Морозов. — Тогда мы узнаем, что он поддельный, и это уже само по себе довод.
Записку приняли частично.
Три учреждения из одиннадцати завели книги в ноябре.
Прочие обещали.
Второе направление было — люди.
Из семи ограбленных Морозов лично опросил всех, и опросил подробно: не что взяли, а как выглядели и как себя вели.
Он опрашивал по способу, выработанному за пять лет и записанному у него в тетради под заглавием «О разспросѣ очевидца».
Правил было четыре.
Не спрашивать «как он выглядел» — на этот вопрос человек отвечает выдумкой. Спрашивать по частям: рост относительно самого спрашиваемого; во что одет сверху; была ли шапка; какой голос.
Не поправлять и не подсказывать: всякая подсказанная примета через неделю становится для свидетеля собственным воспоминанием.
Спрашивать по одному, а не при родне.
И записывать дословно, включая «не знаю», потому что три «не знаю» от трёх свидетелей стоят дороже трёх согласных выдумок.
Складывалось следующее.
Старший — лет тридцати пяти, среднего роста, тёмный, говорит чисто и грамотно. Держится спокойно, никогда не повышает голоса. В двух случаях назвался: в одном «уполномоченный Свиридов», в другом «товарищ Пахомов».
Один из четверых — молодой, лет двадцати, суетливый, в солдатской шинели.
Ещё двое — постоянные: рослый, лет сорока, молчит; и второй, рябой.
И пятый, появлявшийся не всегда, — тот, кто писал опись.
— Он писал при вас? — спрашивал Морозов у каждого.
И все семеро подтвердили: писал при них, за столом, сидя.
— Быстро писал?
— Быстро.
— Грамотно?
Тут ответы разошлись, и Морозов попросил показать описи.
Их сохранили пятеро из семи.
Он разложил пять описей на столе и просидел над ними до полуночи.
Они были написаны одной рукой.
Почерк был канцелярский: ровный, с наклоном, с теми характерными росчерками, какие вырабатываются у человека, десять лет пишущего бумаги.
Орфография — безукоризненная.
И — что Морозов отметил на третьем часу — форма.
Опись была составлена по всем правилам: с указанием числа, места, оснований, с перечислением по пунктам, с итогом и с подписью.
Так пишут не бандиты.
Так пишут те, кого этому учили.
Морозов положил лупу и посидел, глядя на пять листов.
— Виктор Аркадьевич, — сказал он наутро. — Я знаю, кого мы ищем.
— Кого?
— Чиновника, — сказал Морозов.
Глава 108
Чиновников в Ново-Николаевске к октябрю семнадцатого года было много, и главное — их было много бывших.
Морозов расписал это на бумаге.
За восемь месяцев в городе упразднили: полицейское управление, жандармский пункт, воинское присутствие в прежнем виде и часть казённых учреждений, слитых с новыми.
Без места осталось человек сто пятьдесят.
Из них: часть перешла в милицию, часть в новые учреждения, часть уехала.
А человек шестьдесят остались в городе без службы.
— И вы полагаете, что это кто-то из них? — сказал Клементьев.
— Полагаю, — сказал Морозов. — И скажу отчего.
Он положил на стол одну из описей.
— Смотрите, Виктор Аркадьевич. Тут указано основание: «на основании распоряжения от такого-то числа за номером». Номер выдуман, но он есть. Тут указано время начала и окончания обыска. Тут в конце написано: «изъятое принято на хранение впредь до особого распоряжения».
Он поднял глаза.
— Человек, который это пишет, десять лет писал такие бумаги по-настоящему.
Прежде списка он сделал то, что за пять лет вошло у него в привычку и что в этом деле оказалось важнее всего.
Он сел и написал портрет.
Не приметы — их у него было довольно, — а то, что за четыре года научился составлять по бумагам и по поведению.
«Кто онъ.
Мужчина 35–40 лѣтъ. Грамотенъ, писалъ бумаги не менѣе восьми лѣтъ. Служилъ и служить пересталъ.
Не пьётъ: за семь разъ ни одного случая, чтобы кто-нибудь изъ пятерыхъ былъ выпивши, а старшій слѣдитъ за этимъ.
Не жаденъ: беретъ деньги и золото, оставляетъ мебель, платье и всё, что надо везти.
Не жестокъ: за семь разъ никого не тронули, хотя случаи были.
Осторожемъ: ходятъ вечеромъ, никогда дважды въ одну улицу, между случаями отъ четырёхъ до девяти дней.
Тщеславенъ: оставляетъ опись. Сего можно было бы не дѣлать вовсе.
Сіе послѣднее полагаю важнѣйшимъ. Опись нужна не хозяину и не имъ. Она нужна ему».
Шестьдесят человек Морозов проверял три недели.
Он делал это осторожно и делал не сам: у него было трое агентов, и он послал Марию Игнатьевну.
Она ходила по городу и разговаривала — с жёнами, с соседками, с квартирными хозяйками, — и через три недели принесла список из девяти фамилий.
Девять человек, оставшихся без службы, живущих не по средствам.
Морозов сличил девять со своей картотекой и проверил каждого.
Семеро отпали за неделю.
Двое остались.
Первым был бывший помощник пристава Второй части — тот самый, о котором в карточке значилось шесть жалоб и которого в марте арестовали, а после выпустили.
Вторым — бывший чиновник продовольственной управы, уволенный в июле по сокращению, тридцати восьми лет, по фамилии Ланской.
Ланской подходил идеально.
И это Морозов записал себе первым, потому что за пять лет выучил: версия, подходящая идеально, требует не подтверждения, а проверки на излом.
Он выписал, что в ней не сходится, и нашёл три пункта.
Первый: Ланской был уволен в июле, а первое ограбление случилось второго октября. Два с половиной месяца — долго для человека без денег.
Второй: он жил не по средствам с весны, то есть ещё при жалованье.
И третий, о котором Морозов подумал последним: Ланской был известен в городе.
Он девять лет служил в продовольственной управе, через которую в семнадцатом году прошёл всякий обыватель, и его знали в лицо сотни людей.
Человек, идущий с фальшивым мандатом в купеческий дом, не может быть тем, кого узнают на улице.
Он был грамотен, писал бумаги девять лет, знал форму, имел доступ к бланкам и печатям продовольственной управы и с июля не имел места.
Он был среднего роста и тёмен.
Он жил, по сведениям Марии Игнатьевны, лучше, чем следовало человеку без жалованья.
Морозов взялся за него и потратил на него две недели.
И на исходе второй недели закрыл версию.
Ланской не подходил по единственному, но решающему признаку: он был левша.
Морозов установил это, посмотрев на образцы его писем через приказчика лавки, где тот брал в долг, и убедился лично, поговорив с ним под предлогом опроса по другому делу.
Наклон в описях шёл вправо и шёл с нажимом, характерным для правой руки.
— И это всё? — сказал Клементьев. — Из-за наклона?
— Из-за наклона, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, человек может подделать почерк. Человек не может писать пять описей подряд, быстро, при семи свидетелях, другой рукой.
Третье направление было — вещи.
Из семи ограблений было унесено, по описям самих же грабителей, около одиннадцати тысяч рублей деньгами и вещей рублей на четыре тысячи.
Вещи Морозов расписал в реестр — тот самый, который завёл в июне, — и разослал по всем местам, где вещь может всплыть: в четыре ссудные кассы, шести скупщикам, имевшим патент, и на два базара.
Всплыло за три месяца немногое.
В ноябре в ссудной кассе на Барнаульской заложили золотые часы с монограммой — те самые, из дома Мошкина.
Заложил их человек, назвавшийся Ивановым, и Морозов, приехав через сутки, нашёл только запись и приметы.
Приметы были: рослый, лет сорока, молчаливый.
Тот самый, третий.
— И это всё? — сказал Клементьев.
— Пока всё, — сказал Морозов. — Виктор Аркадьевич, реестр не ловит вора. Реестр показывает, что вор в городе и что он вещи закладывает, а не увозит.
Двадцать шестого октября в Ново-Николаевск пришла телеграмма о том, что в Петрограде власть перешла к советам.
Морозов узнал об этом на службе, к полудню, и первое, что он сделал, — посмотрел на календарь.
Двадцать шестое октября.
Он помнил это число с четырнадцатого года и четыре года держал его в голове как дальнюю точку.
Теперь точка настала, и оказалось, что за ней ничего не видно.
Он знал, что будет дальше, — но знал крупно: гражданская война, Колчак в Сибири, красные, интервенция.
Он не знал ни одной подробности того, что будет в этом городе на этой неделе.
И, впервые за четыре года, обнаружил, что его знание кончилось.
Вечером двадцать шестого он записал в тетради то, что обдумывал четыре года и что оказалось короче, чем он думал.
«26 октября 1917 г.
Вотъ и всё.
Я четыре года держалъ въ головѣ это число и полагалъ, что въ этотъ день со мною что-нибудь сдѣлается.
Ничего не сдѣлалось. Я сидѣлъ надъ описями и разбиралъ почеркъ, а въ полдень мнѣ сказали.
И вотъ что я нынче понялъ.
Всё, что я зналъ о будущемъ, кончилось.
До сего дня я зналъ впередъ: войну, отступленіе, февраль, октябрь. Я зналъ дурно и крупно, а всё-таки зналъ.
А дальше у меня въ головѣ только слова: гражданская война, Колчакъ, красные, а послѣ двадцатый годъ и всё.
Ни числа, ни имени, ни улицы.
Стало быть, съ нынѣшняго дня я живу такъ же, какъ всѣ вокругъ: не зная, что будетъ въ будущемъ мѣсяцѣ.
И, признаться, мнѣ отъ этого легче».
В Ново-Николаевске переворот прошёл не так, как в столицах, и прошёл в две очереди.
Двадцать восьмого октября совет рабочих и солдатских депутатов объявил, что берёт власть.
Городская дума и комитет с этим не согласились.
Две недели в городе существовало две власти сразу, и обе издавали распоряжения, и обе выдавали мандаты.
Морозов, наблюдавший это со своей колокольни, отметил единственное, что имело значение для его работы: печатей стало больше.
Окончательно всё решилось в декабре.
Тринадцатого декабря совет распустил городскую думу, и с этого дня власть в городе принадлежала совету.
Милиция была переименована.
Декабрьские перемены Морозов пережил спокойнее, чем мартовские, и записал, отчего.
В марте он был человеком без места, картотека которого стояла в коридоре, и всё зависело от того, вспомнят ли о нём.
В декабре у него было отделение из шести человек, сто сорок законченных дел и репутация.
Он записал это и приписал ниже то, что счёл важнейшим:
«Всякая новая власть, придя, ищетъ, кого убрать и кого оставить.
Убираютъ тѣхъ, кто былъ виденъ. Оставляютъ тѣхъ, безъ кого станетъ работа.
Оттого человѣку, желающему пережить перемѣну, надлежитъ дѣлать не громкое, а нужное.
Сіе, впрочемъ, годится лишь до тѣхъ поръ, покуда новая власть чего-нибудь хочетъ, кромѣ власти».
Клементьева сместили двадцатого декабря.
Он ушёл спокойно — сдал дела, подписал бумаги и на прощание зашёл к Морозову.
Прежде того, впрочем, он сделал одну вещь, о которой Морозов узнал позже и которую после вспоминал.
Двадцатого декабря, сдавая дела, Клементьев подписал последним распоряжением бумагу о том, что розыскное отделение при милиции сохраняется в прежнем составе и с прежним заведующим.
Бумага эта была написана уходящим начальником, не имевшим уже никакой власти, и не значила по существу ничего.
И всё-таки Морозов вклеил её в дело первым листом — потому что за пять лет выучил: бумага, ничего не значащая сегодня, через месяц оказывается единственным основанием, на которое можно сослаться.
— Александр Петрович. Я ухожу.
— Знаю.
— Вас, я полагаю, оставят, — сказал Клементьев. — Вы человек нужный и не политический.
— Может быть.
— А я политический, — сказал бывший начальник милиции. — Я эсер, и этого мне довольно.
Он постоял.
— Я вам скажу одну вещь, и после уйду. Я в марте вас брать не хотел. Я вас взял оттого, что вы принесли мне папку в шестьдесят один лист.
— Помню.
— Так вот, — сказал Клементьев. — За девять месяцев вы у меня закончили сто сорок дел, и по семнадцати из них люди пошли под суд. И я нынче, уходя, думаю, что это единственное, что я тут успел сделать путного.
Он протянул руку.
— Держитесь, Александр Петрович. И вот вам совет от юриста: что бы дальше ни было, ведите бумагу правильно. Бумага, ведённая правильно, переживает всякую власть.
Морозов пожал ему руку.
Он не стал говорить, что четыре года твердит эту фразу сам и что в марте видел, как за три дня сгорело четыре года такой бумаги.
Три недели между роспуском думы и приходом нового начальника отделение работало само по себе, и Морозов после называл эти три недели самыми спокойными за весь семнадцатый год.
Никто не спрашивал отчётов. Никто не вызывал в комитет. Никто не ставил условий.
Они просто работали: закончили четыре дела и завели шесть.
И в эти же три недели Морозов сделал то, до чего полгода не доходили руки.
Он завёл адресный стол.
Верней, привёл в порядок то, что называлось адресным столом и что состояло из двух ящиков с бумажками, ведёнными с пятнадцатого года кое-как.
Он посадил на это двоих на две недели, и к Рождеству в городе появился список: кто где живёт, по домовым книгам, по спискам квартирных хозяев и по данным продовольственных пунктов, куда с осени записывались все ради карточек.
Список вышел неполный — тысяч на сорок из семидесяти.
И именно по нему в январе нашли Тарасова.
Новый начальник пришёл двадцать четвёртого декабря.
Его звали Матвей Ильич Гурьев, было ему тридцать три года, и до семнадцатого года он был слесарем на мельнице Кулакова.
Между сменой власти и вызовом прошло пять дней, и Морозов провёл эти пять дней, разбирая, чего ждать.
Он раскладывал на бумаге, как раскладывал всякое дело.
Что ему может быть поставлено в вину.
Служба в полиции при старом порядке — четыре года. Это первое и главное.
Служба в милиции при Временном правительстве — девять месяцев, по назначению эсера Клементьева. Это второе.
Дворянское или чиновничье происхождение — по формуляру он значился из обер-офицерских детей.
И картотека, которую при желании всякий назовёт охранкой.
Что говорит за него.
Сто сорок законченных дел за девять месяцев. Восемьдесят девять из них — кражи и грабежи у людей небогатых.
Рабочий Тихомиров с мельницы Кулакова, стоявший за него в мае.
И четвёртый пункт первого распоряжения, писанный в мае и лежащий в деле: никаких списков о лицах, не совершивших преступления.
Морозов посмотрел на оба столбца и записал внизу:
«Выйдетъ по тому, каковъ будетъ человѣкъ, а не по тому, что въ столбцахъ».
Гурьев вызвал его на пятый день.
— Вы Морозов? — сказал он. — Который сыском заведует?
— Я.
— Из бывших полицейских?
— Из бывших чиновников для поручений, — сказал Морозов. — Служил в Петербурге и в Москве.
Гурьев смотрел на него секунд десять.
— Мне про вас говорил Тихомиров, — сказал он наконец. — С мельницы Кулакова. Он в комитете за вас стоял в мае.
— Помню.
— Он сказал: этот находит.
— Стараюсь.
Гурьев побарабанил пальцами по столу — жест, который Морозов за четыре года видел у Вельяминова, Пересветова и Ярцева, — и сказал:
— Вот что. Я в сыске не понимаю ничего, и врать не стану. Я слесарь. Меня поставили, потому что я в совете третий месяц и потому что в милиции надо кого-то ставить.
Он положил руки на стол.
— Работайте, как работали. Отчёт будете давать мне раз в неделю. И одно условие.
— Какое?
— Никаких старых порядков, — сказал Гурьев. — Задержанных не бить. Обысков без бумаги не делать. И к людям без нужды не лезть.
Морозов посмотрел на него.
За четыре с половиной года это было первое условие такого рода, которое ему ставили при вступлении в должность.
— Согласен, — сказал он. — И прибавлю четвёртое.
— Какое?
— Никаких списков о лицах, не совершивших преступления, — сказал Морозов. — Оно у меня записано с мая, в первом распоряжении по отделению.
Гурьев взял бумагу, которую Морозов положил перед ним, и прочёл.
Читал он медленно, шевеля губами, и Морозов, глядя на это, подумал, что человек, прочитавший в жизни немного, читает всякую бумагу внимательнее иного грамотея.
— Правильно, — сказал Гурьев, дочитав. — Оставьте.
А через два дня, двадцать седьмого декабря, случилось восьмое ограбление по мандату.
И в этот раз убили.
Глава 109
Двадцать седьмого декабря, в восьмом часу вечера, в дом провизора Гринберга на Кабинетской пришли пятеро.
Предъявили бумагу — на этот раз с печатью совета.
Обыск шёл сорок минут и шёл, как прежде: вежливо, с описью.
А на сорок первой минуте в дом вернулся сын хозяина — Яков Гринберг, двадцати двух лет, студент, приехавший из Томска на святки.
Он вошёл, увидел, что происходит, и потребовал предъявить мандат.
Ему предъявили.
Он прочёл и сказал, что бумага поддельная.
Дальше показания расходятся.
Отец говорил, что сын взял бумагу и пошёл к двери. Мать — что он закричал. Прислуга — что он схватил старшего за рукав.
Все трое сходились в одном: старший сказал молодому, тому, что в шинели: «уйми».
Молодой выстрелил.
Яков Гринберг умер через два часа, не приходя в сознание.
Морозов приехал на место в девятом часу.
Он взял с собой всё, что за год собрал для осмотров: сажу, кисть, стеклянные пластинки, аптечный пластырь, ленту для измерений и лампу с рефлектором.
Это был ящик в полпуда весом, и Морозов возил его при отделении с осени, а собирал полгода — по мелочи, по лавкам, за свой счёт.
За четыре с половиной года в двух столицах у него никогда не было такого ящика.
Там были прозекторы, эксперты и фотографы; здесь не было никого, и всё, что не сделал он сам, не делалось вовсе.
Он ехал туда, зная, что произошло то, чего он ждал с октября и о чём дважды писал Клементьеву.
В обеих записках стояло одно и то же: что шайка, действующая без насилия, рано или поздно натыкается на человека, который скажет «нет», — и что в эту минуту решается, кто они такие.
Он ошибся в одном.
Он полагал, что это будет хозяин дома, мужчина сорока-пятидесяти лет, которому есть что терять.
А оказался двадцатидвухлетний студент, приехавший на святки и никого в этом городе не знавший.
Он работал там до трёх ночи и работал так, как не работал с московских времён: с осмотром, с планом, с описанием, с изъятием.
И получил больше, чем за семь предыдущих случаев вместе взятых.

