
Полная версия:
Маршал в чужом мундире 2. Северный театр

Маршал в чужом мундире 2. Северный театр
Глава 1. Дорога на север
Четыре недели пути до Северного театра я потратил на то, что делает всякий разумный полководец, едущий на чужую войну: я знакомился с противником заочно.
Материала было много. Пухов вёз с собой копию всего, что империя знала о Северной группе Конкордата, — а знала она, как выяснилось, позорно мало, и половину этого малого составляли парадные справки типа «командующий группой маршал Ланц, кавалер, женат, увлекается охотой».
— Семён, — сказал я на третьи сутки, отодвинув очередную справку. — Скажите честно. Вот это вот «увлекается охотой» — это вся наша разведка на человека, который ведёт двести вымпелов?
— Не вся, — сказал Пухов виновато. — Есть ещё перехваты. Много перехватов, шесть тысяч листов. Их никто не обрабатывал, потому что в штабе флота отдел Северного направления состоял из четырёх человек, и все четверо занимались... — он сверился, — организацией юбилейных мероприятий.
— Шесть тысяч листов перехватов, — сказал я. — Семён, вы понимаете, что вы мне сейчас подарили?
Пухов не понимал. Пухов был скромный человек.
А я понимал. Приказы, доклады, переписка, разносы — шесть тысяч листов того, как эти люди разговаривают. А как человек разговаривает, так он и воюет: это правило я вывел в первую свою войну и ни разу за сорок лет не видел исключения.
Мы засели за перехваты втроём — я, Пухов и Ольсен, которого я забрал с собой из аналитической, — и к концу второй недели пути у меня был готов первый рабочий документ новой кампании.
Я назвал его «Реестр противника».
Реестр я представил штабу на пятнадцатые сутки, в кают-компании «Стремительного», и это заседание Верейская потом описала в очерке, который цензура столицы дважды запрещала и трижды перепечатывала.
— Господа, — сказал я. — Перед вами командный состав Северной группы Конкордата. Докладываю по старшинству, с боевыми характеристиками и рабочими кличками. Клички прошу заучить и использовать в служебном обороте.
— В служебном? — переспросил Дуров... то есть, простите, Дурова с нами не было, Дуров держал Сурам. В кресле начальника штаба сидел Бурый, произведённый приказом по соединению, и смотрел на меня с обычным своим спокойствием. Переспросил Штоф:
— В служебном обороте, ваше благородие? Клички?
— Именно, Карл. Объясняю метод, один раз, запоминайте. Кличка — это не шутка. Кличка — это диагноз, сжатый до одного слова. Штаб, который говорит «соединение адмирала Хёгеля выдвигается к узлу», думает о Хёгеле десять секунд. Штаб, который говорит «СамДурак опять полез вперёд», уже знает, что делать. Кличка экономит время боя и, что важнее, не даёт бояться: невозможно бояться человека по кличке СамДурак. А теперь по личностям.
Я вывел первый лист.
— Командующий группой — маршал Ланц. Шестьдесят один год, любимец столицы, ни одного проигранного сражения, потому что ни одного и не было: вся карьера — манёвры и парады. Из шести тысяч листов перехватов его приказы — самые длинные и самые красивые. Он воюет для отчёта, господа: каждое его решение сначала хорошо выглядит и только потом, если повезёт, хорошо работает. Кличка — Юбилейный. Запомнили? Юбилейный. Против него работает всё, что портит картинку: он будет медлить сутки, чтобы не докладывать некрасивое.
— А правая рука? — спросил Бурый.
— Правая рука интереснее. — Я перевернул лист. — Начальник штаба группы, адмирал Мерц. Вот он опасен: умён, начитан, аккуратен. Все грамотные решения группы — его. Но, — я поднял палец, — я прочёл двести его документов, и в каждом, слышите, в каждом он делает одно и то же: он предполагает, что противник поступит правильно. По учебнику. Он не верит в глупость, в наглость и в нарушение приличий. Кличка — УмныйЛопух. Умный — потому что умный, честно. Лопух — потому что его можно взять любым ходом, которого нет в учебнике, а у меня, как вы знаете, других ходов почти и нет.
Штоф уже открыто ржал, но записывал, я видел.
— Дальше — командиры корпусов, их три. Первый корпус — адмирал Хёгель. Про этого коротко: в перехватах за два года он дважды загнал собственные соединения в положения, откуда их вытаскивал Мерц, и оба раза докладывал об этом как о смелом манёвре. Храбр, быстр, самоуверен, начисто лишён тыла в голове. Кличка — СамДурак, и попрошу без вариаций: не «дурак» — дураков жалко, — а именно СамДурак, потому что всё, что с ним случится в этой кампании, он организует себе сам. Наша задача — вежливо не мешать.
— Второй корпус — адмирал Регнер. Осторожен до судорог: в наступлении держит скорость обоза, на каждый чих запрашивает штаб. Кличка — Оглядкин. Против него не надо воевать вообще — достаточно шуметь у него на фланге, и он остановит корпус сам.
— И третий корпус — вот тут внимание. — Я вывел последний лист. — Адмирал Дана Корвель. Женщина, сорок четыре года, из низов, выслужилась с рядовых в войну на дальних рубежах — единственная во всей группе, кто реально воевал. Приказы короткие, потери у неё вдвое ниже средних, солдаты за неё держатся. Перехваты показывают: Юбилейный её не любит и держит на вторых ролях. Кличка — Волчица, и это, господа, единственная кличка в реестре, которую я даю с уважением. С Волчицей мы будем драться всерьёз, и я вам сразу скажу планируемый метод: мы будем стараться, чтобы её и дальше держали на вторых ролях. Как? Очень просто: будем громко бить тех, кого двигают вместо неё. Юбилейный сделает выводы сам — неправильные, как обычно.
В кают-компании стояла рабочая тишина, в которой Пухов скрипел стилусом, занося реестр в делопроизводство.
— Вопрос, — подняла руку Верейская из угла, где сидела со своим блокнотом. — Командующий, а у вас есть кличка? Там, у них?
— Хороший вопрос, графиня. — Я усмехнулся. — Есть. Ойс, оперативник Западного крыла, в перехвате трёхмесячной давности называет меня «Кассир» — за квитанции. Мне нравится: точно и по существу. Плохо другое: Веннен в переписке зовёт меня иначе.
— Как?
— По фамилии, — ответил я. — Без эпитетов. Это, господа, худшая кличка из возможных: она означает, что человек думает обо мне всерьёз. Молитесь, чтобы в Северной группе меня называли посмешнее.
Вечером после заседания Верейская догнала меня в переходе.
— Командующий, вопрос для очерка, можно неудобный?
— Других у вас не бывает.
— Клички. СамДурак, УмныйЛопух. Это смешно, я сама смеялась. Но я обязана спросить: это не расчеловечивание противника? Столичные моралисты меня спросят — я хочу иметь ваш ответ, а не свой.
Я остановился.
— Хороший вопрос, графиня, отвечаю развёрнуто. Расчеловечивание — это когда противника называют нелюдью, чтобы легче было убивать. Посмотрите мой реестр: там нет ни одной клички про «нелюдь». СамДурак — это человек, и именно человеческое в нём — самоуверенность — мы используем. Волчица — это уважение, произнесённое вслух перед строем. Я запрещаю своим людям ненавидеть противника не из благородства, а из ремесла: ненависть застит расчёт. А вот смеяться над ним я им предписываю, потому что смех — это дистанция, а дистанция — это трезвость. И заметьте: над Волчицей у меня не смеётся никто. Смех в моём штабе дозируется строго по заслугам.
Верейская дописала и подняла глаза.
— Знаете, что я напишу в очерке? Что это первый штаб в истории, где юмор проходит по ведомости боевого обеспечения.
— Пишите. Пухов заведёт ведомость. Он обрадуется: у него давно не было новых форм отчётности.
Кестер за весь переход поднимался в рубку дважды, и оба раза — по делу.
Во второй раз он пришёл с картой. Со своей — засаленной, самодельной, к которой за месяц пути добавился новый лист, размеченный его рукой.
— Северные тропы, — сказал он, разворачивая. — Пока вы перехваты читали, я со стариками списывался. По транзиту у меня на севере семь должников и два свата. Смотри, командующий: вот их снабженческая ось — они гонят обозы по главной навигации, по маякам, как приличные. А вот, — он повёл пальцем в стороны от оси, — старые рудные дороги. Мёртвые для военных, живые для наших. Отсюда, отсюда и вот отсюда к их оси можно подойти на дистанцию плевка, и ни один маяк не пикнет.
Я смотрел на его лист долго.
— Кестер, — заметил я. — Сколько ваши должники возьмут за проводку?
— С тебя — ничего, — ответил Кестер. — Ты им уже заплатил, командующий, только не знаешь. Половина северного транзита месяц кормится байками про Сурам и квитанции. Они ждали, что кто-то придёт. Ты пришёл. С должников хватит и этого — а вот подряды после войны с тебя, и по-честному, как со старшинами было.
— Подряды будут. Семён, в реестр: северный транзит, семь проводников, два свата, расчёт — подрядами.
— И сватов записать? — уточнил Пухов.
— Сватов первыми, — сказал Кестер. — Сваты надёжнее должников: должник отдаст и забудет, а сват — это судьба.
Первую встречу с войной мы получили на двадцать вторые сутки, за неделю до театра, и она была не боем.
Она была конвоем беженцев.
Одиннадцать гражданских бортов — рудовозы, пассажирский лайнер со снятыми креслами, буксир, тянувший баржу, — ползли на юг без охранения, без общего командования и, как выяснилось при сближении, почти без воды: систему очистки лайнера сожгли перегрузом, на борту вместо четырёхсот пассажиров шло тысяча девятьсот.
Мы легли в дрейф на восемь часов. Зойкины техники чинили очистку, Марфа Игнатьевна развернула на лайнере то, что в её служебной документации значилось «пунктом горячего питания», а на деле было чудом о трёх котлах. Я прошёл по бортам сам.
Это надо было сделать — и не для них. Для себя. Я ехал воевать на театр, который знал по сводкам, а сводки не пахнут. Теперь театр стоял передо мной в коридорах лайнера: женщины с детьми на полу снятого салона, старик с орденами старой чеканки, державший на коленях клетку с птицей, девочка, спросившая у Бурого, настоящий ли он, и Бурый, ответивший «так точно» тем же голосом, каким докладывал о стыковке.
Старший конвоя — седой капитан рудовоза — нашёл меня перед отходом.
— Командующий, — сказал он. — Мне сказали, кто вы. Я одно спрошу: вы туда? — он мотнул головой на север.
— Туда.
— Тогда возьмите. — Он протянул планшет. — Тут всё, что я видел за три недели: где стоят их дозоры, где они уже поставили свои маяки, какие узлы разбиты, а какие целы. Я сорок лет вожу руду по северу, я эти дороги на ощупь знаю. Сгодится?
Я пролистал. Это была разведсводка, за которую любой штаб отдал бы эсминец: свежая, подробная, с датами.
— Сгодится, капитан. Что просите взамен?
— Ничего, — отозвался он. — Хотя нет, вру. Прошу. Там, у Гердана-Северного, остался мой напарник — не смог сняться, у него семья на грунте. Если будете в тех краях и будет возможность... — он не договорил.
— Фамилия напарника?
— Сойкин. Борт «Тёркин».
— Семён, в реестр: Сойкин, «Тёркин», Гердан-Северный. Пометка: долг конвоя.
Капитан смотрел, как Пухов записывает.
— И правда записываете, — сказал он с удивлением.
— У нас, капитан, всё записано. Потому за нами и ходят.
Первый бой новой войны случился на двадцать шестые сутки и продолжался, если по журналу, четыре минуты, а если по существу — четыре секунды.
Дальний дозор Конкордата — два корвета — висел на узле перехода, через который лежал наш путь, и делал то, что делают дозоры победившей стороны на четвёртой неделе победы: скучал. Мы шли на них из глубины, пятнадцать вымпелов, и по всем правилам нам полагалось либо обходить узел с потерей трёх суток, либо давить дозор с гарантией, что он успеет заорать на всю группу.
Я выбрал третье — то, что мы репетировали ещё на Сураме и что Штоф называл «номером с колокольчиком».
За час до подхода вперёд ушёл трофейный корвет — один из призов Тарниса, с родными обводами Конкордата и позывными, которые Пухов выудил из своих шести тысяч листов: позывные тылового перегонного отряда, гонявшего трофеи в ремонт. Вёл переговоры, разумеется, Штоф.
— Дозор узла, дозор узла, перегон девять-два, — затянул он на языке Конкордата с интонацией человека, которому все должны. — Веду сборную солянку призов на ремонтную базу, восемь единиц. Дайте коридор и не отсвечивайте, у меня половина без ходовых огней, имперское старьё, стыдно смотреть.
— Перегон девять-два, не наблюдаю вас в графике...
— А я тебе что, график? — оскорбился Штоф. — Ты видел, что на севере творится? У нас призов столько, что графики кончились. Не хочешь — я развернусь, а в рапорте напишу, кто именно сорвал сдачу трофеев к юбилею наступления. Фамилию продиктовать по буквам?
Пауза была недолгой. Слово «юбилей» в группе Юбилейного работало как пароль.
— Перегон девять-два, коридор дан. Проходите.
И мы прошли. Пятнадцать вымпелов, из них восемь под чужими огнями, честно изображая «имперское старьё» — что было нетрудно, — прошли в двадцати тысячах от дозора, помахав ему ходовыми, и корвет на прощание пожелал Штофу «дотащить рухлядь без приключений».
— Ваше благородие, — сказал Штоф, отключившись и вытирая лоб. — Заметьте: я снова не соврал ни слова. Мы действительно сборная солянка, действительно с призами и действительно идём туда, где будет ремонт. Просто ремонт будем делать мы. Им.
— Карл, — сказал я, — оформите мысль письменно. Повешу в школе.
На двадцать седьмые сутки, при проходе района, где по сводкам принял первый бой авангард парадного флота, дозорный катер подобрал капсулу.
Аварийная спасательная, флотского образца, с давно севшим маяком и живым гибернационным контуром — она дрейфовала в стороне от расчётных зон поиска, и заметил её не прибор, а глаз: молодой сигнальщик из третьего выпуска школы, которому я потом объявил благодарность с занесением, потому что глаз на войне надо поощрять наравне с храбростью.
В капсуле был один человек. Живой — если это слово применимо к тому, что остаётся от человека после семи недель гибернационного полусна.
Лейтенант Андрей Ланской, двадцать три года, четвёртая орудийная башня линкора «Император Пётр».
Из гибернации его выводили двое суток, и в лазарете «Стремительного» он очнулся, и первое, что сделал, — попытался встать для доклада. Его уложили. Он доложил лёжа, глядя в подволок, ровным, вычищенным от всего голосом, и я слушал стоя, потому что такие доклады слушают стоя.
«Император Пётр» шёл головным. Парадным ордером — приказ командующего: «встретить противника в строю, достойном флага». Первый залповый контакт линкор пережил, второй — нет. Ланской командовал уцелевшим расчётом башни, которая продолжала стрелять до обесточивания, потом выводил людей к капсулам через горящие ярусы. Его капсулу выбросило с сбоем катапульты — в сторону от общего разлёта, туда, где не искали.
— Сколько вас вышло из башни? — спросил я, когда он замолчал.
— Одиннадцать, господин контр-адмирал. До капсул дошли шестеро. Про их капсулы не могу знать.
— Узнаем. Семён — запрос по спискам спасённых, все узлы, приоритет. — Я помолчал. — Лейтенант. Один вопрос, и вы вправе не отвечать. На «Петре» в штабе флага служили два офицера по фамилии Нахимов. Вы что-нибудь...
— Знаю, господин контр-адмирал. — Ланской впервые повернул голову и посмотрел на меня. — Все на линкоре знали, что у героя Сурама на борту братья, — про это... про это шутили, простите. А капитан второго ранга Николай Александрович... Когда пошёл второй залп и флаг-мостик получил, он оказался у нас на батарейной палубе — их выбросило переходом. Он был ранен, но он встал и командовал у нас эвакуацией носовых расчётов, пока... Он остался у переборки, господин контр-адмирал. Держал секцию открытой на ручном приводе. Через ту секцию вышли сорок человек, я считал, я выходил последним. Он сказал мне...
Ланской запнулся — первый раз за весь доклад.
— Договаривайте.
— Он сказал: «Передай там, что Нахимовы, оказывается, ещё годятся». Я не понял тогда, кому передать, господин контр-адмирал. Теперь понимаю.
В лазарете было тихо. Марфа Игнатьевна у дверей стояла с подносом, который так и не поставила.
Я смотрел на этого мальчика и думал о брате, которого видел один раз в жизни, за семейным ужином, — о втором в очереди, красивом и пустом, глядевшем на меня свысока и говорившем о ценах на верфи. О человеке, который прожил сорок лет парадов — и в единственный настоящий час своей жизни встал к переборке и держал секцию, потому что в нём, как выяснилось, всё это время лежала неизрасходованная фамилия.
— Лейтенант. Передача принята. Долечивайтесь — и, если пожелаете, у меня в соединении есть вакансии для артиллеристов, умеющих стрелять до обесточивания.
— Желаю, — сказал Ланской раньше, чем я договорил.
Вечером я записал в свою длинную опись строку, которую не покажу никому: «Николай, второй. Я был неправ, посчитав тебя по одному ужину. Прости. Сорок человек через секцию — это больше, чем я знаю о половине своих маршалов».
А Пухову я продиктовал другое, служебное: разыскать всех спасшихся с «Императора Петра», списками, поимённо. Из них выйдет костяк, какого не даст ни один набор: люди, которые уже заплатили за чужие парады и теперь имеют право воевать по-настоящему.
Театр открылся нам на двадцать девятые сутки, и первое, что мы увидели, было кладбище.
Узел Астрахань-Дальняя — по сводкам месячной давности, живой транзитный узел с гарнизоном, — висел мёртвый: станция разбита, причальные фермы скручены, и вокруг, на десятки тысяч километров, дрейфовало то, что осталось от арьергардного боя парадного флота. Мы шли через это поле три часа, и три часа в рубке никто не разговаривал.
Ольсен считал. Я видел, как он считает, — по обломкам, по типам, по разлёту, — и не мешал: пусть аналитик переживает цифрами, это его способ.
— Восемь вымпелов первой линии, — сказал он наконец. — Здесь легли восемь. Судя по разлёту — строем, в лоб, не маневрируя.
— Парадный ордер, — сказал Бурый.
— Парадный ордер, — подтвердил я. — Запомните это поле, господа. Не для ненависти — для ясности. Вот так выглядит цена трёхсот лет парадов, выплаченная за один час людьми, которые не виноваты, что их так учили. Наша работа на этом театре — сделать так, чтобы это поле осталось самым большим. Всё остальное — детали.
На выходе из поля обломков нас ждала первая депеша театра.
Она пришла по флотскому каналу, с узла Крайний — последнего крупного узла, ещё державшегося за империей, — за подписью старшего из уцелевших начальников: вице-адмирал Гаген, командующий тем, что в депеше называлось «сводными силами Северного театра».
Депеша была из одного предложения, и предложение это стоило того, чтобы привести его целиком:
«Контр-адмиралу Нахимову: по прибытии в зону театра надлежит поступить в моё распоряжение и представить соединение к смотру».
В рубке стало тихо. Потом Штоф произнёс с благоговением:
— К смотру. Север горит, а нас — к смотру.
Я перечитал депешу дважды. Потом сказал:
— Семён, справку на Гагена. Полную. И подшейте депешу.
— Куда подшить? — спросил Пухов.
Я подумал.
— Заведите новый том, — продолжил я. — Назовите его «Реестр противника, часть вторая: свои».
Справку на Гагена Пухов принёс через час, и она объяснила депешу исчерпывающе.
Вице-адмирал Гаген, шестьдесят шесть лет. Всю службу — береговые штабы и инспекции. На Северный театр попал за полгода до войны — председателем комиссии по подготовке юбилейного смотра флота. Командующим «сводными силами» стал по старшинству производства: все, кто был старше, погибли на «Петре», все, кто воевал, — были младше. Под его командованием состояло: узел Крайний, два дивизиона охраны водного района, тыловые службы и — с сегодняшнего дня, по его мнению, — мы.
— Кличку заводить? — деловито спросил Пухов, занося справку в новый том.
Я подумал.
— Нет, Семён. Пока нет. Клички у меня зарабатывают делом — в любую сторону. Дадим человеку шанс: может, он просто напуган и цепляется за единственный порядок, который знает. Смотры — это тоже порядок, худший из возможных, но в его жизни другого не было.
— А если не шанс? — спросил Бурый. — Если он таки потребует смотр, пока север горит?
— Тогда, Захар, мы проведём ему смотр, — сказал я, и Штоф, знавший мои интонации лучше всех, начал тихо улыбаться. — Настоящий. По всей форме. Такой смотр, какого этот театр не видел триста лет. Курс на Крайний, господа. Идём представляться начальству.
Глава 2. Смотр по всей форме
Узел Крайний встретил нас очередью.
Очередь была за водой, тянулась через три яруса станции, и в ней стояли вперемешку беженцы, тыловые писари, матросы без кораблей и один полковник интендантской службы с двумя вёдрами. Полковник занимал очередь дважды.
Я шёл вдоль этой очереди от причала к штабу, и опись театра составлялась сама, без Пухова.
Узел, рассчитанный на восемь тысяч человек, держал на себе сорок одну тысячу. Вода — по норме беды, энергия — с веерными отключениями, у продовольственных складов — караул с примкнутыми штыками, что означало, что склады уже пробовали брать. На стенах висели приказы за подписью Гагена, и по номерам приказов — сто девяносто шестой за три недели — было видно, как человек тонет: «О недопустимости паники», «О порядке отдания чести в условиях военного времени», «О запрете слухов».
— Захар, — сказал я на ходу. — Оцените обстановку одним словом.
— Кемь, — заметил Бурый. — Только большая.
Точнее было не сказать. Это была Кемь — та самая, из его давнего рассказа: раненые на холодном металле, маты из тренажёрного зала и дежурный, которому не по инструкции. Только теперь на металле лежал целый театр военных действий.
Вице-адмирал Гаген принял меня в кабинете начальника узла, из окон которого была видна очередь за водой. Окна были зашторены.
Ему было шестьдесят шесть, и выглядел он на все свои плюс три недели катастрофы: отёчный, с трясущимися руками, в безупречном мундире, который сидел на нём как на вешалке, потому что человек внутри мундира кончился.
— Контр-адмирал Нахимов, — сказал он, не предлагая сесть. — Вы получили моё предписание.
— Получил, ваше превосходительство.
— Ваше соединение прибыло в мою зону ответственности. По старшинству производства командование театром принадлежит мне. Надеюсь, это не требует обсуждения.
Я смотрел на него и видел то, что видел десятки раз: человека, который держится за форму, потому что содержание кончилось. Сломать его можно было одной депешей — у меня в сейфе лежал приказ императора с «возражения предвидены и не принимаются», и Пухов с Вяземским ещё на Сураме расписали мне юридическую позицию на три хода вперёд.
Но сломанный Гаген был мне бесполезен, а этот театр и так состоял из обломков.
— Не требует, ваше превосходительство. Соединение «Венец» прибыло в вашу зону и готово представиться установленным порядком. Вы предписывали смотр.
Гаген моргнул. Он ждал боя — я видел по его рукам, — он три недели готовился к бою с «этим выскочкой», потому что бой с выскочкой был единственной войной, которую он умел вести.
— Смотр, — повторил он.
— Так точно. Прошу трое суток на подготовку: соединение с перехода, желаю представить его в надлежащем виде. И, ваше превосходительство, если позволите, — просьба. Смотр много выиграет, если совместить его с общим строевым смотром сил театра: личный состав, три недели видящий только эвакуацию, должен увидеть строй. Строй, — я выдержал паузу, — лучшее лекарство от паники, вы это знаете лучше меня, вы всю жизнь в этом.
И я увидел, как в отёчных глазах впервые появилось что-то живое.
— Общий смотр, — сказал Гаген медленно. — Сил театра. Вы полагаете... в нынешних условиях...
— Я полагаю, ваше превосходительство, что именно в нынешних условиях. Триста лет империя проводила смотры от благополучия. Проведём первый смотр от беды — и пусть его запомнят. Разрешите приступать?

