Читать книгу Крепость на вдову (Aleksandr Demidov) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Крепость на вдову
Крепость на вдову
Оценить:

5

Полная версия:

Крепость на вдову

Тихон отпер амбар.

Внутри было полутемно, прохладно и пахло так, как пахнет в соляном амбаре весной: сырым деревом, мешковиной и тем, что соль сама по себе не пахнет, а всё вокруг неё пахнет солью. Свет шёл из ворот и из двух продухов под крышей. Мешки лежали у двух стен. У левой — вчерашние, малые, горой, неровно, кое-как, видно, клали в спешке. У правой — старые, большие, рогожные, ровно, рядами, плотно, мешок к мешку, и на каждом чёрной краской была выведена большая буква «С», а под ней черта.

— Ну, — сказал пристав. — Пиши, подьячий. Амбар соляной, крайний к улице, Огрофенин.

Ершов сел на перевёрнутую кадку у ворот, положил лист на доску, доску на колени. Написал.

— Мешки, — сказал пристав. — Сколько?

— Сейчас, — сказал Сенька и пошёл к левой стене.

Аграфена взяла его за рукав.

— Не так, — сказала она. — Сперва правые.

— Почему правые?

— Потому что правые — осенние. А левые — вчерашние. — Она повернулась к приставу. — Пиши, подьячий. Осенние, Сабуровские, клеймёные — отдельно. Вчерашние, мои, с лаишевского струга, — отдельно.

— Почему отдельно? — спросил Лука.

— Потому что в кабале что писано? — сказала Аграфена. — Что ты вчера в избе слыхал? «Что в тех амбарах товару будет на тот день, как срок минет». Срок минул на Велик день. А вчерашние мешки привезли вчера. На Велик день их тут не было. Они у лаишевских на струге были. — Она помолчала. — Хоть кабалу и я лживлю, а по ней же тебе вчерашних не видать.

Лука открыл рот и закрыл.

— Пиши, — сказал он Ершову, подумав. — Пиши: все. А там суд разберёт.

— Пиши отдельно, — сказала Аграфена.

Ершов посмотрел на пристава. Пристав посмотрел на губных людей. Митрофан пожал плечами. Митрофанов племянник смотрел под крышу, где в продухе сидел воробей.

— Пиши отдельно, — сказал пристав. — А там суд разберёт.

Ершов написал: «А в том амбаре соли в мешках у правой стены, клеймёных…» — и оставил место для числа. И ниже: «…да у левой стены мешков, привезённых после сроку, по словам Огрофены, чему приказчик Лука прекословил…» — и тоже оставил место.

Сенька начал считать правые.

Он считал, как учила Аграфена, рукой: клал ладонь на мешок, резал зарубку. На пятом — поперёк. Ряды были ровные, и мешков в ряду было семь, и рядов было пять, и Сенька, вместо того чтобы помножить, клал руку на каждый, потому что так велели, и Лука ходил за ним следом и тоже клал руку на каждый, потому что так ему велел Семён Иванович, и они ходили вдвоём вдоль правой стены, кладя руки на мешки по очереди, как два попа, кропящие стадо.

— Тридцать пять, — сказал Сенька.

— Тридцать пять, — сказал Лука.

— И два сверху, — сказал Тихон.

Все подняли головы. На верхнем ряду, у самой стены, в тени, лежали ещё два мешка, клеймёных, поперёк.

— Тридцать семь, — сказала Аграфена.

— Тридцать семь, — сказал Лука. Он помолчал и прибавил, глядя на клейма: — А осенью сорок клали.

Аграфена посмотрела на него.

— Сорок, — согласилась она. — Три я по Покрову продала. По уговору, в общий счёт. Он знает.

— Я не знаю, — сказал Лука.

— А ты спроси. — Аграфена отвернулась. — Пиши, подьячий: тридцать семь. А сорок клали осенью — это Лука сказал. Ты и это пиши.

— Зачем? — спросил пристав.

— Затем, что сказал.

Ершов написал число и написал ниже, мелко, как пишут то, что сказано между делом: «А приказчик Лука сказал: осенью-де клали сорок». Он не знал, зачем Аграфене это нужно. Он записал, потому что было сказано.

Потом считали левые. Левые были хуже. Мешки вчера валили как попало, с подвод, торопясь, и они лежали горой, друг на друге, боком, торчком, и Сенька полез на гору, и гора под ним поехала, и он съехал вниз вместе с тремя мешками, и один мешок лопнул по шву, и из него посыпалась соль, серая, крупная, на земляной пол, и Сенька сидел в соли и смотрел на Аграфену.

— Это я не нарочно, — сказал он.

— Знаю, что не нарочно, — сказала Аграфена. — Нарочно так не сумеешь. — Она повернулась к Ершову. — Пиши: мешок един лопнул, соль просыпана. До печати.

— До печати, — сказал пристав. — Пиши.

Ершов написал. Он вспомнил, как в другой раз писал «до взятья», про масло на девятом листе, и подумал, что у Аграфены, видно, всё в жизни делится на то, что было до, и на то, что после, и что до она всегда отмечает сама.

Сенька встал, отряхнулся и полез на гору снова, уже осторожно, на четвереньках. Лука за ним не полез. Лука стоял внизу и считал глазами.

— Шестьдесят восемь, — сказал наконец Сенька сверху.

— Шестьдесят восемь, — сказала Аграфена. — С лопнувшим.

— А я насчитал шестьдесят пять, — сказал Лука.

— Так ты внизу стоял, — сказала Аграфена. — Снизу верхних не видно. Лезь, посчитай.

Лука посмотрел на гору, на свой кафтан, на Сеньку в соли.

— Шестьдесят восемь, — сказал он.

Ершов написал. Потом он написал, что в амбаре ещё есть: весы чашечные одни, безмен один, гири железные три, совок деревянный, лопата, рогожи старые числом девять, кадка пустая, на которой он сидел, — Лука велел и её записать, чтоб потом не сказали, что подьячий сидел на Огрофениной кадке, а она пропала, — и метла.

— Метлу не пиши, — сказала Аграфена. — Метла Тихонова.

— Метла в амбаре, — сказал Лука.

— Метла в амбаре, потому что Тихон в амбаре мёл. А как опечатаете — он мести не будет. Метлу я заберу.

— Без указу нельзя, — сказал пристав. — Что в амбаре — то под печатью.

Аграфена посмотрела на пристава. Пристав посмотрел на метлу.

— Пиши метлу, — сказал он Ершову.

Ершов написал метлу.

Вышли. Тихон затворил ворота. Митрофан навесил приказной замок, тяжёлый, с ключом, как у церкви. Митрофанов племянник продел через пробой верёвку, завязал узлом. Пристав вынул из сумы комок воска, размял в пальцах, налепил на узел и прижал приказной печатью, которую дьяк выдал ему утром под расписку. Подождал, пока воск схватится, и осторожно убрал руку. Оттиск вышел чистый.

Лука стоял у ворот, с книгой под мышкой, и смотрел на второй амбар, неопечатанный. Смотрел так, как Сабуров вчера смотрел на двор, и Ершов видел, что он считает: сколько вдова успеет в него сложить и сколько из того продаст до суда.

— А этот? — спросил он.

— Этот до сыску, — сказал пристав. — Воевода сказал.

— А соль в нём?

— Соли в нём нет, — сказала Аграфена. — Пустой. Вчера в крайний клали, потому что к нему подвода подходит, я до вечера продать хотела. А вторую ходку — в дальний, да не успели. Ты к вечеру пришёл со своим Семёном Ивановичем, у Тихона руки опустились. — Она помолчала. — Семён Иванович обещал ждать. Потому и клала сюда. Теперь научил. — Она помолчала ещё. — Теперь вторую ходку в пустой положу. Сегодня. Тихон, подводы где?

— На пристани, — сказал Тихон. — Ахметкин шурин ждёт.

— Ну и иди.

Тихон ушёл. Лука посмотрел на Аграфену, на опечатанный амбар, на пустой и пошёл было к калитке.

Пристав сложил опись, которую Ершов ему отдал, вчетверо и сунул было за пазуху.

— Подписать надо, — сказал он Аграфене.

Пристав вынул опись и подал Ершову. Ершов передал её Аграфене вместе с пером. Аграфена прочла её всю, медленно, водя пальцем, — опять дольше, чем Ершов писал, — дошла до «А приказчик Лука сказал: осенью-де клали сорок», остановилась, подержала палец на этой строке и пошла дальше. Дошла до метлы. Хмыкнула. И на обороте, медленно, круглой рукой, с большим «А» и с хвостом у «у», написала, что к описи руку приложила.

Лука вернулся от калитки, прочёл опись вслед за ней, быстрее, но строку про сорок мешков прочёл дважды, поморщился и тоже приложил руку. Пристав подписал, что описывали при нём и при губных людях.

Пристав взял опись и ушёл. Губные люди ушли за ним.

Во дворе остались Аграфена, Ершов и Сенька, весь в соли.

— Ты, Сенька, иди домой, — сказала Аграфена. — Отряхнись по дороге. Соль денег стоит.

Сенька ушёл, отряхиваясь.

Аграфена посмотрела на Ершова.

— Ты вчера что писал? — спросила она. — Когда я сказала «всё одно».

— «И в том стоит».

— И в том стоит, — повторила Аграфена. — Хорошо написал.

Она хотела сказать что-то ещё, и Ершов видел, что хотела, но в эту минуту из-за опечатанных ворот, изнутри, из амбара, раздалось мяуканье. Долгое, обиженное, громкое.

Аграфена посмотрела на ворота.

— Мурка, — сказала она.

Из амбара мяукнули ещё раз.

— Она там мышей ловит, — сказала Аграфена. — Каждое утро. Тихон её туда пускает. — Она посмотрела на печать на верёвке, на замок. — Кошку запечатали.

Ершов посмотрел на печать.

— Без указу не распечатают, — сказал он.

— Знаю, что не распечатают. — Аграфена подумала. — Мыши там есть. С голоду не помрёт. — Она помолчала. — А метлу в опись записали, а кошку нет. Кошка-то теперь чья — моя или Семёна Ивановича?

Из амбара мяукнули в третий раз, совсем уже обиженно.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Шесть послухов

Пристава догнал Митрофанов племянник у самого моста через Булак. Пристав выслушал, посмотрел на небо, будто там было написано, что ему за это будет, и пошёл назад, не торопясь, всем видом показывая, что идёт не ради кошки, а ради порядка.

Во дворе он долго стоял у амбара и слушал, как за воротами мяукают.

— Это кошка, — сказал он наконец.

— Кошка, — согласилась Аграфена.

— В описи кошки нет.

— Нет.

— А раз её в описи нет, — сказал пристав, подумав, — значит, она не под печатью. Значит, её выпустить можно. — Он посмотрел на Ершова. — А печать снять нельзя.

— Без печати её не выпустишь, — сказал Ершов.

Пристав подумал ещё.

— Пиши, — сказал он.

Ершов достал опись, которую пристав отдал ему обратно, и стал писать внизу, под всеми руками, отступив строку. Пристав при Митрофане, при Луке, которого тоже вернули с полдороги, и при Аграфене снял печать, отвязал верёвку, отпер замок и отворил ворота на ширину ладони. Из щели, не торопясь, оскорблённо, вышла серая кошка, посмотрела на всех по очереди и ушла под крыльцо, не обернувшись.

Пристав затворил ворота, запер, продел верёвку, налепил новый воск и приложил печать. Оттиск опять вышел чистый.

Ершов дописал: «И того ж дни, после описи, из того амбара выпущена кошка, что в описи не писана, а печать снимана при приставе, и при губном человеке Митрофане, и при приказчике Луке, и при Огрофене, и приложена вновь».

Пристав подписал. Лука подписал. Аграфена подписала, круглой рукой. Митрофан грамоте не знал и только посмотрел, где про него написано.

Ершов смотрел на приписку. Она стояла под всеми прежними руками, отдельно, и было видно всякому, кто возьмёт лист: вот опись, вот кто её подписал, а вот — после — что случилось, и кто при том был, и кто опять подписал. Ничего не спрятано. Если бы кто через год стал читать, он бы сразу понял, где кончилось одно и началось другое.

Он подумал, что так и должна выглядеть бумага, в которой что-то поменяли. И что кабала Сабурова так не выглядит.

Он сложил опись и отдал приставу.

Послухов расспрашивали в понедельник, порознь, в приказной избе, по одному. Дьяк спрашивал, Ершов писал. Аграфены и Сабурова при том не было: дьяк сказал, что при них каждый вспомнит, что надо им, а не что было.

Каждого ставили перед образами, и каждому дьяк говорил одно и то же:

— Сказывай в Божью правду, по государеву крестному целованию, как тебе стать на Страшном суде Христове.

Потом спрашивал.

Первым позвали Гаврилу Пестова, шорника.

Гаврила был широкий, лысый, с руками в дёгте, который не отмывался никогда, и Ершов помнил его по зиме: это он на торгу говорил Ибрагиму, что «ваши боярина взяли», а Ибрагим ему про хомут. Гаврила поклонился, сел на краешек лавки и стал мять шапку.

— Был при кабале? — спросил дьяк.

— Был.

— Как был?

— Да как. — Гаврила подумал. — Я у Минки на лавке сидел, мне память на хомуты писали, для Сабуровых же, я им хомуты делал. Ждал. А тут Семён Иваныч пришёл с вдовой. Минка говорит: Гаврила, побудь послухом, всё одно сидишь. Я побыл.

— Что слышал?

— Минка читал.

— Что читал?

— Кабалу.

— А в кабале что?

Гаврила помял шапку.

— Про соль, — сказал он. — Про серебро. Что Огрофена у Семёна Иваныча берёт. Под амбар. — Он подумал. — Сумму Минка читал, а я не слушал. Я на неё смотрел.

— На кого?

— На вдову. — Гаврила посмотрел на дьяка, потом на Ершова. — Она в тот час счёт проверяла. Ей Семёнов приказчик лист подал, со счётом, сколько соли, почём. Она его по пальцам считала, губами. Минка читает, а она считает. Я ещё подумал: вот баба, ей кабалу читают, а она про своё. — Он помолчал. — Потом Минка дочёл, она руку приложила. Я руку приложил. Всё.

— Сколько денег, не помнишь?

— Не помню, — сказал Гаврила честно. — Я хомутами думал.

Ершов записал. Он записал «а сколько денег, того не упомнит», и ещё записал, мелко: «а вдова в те поры счёт по пальцам считала», — потому что это было сказано, и потому что он уже знал, что это пригодится не Аграфене.

Вторым был Онуфрий Савельев, перевозчик. Ершов знал и его: в старой летней пачке, той, что лежала у него в сундуке, был лист про Онуфрия, как тот обсчитал на перевозе бабу с курами. Онуфрий был маленький, юркий, с хитрыми глазами, и говорил быстро, будто всё время торговался.

— Был, — сказал он. — Как же. Я в тот день Семёну Иванычу соль с лодки перевозил, он меня и позвал. Послух — это ж почитай денга, а денга не лишняя.

— Что слышал?

— Всё слышал. — Онуфрий загибал пальцы. — Соль. Серебро. Амбар. Срок — Велик день. Это я помню: на Велик день я лодки смолил. Лёд уже худой был, а чистой воды ещё не было. Мне его не забыть.

— Амбар — один или два?

Онуфрий открыл рот. Подумал.

— Амбар, — сказал он. — Амбары. — Он подумал ещё. — Это ж как сказать. Амбар поминали. А сколько — я тебе, дьяк, так скажу: кто в кабалах амбары считает? Поминали — и ладно.

— А двор поминали?

— Двор, — сказал Онуфрий. — Двор — вроде поминали. — Он почесал за ухом. — А может, и не поминали. Двор всегда поминают. В каждой кабале двор. Я в трёх кабалах послухом был за год — и в каждой двор.

— В этой?

— Не скажу, — сказал Онуфрий. — Врать не буду. Не скажу.

Третьим был Лука. Лука говорил ровно, не запинаясь, глядя в стол: восемьдесят рублей, два амбара, двор с товаром, Велик день. Всё как в кабале. Слово в слово.

— Ты кабалу читал? — спросил дьяк.

— Слушал, как Минка читал. Потом сам читал. — Лука поднял глаза. — Она у Семёна Иваныча в ларе лежала. Я ему счёт веду. Я её не раз читал.

— После того, как писали?

— После.

Ершов записал: «и та кабала у него, Луки, в руках бывала после того не однова». Лука видел, что он пишет, и ничего не сказал.

Четвёртым был Агафон Ковалёв, салотопник, рыхлый, в сальном кафтане, от которого в избе сразу запахло, как в его салотопне. Агафон помнил одно: что расписывался дважды — за себя и за Тихона, потому что Тихон неграмотный, — и что во второй раз у него перо брызнуло и Минка сказал ему нехорошее слово.

— А что в кабале было?

— Не скажу, — сказал Агафон. — Я на перо глядел.

Пятым был Степан Мохов, квасник. Степан был весёлый, красный, с рыжей бородой, и в тот сентябрьский день, как оказалось, был у площадных не по делу: носил по рядам квас, кувшин на плече, и Минка позвал его послухом, потому что больше никого рядом не было.

— Квас был хороший, — сказал Степан. — Ягодный. Семён Иваныч кувшин весь взял, на всех. Я и остался.

— Что слышал?

— Минка читал. Долго. Столбец-то длинный. — Степан развёл руками. — Минке читать неловко было, у него руки старые, трясутся. Так ему малый держал.

— Какой малый?

— Его, Минкин. Белобрысый. Который при нём. — Степан подумал. — Он столбец держал за нижний конец и подбирал снизу, как Минка дочитает. Минка читает, малый держит. Ловко держал.

Ершов поднял голову от листа. Записал: «а столбец-де держал Минкин подручный». И ещё раз посмотрел на эту строку.

— А что читали — помнишь?

— Про соль, — сказал Степан. — И сколько-то рублёв. — Он подумал. — Много. Я ещё подумал: много. А сколько — кто ж его знает. Для меня, дьяк, и двадцать много. Я за день на квасе четыре алтына беру.

Шестым был Тихон.

Тихон вошёл, перекрестился на образа и стал у двери, огромный, неловкий, глядя в пол. Сесть его не уговорили.

— Ты был при кабале?

— Был.

— Что слышал?

Тихон долго молчал.

— Хозяйка сказывала Семёну Иванычу, — сказал он наконец, — ещё до площади. На дворе. Двадцать рублёв, говорит, под крайний амбар. До расчёта. Семён Иваныч говорит: ладно. — Он помолчал. — А что Минка читал — я не понял. Я грамоте не учён. Он читал быстро. По-приказному.

— Ты Огрофенин работник?

— Её.

Дьяк посмотрел на Ершова. Ершов знал этот взгляд. Это значило: работник за хозяйку что хочешь скажет, пиши, да цены этому не будет.

— Ещё что?

Тихон подумал.

— Серебро Семён Иваныч на стол клал, — сказал он. — В мешочке. Мешочек малый был. С кулак. — Он показал кулак, большой, как ковш. — Я ещё подумал: невелики деньги для такого крику.

— Мешочек один был?

— Один, — сказал Тихон. — Я видел один.

— Мешочек при тебе развязывали?

— Нет.

— Деньги считали?

— Не при мне.

Дьяк отпустил его.

Когда все шестеро ушли, дьяк откинулся к стене и долго смотрел в потолок.

— Ну? — сказал он. — Что у тебя, подьячий?

Ершов посмотрел на лист.

— Никто не врёт, — сказал он.

— Никто, — согласился дьяк. — Шестеро. Все были. Все видели вдову, Семёна и бумагу. Пятеро помнят каждый своё: кто хомуты, кто перо, кто квас. Онуфрий в трёх кабалах послухом был и в каждой двор. А Тихон — её работник. — Он посмотрел на Ершова. — Один Лука помнит кабалу. Слово в слово. Потому что потом читал.

Ершов молчал.

— Послухи для того и пишутся, — сказал дьяк, — что были. Не для того, что помнят. — Он потёр глаза. — Ступай. Перебели.

Ершов собрал листы и пошёл к двери. В сенях на лавке сидел Степан Мохов, квасник, — не ушёл, ждал.

— Подьячий, — сказал он. — Ты дьяку скажи. Мне за то, что послухом был, денгу дадут?

— Не знаю.

— За ту, осеннюю, мне Минка денгу дал, — сказал Степан. — А за квас Семён Иваныч так и не заплатил. Кувшин взял, а не заплатил. Говорил: потом. — Он вздохнул. — Это ж полгода. Ты б записал где-нибудь.

Ершов посмотрел на него, на кувшин у его ног, тот же, наверное, что и в сентябре.

— Где? — спросил он.

— Да где хочешь, — сказал Степан. — Ты ж всё пишешь.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Площадной

За Минкой Колесниковым дьяк послал Ершова.

— Сам сходи, — сказал дьяк. — Пристава пошлёшь — он ему при всём торгу позыв прочтёт, а Минка старый, обидится, с обиды и вовсе всё забудет. А тебя он знает. Ты у него в прошлом году перья покупал.

Ершов не помнил, чтобы покупал у Минки перья. Но пошёл.

Лавка площадных стояла у приказной избы, под навесом, длинная, на козлах, и на ней с утра до вечера сидели пятеро, а то и шестеро, и писали всё, что в Казани надо было написать человеку, который сам писать не умел. Челобитные, кабалы, купчие, поручные, заёмные, рядные, духовные, полюбовные, мировые. Письма. Перед ними стояла очередь, всегда, кроме праздников, и в очереди говорили громко, потому что каждый хотел, чтобы его дело было слышно, и тихо, потому что каждый не хотел, чтобы его дело было слышно, и от этого над лавкой стоял гул, как над ульем.

Когда Ершов подошёл, у крайнего подьячего баба диктовала челобитную на соседа, у которого коза объела ей капусту, и подьячий спрашивал, сколько кочанов, и баба говорила «все», и подьячий говорил, что «все» в челобитную не пишут, надо число, и баба говорила «тогда двадцать», и подьячий писал «двадцать», и Ершов подумал, что вот так и делаются бумаги.

Минка сидел в середине. Перед ним мужик в лаптях, мял шапку и говорил что-то про брата и про мельницу. Минка слушал, кивал и не писал. Писал за него белобрысый, стоя, на доске, которую держал на согнутой руке, как держат поднос, — быстро, ровно, не поднимая головы.

Ершов подождал, пока мужик кончит. Мужик кончил. Белобрысый дописал, подал Минке. Минка взял, поднёс к самым глазам, прочёл, шевеля губами, кивнул и поставил внизу руку — медленно, старательно, и Ершов видел, как у него ходит перо, вздрагивая на каждой букве.

— Минка Колесников, — сказал Ершов.

Минка поднял голову. Глаза у него были светлые, слезящиеся, в красных веках.

— Я, — сказал он.

— Дьяк зовёт. По Огрофениной кабале.

Минка посмотрел на него долго, будто вспоминал, кто он такой, и, видно, вспомнил.

— Подьячий, — сказал он. — Из приказной. Казённый. — Он отложил перо. — Ты у меня в прошлом лете перья брал. Гусиные. Три десятка. Я тебе уступил.

— Уступил, — сказал Ершов, хотя не помнил.

— Ну. — Минка поднялся, медленно, опираясь на лавку. — Филат. Ларец возьми.

Белобрысый уже держал ларец. Он взял его раньше, чем Минка сказал, — Ершов это заметил, — и стоял, ожидая, с ларцом под мышкой и с доской на руке, молодой, лет двадцати, тонкий, чистый, в простом, но опрятном кафтане, с волосами, расчёсанными на пробор, как у дьячков. Лицо у него было приятное, услужливое, и улыбался он так, как улыбаются люди, привыкшие стоять возле старших.

— Филат Ерёмин, — сказал он Ершову и поклонился. — При Мине Ивановиче. Третий год.

— Третий год, — подтвердил Минка. — Глаза мои. И руки. — Он посмотрел на свои руки. — Руки уж не те.

В приказной избе дьяк посадил Минку на лавку перед столом. Филат стал за его спиной, с ларцом. Ершов сел к своему окну. Дьяк сказал Минке, чтобы стал перед образами, и Минка стал, и дьяк сказал ему про Божью правду и про государево крестное целование, и Минка перекрестился и сел опять.

Дьяк велел подать кабалу.

Кабала лежала в ларе под печатью, в том же плате, в каком принёс её Сабуров. Дьяк снял печать при Минке, при Ершове и при Филате, развернул плат, развернул столбец. Подал Минке.

Минка взял столбец обеими руками, осторожно, как вещь, которую сделал сам. Поднёс к глазам. Пошевелил губами. Повернул оборотом.

— Рука моя, — сказал он.

— Вся?

— Вся. — Минка провёл трясущимся пальцем по обороту, по склейкам. — Скрепа моя. Я по сставам пишу вот так: чтоб имя через склейку шло. Половина буквы на верхнем листе, половина на нижнем. Кто склейку разнимет, у того и имя разойдётся. — Он поднял на дьяка глаза. — Меня так учил старый Пётр Ворошилов, царство ему небесное. Сорок лет так пишу.

Он поднёс оборот к самым глазам и долго смотрел на нижнюю склейку, потом на верхнюю.

— Моя, — сказал он. — Обе мои.

— А писал её ты?

— Я. — Минка повернул столбец лицом. — Рука моя. Вот — «Се аз». Это я так «С» пишу, с хвостом вниз. И вот — «Огрофена», это я через «О», я всегда через «О». — Он вёл пальцем по строкам, медленно. — И вот… — Он остановился. — Вот.

— Что «вот»?

— Пишу, — сказал Минка. — Рука моя.

— А что писал — помнишь?

Минка долго молчал. Он держал столбец перед глазами и смотрел на него не как на чужую бумагу и не как на свою, а как смотрят на собственный почерк в старой бумаге, найденной в сундуке: узнаёшь каждую букву и не помнишь ни одного слова.

— Дьяк, — сказал он наконец. — Я в год пишу их — сколько, Филат?

— С полтысячи, Мина Иванович, — сказал Филат из-за его спины. — Кабал одних с полтораста.

— С полтораста, — повторил Минка. — Сентябрь — это у меня самое время. Соль, хлеб, лён. Каждый день по три кабалы. — Он положил столбец на стол. — Я помню, что Семён Иваныч приходил с вдовой. Это помню. Помню, что квасник был, он квас на всех лил, я ещё ругался, что на лавку пролил. Помню, Агафон перо брызнул. — Он помолчал. — А сколько рублёв — не помню. Что закладывали — не помню. Рука моя — значит, я писал, что говорили. Я пишу, что говорят. Я своего не пишу.

— Амбар — один или два?

— Не помню.

— Двор?

Минка открыл рот.

— Вы, Мина Иванович, тогда ещё сказали, — сказал Филат, мягко, из-за плеча, — двор писать — так с длинником. Чтоб потом не спорили. Помните? Я ещё длинник из Семёновой памяти выписывал.

Минка повернул голову, посмотрел на него снизу вверх.

— Сказал? — спросил он.

— Сказали. Вы всегда так говорите.

— Всегда, — согласился Минка. — Это я всегда говорю. — Он повернулся к дьяку. — Это я всегда говорю, — повторил он, будто извинялся. — Двор — так с длинником.

Дьяк посмотрел на Филата.

— Ты помнишь?

— Я столбец держал, — сказал Филат и опустил глаза. — Мина Иванович читал, я снизу подбирал. Потому и запомнил.

Ершов записал: «а подручный его Филатко Еремин сказал: Мина-де тогда говорил, двор писать с длинником». И ниже: «а сам Мина того не упомнит, а говорит: то-де он говорит всегда». Он записал, как было сказано. Ему не понравилось, как было сказано, и он не знал почему. Подручный помнил то, чего не помнил хозяин. Это бывает. Молодые помнят лучше. Он сам в двадцать лет помнил всё.

bannerbanner