
Полная версия:
Рубите темные аллеи
– Че? – спросил Серёга, а глаза его мутные слипались от выпитого.
– Говорю: Адольф Шарлемань, художник. Много картин написал.
– Гитлер?!
– При чем тут Гитлер?
– Ну ты: «Адольф, Адольф»…
– Забудь. В общем, Шарлемань как-то получил нестандартный заказ – сделать дизайн игральных карт. Ну он и сделал. Два века, считай, прошло, на картах те же лица…
– Че?!
– Но вопрос: а кто изображен на картах? – будто не слыша Серёги, продолжал Зубов. – Шарлемань говорил, что нет конкретных прототипов, ну, людей. Мол, он все взял из головы. Исследователи считают, что это не так, что в королях, валетах и даже королевах можно узнать членов царской семьи, – легко лгал Зубов.
– Членов! – Серёга подскочил, однако не удержался на ногах, тяжело упал спиной на лавку. – Чле… Я не член… Ни цари, ни членаны!
– Ну тише, – придерживая Серёгу, тем же лекционным тоном продолжал Зубов. – Может, и неправдоподобно все это, да. Есть другая версия: для эскизов Шарлеманю позировали обычные мещане, даже крестьяне. Короче – низы…
– Че?!
– Простые люди. Без титулов, награждений. Самые из низа. Никоторые, короче…
– Брехня, – отбрасывая зубовские руки, поднимаясь, проговорил Серёга. – Вот брехня…
Он неуклюже замахнулся на Зубова, тот перехватил руку, легонько толкнул Серёгу к лавке. Падая, Валет ударился локтем о столик, отчего дробно выругался. Затем попытался вскочить, но Зубов, положив с силой руку на плечо Серёги, усадил его на землю. Так держа, уворачиваясь от Серёгиных кулаков, которые летели к зубовским слабым коленям, он продолжал о Шарлемане и его колоде карт, перекрикивая – «Никто!» – голосливое Серёгино «Брехня!», «Дурак!».
– Хватит! Ну! – крикнула та женщина, голос вновь выпал с верхних этажей.
Крик – как пинок ботинком в глаз. Зубов дернулся, на секунду по-кроличьи вскинул испуганное лицо к дому. Оттолкнув от себя бранящегося Валета, доцент торопливо, не оборачиваясь, пошел к своему подъезду.
Неделю Зубов с опаской выходил во двор. Ждал от Серёги партизанской мести. А потом звонок в дверь, на пороге две заспанные женщины в черных косынках. Что молодая и худая, что старше и крупнее – обеих умыли до слез теплым говяжьим жиром. Пахло от них мясным рыночным рядом.
Молодую он не знал. Тетку видел. Она активничала в их ТСЖ, ходила по квартирам собирать подписи под всякую местную ерунду: то чтобы получить от жильцов разрешение заасфальтировать кусок газона под парковку на три машины, то собирала всех на голосования в духе: «В синий или зеленый цвет красить дверь подвала». Жена ее хорошо знала: тетка тоже увлекалась цветами, все хвалила клумбу супруги.
– Умер Сергей Добровольский из третьего подъезда. Вот собираем на похороны, – сказала тетка из ТСЖ.
– Какой Сергей? – честно спросил Зубов.
– Ну Валет, – глядя виновато в пол, сказала та, что моложе. – Инсульт опять. Вот…
Тот голос. Который то с земли, от дворового стола, и про пять капель, то от дома, с небес, и про хватит….
– А, да. Да. Конечно, – растерянно говорил Зубов.
Он невольно, что ли, от волнения пару раз хлопнул по карманам своих домашних спортивок, как бы искал деньги, которых, конечно, там не было.
– Вот и жена его – Аня, – указала тетка на молодую, чем ее смутила: Аня побагровела, не смотрела черными глазами на доцента.
– Да, да. Соболезную, – суетился Зубов. – На карту можно переведу?
– Конечно. По телефону, – ответила тетка из ТСЖ, стала диктовать номер.
Когда входил в банковское приложение, вспомнил, как тетка среагировала на «инсульт вот опять»: лицо ее от тех слов на мгновение вытянулось как-то не по-здоровому.
Перевел двадцать тысяч. Извинившись перед ними, попросил ту, что постарше, задержаться на минутку: дескать, про клумбу вопрос есть. Аня от этой просьбы коротко притопнула ножкой, но осталась внешне все так же в трауре, с теми же большими черными глазами, однако теперь не раскрасневшейся, а немного пожелтевшей.
– Ну нашли время, – сказала вальяжно тетка. – Вечерком зайду. Хорошо?
– Хорошо.
Вечером, вспомнив с ней умершую жену, поговорив через силу о цветах, наслушавшись бабьего «Ах, какие! Какие! Жаль. Жаль бедную», Зубов все-таки спросил:
– Ну не от инсульта же?
– Ну да. Эта сморозила, – бодро, как воды попила, ответила тетка. – Скажи, как помер, – денег не дадут.
– Убили?
– На суку́ нашли в посадке. У аккумуляторного. А сам или его – да черт знает. С неделю пропал, а до этого разбил Анькину квартиру. Бил ее по спиняке ножкой табуретки, бредил о какой-то брехне и о каком-то родственнике.
– Про родственника что-то слышал…
– Ага: алкашня. Папашу знала: либо в бутылку, либо зоны-лагеря. Квартиру он их пропил. А этот, в общем… Допился, да?
– Жизнь…
– Это родственное у них. Но плохо, конечно, о покойнике нельзя. Земля ему пухом. А Аньке – хоть жить начнет. Связалась тоже…
– Так бывает, – только и мог сказать Зубов.
– Я ей: «Пусть город, администрация хоронят». Он бесхозный, без нашей прописки, а ты ему жена по кровати, а не в паспорте. А она: «Так с человеком нельзя. Он бы так не хотел. Надо нормально». Человеком. Во. Ну-ну. Хоть аборты запретили…
– Ну да.
Последняя фраза так и осталась загадкой для Зубова.
Этой же ночью ему приснилась муха размером с пятиэтажку. Она ослепила золочено-серебряными неподвижными глазами, а после, подхватив Зубова на стеклянное шершавое крыло, заглотнула его тельце-иголку через широкий хоботок. Медленно погружаясь в мокрую темноту, он успел прокричать круглому удаляющемуся кусочку черно-белого клочкового неба: «Нет у меня жены!» Тут же муха беззвучно выплюнула Зубова.
Упав на серую дымчатую землю, он увидел, как из облака, наполненного будто свежим бетоном, на него легко опускались темные щетинистые продолговатые линии. Моргнув, Зубов увидел потолок своей комнаты, а моргнув вновь – лицо жены: неясное, словно промоченное в слабой чайной заварке, с водянистыми глазами. Оно не испугало, напротив. Зубову хотелось рассмотреть лицо, даже дотронуться до него, но он по привычке, как бывает после сна, зажмурился, а открыв глаза, увидел лишь потолок.
Полежав несколько минут, с трудом встал с кровати, пошел на кухню. Закурил. Под конец сигареты увидел, как к клумбе подбежала черная, с жирными боками дворняжка. Она запустила нос в лежавшие стебли. Неожиданно дернула от них морду, трусливо побежала в сторону «КБ».
Умывшись в ванной, вернулся на кухню, поставил чайник. Налил на губку ударявший в нос медом и ванилью розовый гель. Напевая что-то веселое, стал усердно домывать плиту…
тишины хочу
на первом этаже здания городского рынка пыхтела чебуречным дымком закусочная. Прыщеватые, небрежно шпаклеванные матовые стены держали зеркальный, будто из фольги, натянутый потолок. В нем неровной мутью отражались люди, обнесенный синей пленкой музыкальный автомат да видавшая еще поди девяностые мебель.
Человеческие пятна, опираясь на столы-стоячки, пили-ели через гогот, меняли от рюмки к рюмке раскрас лиц: от цвета тамошнего кафельного пола – желтая кость слона – до насыщенного томатного.
В углу же, у стойки наливайщицы, имелся обособленный закуток для своих: за пластиковой перегородкой ветеранские звезды из МЧС, полиции, армии стучали рюмками по горбику единственного на всю закусочную сидячего стола.
Пошатываясь, из-за того стола и вышла она…
– Мне чуть за сорок, – упало с губ-ленточек никому, в пол, пьяненькое, ласково-стыдливое.
«Чуть за сорок…» Вот судьба – страшная. Толкалась эта женщина, может, с десяток-второй за такими столами и дотолкалась до внешности бывшего премьер-министра Великобритании Бориса Джонсона. Да и прическа туда же: сожжен краской нищий локон-плющ. А там, может, за тем локоном, и мосты некие сожжены…
Быстрый шаг к музыкальному автомату: из-под низкого женского каблука – не привычный «цок-цок», а будто сдержанные аплодисменты.
– Тишины хочу, – сказала она и забросила монетку в автомат.
Гитарный шансон поверх уличного твердого бита, а после и подхриповатый уверенный мужской голос. В куплете он тянул что-то, что с первого раза не запомнить, но в припеве четкое, простое:
– «Тишины. Тишины хочу…»
И чем больше голос тот хотел тишины, тем сильнее преображалась сдержанно танцующая одинокая фигура в центре зала: над каблуками была уже не ссутуленная женщина-лукошко для своих, а осанистая пианистка из консерватории. И движения ее – плавно выходящая из берегов лубковая сельская речушка: смывала речушка своей солнечной мутью-шепотом прибрежные пятна дерьма. И пролетала над спокойным потоком крохотная улыбчивая чайка в синем, скрывающем изъяны платье. Летела чайка, конечно же, в размашистую корону рассвета да в тургеневские луга. Туда, где свет божий, свежесть скошенной по росе травы да на голубом, в перистых – силуэты тонких женских рук…
– Теть, завязывай, старая!
Мужичок-хомячок по-рыбьи двигал крупными губами, смотрел на нее, как крыса на сало.
– Ты че, теть?! Глянь: не поняла! Пошла! Вали! – кричал мужичок и на каждый восклицательный знак дергал правым плечом на выход, а потом, осмелев, замахнулся на женщину ладонью, но танцующая его проигнорировала.
Когда песня закончилась, она повернулась к нему и сквозь слезы прокричала:
– Да пошел ты! Пошли вы все! Все пошли!
Мужичок рассмеялся, а следом и прочие человеческие пятна.
– А нечего. Нечего, – послышалось от туалета.
Ссутулилась. Поправила синее платье у груди.
– А мне бы подполковником на пенсию уйти, а не дали. Не дали, – сказал кто-то пискляво из-за перегородки.
– Люди мы с тобой – маленькие: бумажки перекладывали, – ответили ему.
Глядя под ноги, женщина в синем зацокала спешно на выход. Не вернулась…
Я ее потом видел на рынке: торговала в рыбном ряду замершими в пластиковой бочке свежими карпами. Выцветший синий фартук, волосы приглажены, грудь – вперед, а в глазах – нули…
платье
прыжки бывают разные. Самый страшный прыжок – в беспокойные кишки своей души. Кажется, что цветут там кустовые розы, этакие бутончики, робко дающие надежду на лучшее, но загляни в себя – и увидишь гниющие бурые гвоздики да плодовитый черный плющ, обвивающий в конце жизненного пути твою синюшную шею.
В себя Руслану заставил всмотреться муж-таксист. Господи ты боже мой: этот лысеющий, неприглядный мужчина сначала пропал без вести, слёз заставил выдавить, сука, на помойное корыто, а потом, оказывается, не пропал, а нашел писклявую бабенку. Сейчас та бабца, преисполнившись наглостью и якобы превосходством, говорила с Русланой по телефону. Беседа сводилась к простому и больному: скачи-танцуй-прыгай, а мужа больше не увидишь.
Птичка безумно смелая: ты кому это рассказываешь?
Еще двадцать лет назад Руслана легко бы уступила мужчину. В набирающие глянец двухтысячные она лихо крутила в клубах мужские хвосты, а замужним бабам наставляла рогатые икебаны: до того была красивой, роковой, модной Русланка.
Впрочем, время шло, сетка Русланиных морщин стала более отчетливой, голубая радужка глаз потускнела, а змеиная талия раздулась до дохлого, подавившегося добычей питона.
Была худой статной львицей, а теперь напоминала взъерошенного откормленного льва, который мучается в зоопарке.
Ее все меньше замечали мужчины, а те, что цеплялись за позднюю красоту, брали то, что им нужно, и вскорости уходили. Но тут выпал он. Упустить нельзя, ведь уже от звоночков неудач и одиночества – хоть за самого кривого, лишь бы не встретить климакс с заплаканной подушкой.
Смиримся с потерей молодости: заткнем кремами горло подползающей кобре-старости. Полбеды, что прежней красоты нет. Беда – все еще носить тяжелое ожерелье юношеской импульсивности.
Руслана стояла на балконе восьмого этажа. Мороз резал лицо, белая ночнушка в пол не грела. Плечи тряслись от холода и слез.
Ожидая, что подруга ответит на телефонный звонок, Руслана смотрела через открытую раму на загнувшийся, некогда индустриальный рай ее окраины: там, где копоть на заводских стенах, а неспешный дым из высоких труб теперь лишь в детских воспоминаниях.
Вот бы на ту полосатую трубу. Чтоб наверняка.
Подруга так и не взяла трубку.
Руслана подвинула к раме кухонную табуретку, встала на нее и замерла перед окном. Сейчас, рассматривая в белой темноте, казалось бы, безглазые здания двух заводов, она все-таки заметила маленькое, наполненное блеклым светом окошко. Оно будто бы зажгло в Руслане огонек сомнения, который испугал, взбудоражил.
«Трусы. На мне нет трусов. Что люди потом подумают?»
Она спешно вернулась в комнату, открыла шкаф, стала перебирать свое нижнее белье. Килограммы невзрачного хлопка и редкий игривый шелк. Кружевная синтетика и блеск атласа. Среди прочего нашлись совсем застиранные, называемые в народе бабушкиными, трусы. От их скорбного вида Руслана чуть не подавилась слезами.
«Есть моя вина в случившемся? Совсем плохой стала? Вроде бы нет. Все, что нужно, делала, а он мне все запрещал. Надо было раньше уходить. А он давил. „Испорченная. Кому ты нужна в твои-то годы?“»:
Усевшись на кровать, она посмотрела на свои платья. Восемь лет позднего брака – восемь платьев. На старте отношений – красное, нечто молодежное, супермини, с белыми и черными бусинками, изящными бантами. Ближе к экватору этой уже ненужной поездки на муже-таксисте – серое, уходящее в черное, стремящееся закрыть колено, без лишнего и заставляющего обращать на себя внимание. А дальше… Этот бледно-розовый широкий сарафан, купленный в одинокой турецкой поездке, она так и не носила.
«Вот сейчас и надену. Есть повод. И с подружакой куда-нибудь обязательно потанцевать. Морда опухла от слез, а все равно пойду и буду делать все то, что нельзя было делать. Он теперь не запретит».
Взяв сарафан, она заметила желтый незнакомый угол материи, спрятанный за бельем мужа. Потянула на себя – в руки отпружинило стретчевое платье-футляр. Такого платья у Русланы не было.
Можно было представлять жуткие постельные сцены, произошедшие в этой квартире, ухмылисто-довольные лица и той женщины, и мужа, но Руслана лишь улыбнулась находке, играючи приложила к себе платье, которое надень сейчас – повиснет на тебе широким мешком: все-таки на два размера больше.
– Русланка! Звонила?
– Привет, дорогая. Давно мы не танцевали…
«Желтое платье. Желтое такси. Нашли друг друга вдребезги… Глупость какая. Какую глупость хотела сделать. Нельзя. Абсолютно нельзя…»
Под утро в мужском туалете студенческого бара техничка нашла желтое платье: оно аккуратно свисало с перегородки.
семья
мишка связался с замужней Полиной.
Что она, мать подростка, нашла в этом сутулом двадцатилетнем сборщике мебели, лицо которого напоминало о сельских завалинках, – одной ей известно.
Иная женская душа – черная китообразная подворотня, которая дышит холодным битым асфальтом и прячет в каменном кармане нож. В ее мраке – несчастная, в легких подергиваниях, высокая светлая точка – фонарь-сердце. Оступаясь в темноте, разбивая лица и колени, лишаясь живота, доберись до той точки и увидишь смелых, недалеких бражников: они сентиментально топчут воздух около мягкого лимонного света.
Облепив фонарь, бражники не думают об опасности. Будто путая тот свет с нектаром цветов, они, гордо кривя хоботками, уверенно ищут древесными тельцами-карандашиками тонкую щель в корпусе плафона, бьются в затянувшееся мутью стекло.
Найдя же щель и влетев в нее жадно и страстно – обжигаются. Иные погибают.
Спустя три месяца встреч Мишка погиб от Полининого «ухожу от мужа к тебе».
– Это хорошо, – соврал он и, побагровев, поцеловал Полину.
– За это надо выпить.
Полина поднесла свой бокал к Мишкиному, но Мишка уже влил в себя вино. Получается, выпили не чокаясь.
* * *Позади у Мишки – нищета, потерявшийся в зонах отец, сгоревшие на пожаре пьяная мать и младенчик-брат да житье в доме бабушки.
По первости молодившаяся шаловливая бабуля предпочитала не заниматься воспитанием внука, а доверить дочкиного сына многочисленным стареющим хохотливым подругам, которые ежедневно заходили на рюмку наливки и далее. Подпив, они с интересом читали сероглазому Мишке сказки и детские рассказы, смотрели с ним мультфильмы, водили мальчишку на пляж. Это были русские коренастые бабы, вырастившие детей и похоронившие мужей-алкоголиков, жившие теперь, как говорили в их краях, «для себя», новых мужиков для штампа и длительного сожительства не искавшие.
За смешливость и задор Мишка называл их бабусяками.
В его семь лет они сыграли важное. Он помнил, как в пасхальную ночь бабка отсыпалась от выпитого, а две ее подруги артистично разделись перед ним, медленно завальсировали с воображаемыми кавалерами, протягивали Мишке конфеты, а самая бабистая улыбалась Мише так, как могут улыбаться кобелям вдоволь откормившиеся на помойке безобидные суки без двора.
А дальше… Мишка и не понял, что они сделали.
Случайно узнав о произошедшем, бабушка перестала бодриться наливками. Не обсуждая случившееся ни с Мишкой, ни с бабусями, она и дальше через «хи-хи» да «ха-ха» общалась с подругами, а сама втайне подыскивала новый дом. Уже через два месяца, продав свои восемьдесят с лишним квадратов, перевезла Мишку за двести километров в другой поселок. Купила внуку ноутбук, подвела к дому интернет. На том якобы и закрыла историю той ночи.
Как-то клацаясь в онлайн-игру, двенадцатилетний Миша заметил рекламный баннер, с которого пестрела зазывающая тонким пальчиком брюнетка в открытом купальнике. Кудри были знакомые, что-то из детства, но Мишка не мог вспомнить.
Он щелкнул по баннеру и увидел то, что детям видеть не стоит. Тогда же с шаткой полки воспоминаний упала та ночь, те кудри, пришло отдаленное понимание произошедшего. Улыбка растянулась жгутом, но тут же спала: Мишка стыдливо щелкнул по схожему баннеру, а потом еще и еще…
Уже в ранней юности, там, где втоптан в злую глину переходного возраста острыми каблуками самоуверенных ровесниц, он, то смущаясь, то радуясь, наполнялся и женскими образами из интернета, и образами тех бабулек.
Пасхальное воспоминание и давало, и отбирало силы, а иногда, свалившись в серой мути сна, пугало: с годами обнаженные образы начинали пестреть новыми, неудобными для Мишки деталями, а после знакомства с Полиной – стали еще ярче и кошмарнее.
В ином сне лица танцующих в хате бабусяк расцветали животными чертами. Из-за наливных багровых женских губ, еще мгновение назад похожих на мятый рваный пакет, вырастали согнутые клыки. Кривые рты хохотали, клыки тянулись белыми веревками к Мишкиной длинной шее, давили на маленький кадык, связывали запястья-веточки, обматывались вокруг белого худого живота и набирающей твердость юношеской груди, больно заплетались на чахоточных бедрах в маленький красный бантик и давили, давили, давили…
Недавно в таких снах появились и молчаливые наблюдатели, которые в момент завязывания бантика уходили из хаты: Мишкина мать и Полина.
* * *Полина была не так стара, как бабусяки, но в ней радостно жило то многое от тех старушек: хозяйственность, сельский гогот, монументальные формы, глядя на которые чувствуешь силу русской женщины, эти желанные мужчинами изгибы с лишними, не доходящими до спортзала килограммами, которые умело скрывались за попугайчатыми, в меру пошлыми платьями-баллонами.
Да и заметишь ли то лишнее, когда правильные овалы Полининой груди задыхаются в тех платьях, давят через полупрозрачный лиф на яркую ткань, просят живительного мужского взгляда, теплых Мишкиных рук.
Лицо у Полины вытянутое, свежесть в нем. Кончики светлых волос у абрикосовых щек, а конфетный взгляд в открытую падает на смущенного Мишку.
А как наведет «бигудя́» – о-о-о-о…
Вот так и собирай шкаф в чужой квартире! Мебельщик – без первой буквы. Туды-сюды! Потом себя не соберешь от пережитого!
Прежде Мишка тратил силы лишь на тело Полины. Когда же страсть перешла в труд и появилось «ухожу от мужа», то он попытался заработать больше на сборке и доставке мебели, но главное – присмотрелся к Полининому уму.
Выяснилось неожиданное: тот ум был лишен эрудиции.
Вроде башковитее Мишки, держала беседу обо всем и ни о чем, но, когда копала дальше поверхностного восприятия вещей, – в Мишкиных ушах зло стучала кровь.
Ну туговатая Полинка на глубокие выводы. Не то что Мишкина бабка.
Мудрость вроде живет в Полине, но в основе той мудрости будто бы крохотные видеохохатачи из «Тик-тока», а еще простое и такое удобное – «на все воля Божья». Чума…
Нет, не дура. Не тупая. Простая. Такая умеет защищать себя, семью и свой бизнес – продуктовый магазинчик на объездной дороге. А больше и не надо, а что там дальше, а дальше «как Бог пошлет».
Бабка, узнав, что Полина собирается уйти к Мишке (дурень, ну сказал бабке лишнего!), раскричалась по телефону: «Ну ё! Езжай ко мне, внук! Беги! Приезжай, родной! Баба та – разорви ее на пять частей! Дьявол! Видела таких! Мужа и ребенка бросив, а сама дай тело младше! Вон сколько девок молодых, а ты на старую козу полез кататься!»
Ага, бабуль. Конечно. Угу-угу…
Тебе, конечно, бабуль, легко о девках, а оно начинаешь – и стыд такой, и унижение, и сожаление от происходящего с девками. Ровесницам подавай заряженного, чтоб пацан в двадцать лет имел капиталы. Чтоб мордой был краше витрины ЦУМа. Чтоб имелся ум не по годам. Чтоб был с юмором. Куда там нам, сельской нищете, и трех книжек не прочитавшим, и сто тысяч в руках никогда не державшим, а жившим через слезу мечтой вдоволь набить пузо.
Не тупой, нет. Простой.
Оно, конечно, заумнеть можно, денег там заработать больше сорока тысяч, но пока будешь эти книжки читать, растить ум, ковать в себе верблюда, деньги там чтобы, то… Ай!
А Полинка – вон, и быстро, и рядом, и удобно. Ей и рубля не нужно от тебя, и умничать перед ней – не дрова колоть к газовой плитке, а подарил на «восьмомарта» открытку – плачет, как от миллионов, неожиданно упавших: давно таких открыток не дарили ей.
Ласки, может, хочет Полинка, молодого тела, цветочка, внимания там какого. Вот чтобы слушали и хоть иногда слышали.
А сама в ответку – и ласку, и заботу, и по мелочи трусы какие тебе купит, носки потеплее, футболку там какую. «А как же институт?! Надо!» Забота, понимаешь, ба?
Три раза в неделю, между шестью и девятью часами вечера, Полина приезжала в съемную Мишину однушку. Готовила простой ужин из картофельного пюре, куриных котлет и салата «огурец-помидор». Иногда могла слепить пельмени.
За уборку не бралась: сам, Миша, сам. Взрослый же.
– Вкуснота! – искренне восторгался Мишка приготовленным ужином.
На тарелке все так просто, но и гармонично, с эстетикой: ровный бугорок пюре, макушка того бугорка украшена свежей ниточкой зелени, а у сливочно-желтого подножия – идеальный котлетный овал.
– Ну если вкусно – доедай! – грозила игриво пальчиком Полина.
– Так обожрался! Ням-ням!
– Ой, как дите! Как дите!
В дни ее визитов Мишка выкатывал на стол бутылку среднего вина, рассказывал рабочие истории. Вот и сегодня выдал якобы на «ха-ха». Тетка заказала диван в их магазине. Они с напарником вносят диван в квартиру, а из комнаты с выцветшей софы поглядывает синюшное дедовское лицо. Помер дед на диване – потому и новый диван! Повода не было обновить! Ха-ха-ха! «Заплачу сверх, если поможете и диван старый на помойку, и деда до катафалки снести». Ха-ха-ха!
– Миша, я еще раз тебе говорю: ухожу от мужа, – прервала Полина.
– Ха-ха. Ха…
– Думай и решай уже. Не могу с ним. Это уже не жизнь, а мучения. Пьет, а иногда и как скот… Благо сын не младенец, вон, вымахал, поймет. С тобою буду жить. В институт поступишь. А там уж как… А воля Божья. Не пропадем.
– Это, конечно, хорошо, – в очередной раз соврал Мишка и мягко сжал Полинину ладонь.
Миша понимал, что сейчас Полина вновь пытается набросить на него ненужный ему хомут, который не стоит ласки женщины чуть-чуть за тридцать пять. Пораженный дофамином юношеский мозг посылал крики о грядущих проблемах. Первая и самая главная – муж, с которым у Полины был не только четырнадцатилетний сын, но и продуктовый магазин. Это, конечно, дела Полины, но Миша как мужчина, пусть и совсем сопля, по меркам сегодняшнего дня, будет ввязан в конфликт. А то, что так будет, сомнений не было: Полина, переходящая от смирности в агрессивную защиту, не хотела отдавать магазин мужу.
И муж там – ну наверняка под стать Полине: живой, сильный, настоящий. Встреча с таким будет неизбежна, а раны заживут не скоро. Оно бабусяки, конечно, оставили странные и даже приятные воспоминания, но разрешать конфликты, а уж тем более драться так и не научили, а позднее, взрослея в сытые две тысячи десятые, это Мишу не интересовало.
Был бы отец, научил, да не успел: сжег себя в темных делах…

