Читать книгу Архив прикосновений (Алекса Рейн) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Архив прикосновений
Архив прикосновений
Оценить:

3

Полная версия:

Архив прикосновений

Я разложила инструменты, надела увеличительные очки и включила яркую переносную лампу. Свет выхватил из полумрака массивную, покрытую вековой пылью и окислами конструкцию. Я погрузилась в осмотр, проводя тонким зондом по каждому сантиметру металла, прислушиваясь к звуку, которым он отзывался на легкие постукивания.

Примерно через час я нашла ее. Не явную трещину, а тончайшую, почти невидимую линию напряжения, расходящуюся от одного из крепежных отверстий, словно паутинка на морозном стекле. Это было опасно. При полном натяжении струн давление могло разорвать металл по этой слабой линии. Стандартный ремонт предполагал замену всей детали, что было практически нереально для инструмента 1842 года.

Я вздохнула, сняла очки и откинулась на спинку табурета. Нужно было сообщить заказчику. Или, как это ни неприятно, самому Люку. Он был связующим звеном с мистером Бруксом.

Я нашла его в той самой технической лаборатории. Дверь была открыта. Он стоял у верстака и… бил молотом по листу меди. Но не формировал его. Это были не скульптурные, точные удары. Это был яростный, хаотичный стук, полный какой-то немой ярости. Его лицо было бледным и сосредоточенным, мускулы на обнаженных предплечьях напрягались при каждом взмахе. Он не замечал меня.

Я постояла на пороге, наблюдая за этим странным ритуалом. Это не было работой. Это была разрядка. Как будто он выбивал что-то из себя. Или вбивал.

Когда он на мгновение замер, переводя дух, я кашлянула.

Он резко обернулся, молот застыл в воздухе. В его глазах на секунду мелькнуло что-то дикое, незащищенное, но тут же спряталось за привычной маской легкой усталости.

– Эмма. Вы как призрак. Или очень тихая мышь.

– У меня проблема, – сказала я, без предисловий. – Трещина в раме. Микроскопическая, но критическая.

Он медленно опустил молот, положил его на верстак и вытер руки о темные рабочие штаны.

– Покажите.

Я привела его к роялю, показала злополучное место под увеличением. Он наклонился, его лицо оказалось совсем рядом с моим. Я почувствовала запах его кожи – смесь мыла, пота от недавних ударов и все того же древесного одеколона. Он долго и молча рассматривал трещину, его дыхание было ровным, спокойным.

– Да, – наконец произнес он. – Вижу. Это плохо.

– Я могу попробовать укрепить ее инжекцией специального полимерного состава, но это риск. Если не сработает, рама лопнет при настройке, и будет уже поздно. Идеальный вариант – найти аналогичную деталь для замены. Но шансы…

– Есть один человек, – перебил он, выпрямляясь. – Старик Харгрейв. Он коллекционирует запчасти от старых инструментов, как другие – фарфоровых кукол или монеты. У него в подвале должен быть склад. Я… я ему кое-что должен. Он поможет.

– Мы поедем к нему? – уточнила я.

– Мы? – он посмотрел на меня с легким удивлением, будто мысль о совместной поездке была экзотической. – Вы хотите?

– Это мой проект. И моя проблема. И, если честно, после вашего рассказа о его паранойях, мне интересно посмотреть на этого человека.

Уголок его рта дрогнул.

– Хорошо. Завтра утром. Приготовьтесь к погружению в мир, где конспирология встречается с манией величия и пахнет нафталином. Он считает, что Би-би-си вживляет в лакированные поверхности скрытые сообщения. Весело будет.

Он ушел, оставив меня размышлять над его внезапной готовностью помочь и над тем странным, яростным стуком, который я застала. Что за демонов он выбивал из меди? И связаны ли они с трещиной в моем рояле или с чем-то гораздо более глубоким?

Обед в этот день был тихим. Анри подал крем-суп из лука-порея и тартинки с сыром грюйер. Люк почти не говорил, погруженный в свои мысли. Я тоже молчала, обдумывая завтрашнюю экспедицию. Я заметила, что он ел левой рукой, а правая, та самая, что держала молот, лежала на столе ладонью вверх. На костяшках я разглядела свежие, неглубокие ссадины.

– Вы поранили руку, – констатировала я.

Он взглянул на свою кисть, как бы впервые замечая повреждения.

– Пустяки. Медь бывает острой.

– Вы били по ней голой рукой?

– Не совсем. Но иногда барьер между материалом и тобой должен быть минимальным. Чтобы чувствовать отдачу. Боль – тоже информация.

Он сказал это так просто, как будто речь шла о температуре воды или силе ветра. Боль – информация. Для него, видимо, так и было. Я вспомнила его коллекцию слепков, его разговор об ощущении формы. Он жил в мире тактильных данных, где все, от нежного прикосновения до удара молота, было просто… входным сигналом. Это было странно и немного жутко.

Вечером, когда я уже собиралась уходить, погода снова испортилась. Начался ледяной дождь, стучащий по стеклянной крыше мастерской. Люк вышел проводить меня до двери, взглянул на хмурое небо и сказал:

– Ехать в такую погоду – безумие. Оставайтесь. Гостевая комната к вашим услугам. Утром поедем к Харгрейву со свежими силами.

Предложение было разумным, но оно снова стирало границы. Однако мысль о поездке по скользким дорогам в потрепанной «Тойоте» не вызывала энтузиазма.

– Хорошо. Спасибо.

Ночь прошла спокойно. Я слышала, как он поздно ходил по мастерской, потом доносились приглушенные звуки виолончели – на этот раз что-то мелодичное, но все так же грустное, возможно, Боккерини. Музыка была его ночным ритуалом, способом завершить день. Или усмирить демонов.

Утром мы выехали рано. Люк вел свой темно-серый «Рендж Ровер» уверенно, почти молча. Машина была роскошной, но внутри царил аскетичный порядок. Ни безделушек, ни личных вещей. Только запах качественной кожи и чистоты. Он включил музыку – камерные сонаты для виолончели, – и мы ехали под аккомпанемент печальных, красивых мелодий, глядя на проплывающие за окном промокшие поля и леса Суррея.

Особняк Харгрейва предстал перед нами как воплощение готического упадка: викторианский дом с облупившейся штукатуркой, заросший плющом, с покосившимися водосточными трубами. Сад был хаотичным нагромождением старых роз, бузины и чего-то, похожего на гигантский ревень. Нас встретил сам хозяин – тощий, сутулый старик в бархатном, засаленном халате, с седой, взъерошенной шевелюрой и горящими, как угольки, глазами за толстыми линзами очков.

– Вейланд! – прохрипел он, не открывая калитку. – Привел кого? Шпиона из аукционного дома? Из Метрополитен-музея?

– Реставратора, Эдмунд. Ей нужна деталь для рояля Брукса. Каденс, 1842. Рама треснула. У тебя в подвале должны быть ящики с запчастями от Рейнхардта.

– Рейнхардт! – старик оживился. – А, так это для Брукса! Он мне еще за ту виолу не заплатил… Ну ладно, идите. Только смотрите под ноги. Там живет… аура. Очень старая и очень капризная аура.

Подвал действительно был обителью «ауры» – запаха сырой земли, плесени, ржавчины и мышиных гнезд. Электричество подавалось по одной лампочке с длинным, потрескавшимся шнуром. Воздух был густым и холодным. Мы провели там почти три часа, перебирая ящики со старым железным хламом: колками, струнодержателями, обрывками струн, кусками дек, проржавевшими педальными механизмами.

Люк работал молча, с удивительным терпением. Его изысканные руки без колебаний копались в грязи и паутине. Он знал, что ищет, методично отбрасывая ненужное. И именно он, в конце концов, нашел. В самом дальнем углу, на дне дубового ящика, завернутая в пожелтевшую газету «Таймс» от 1927 года, лежала чугунная скоба.Он извлек ее, сдул пыль и протянул мне.

– Вот.

Я взяла деталь. Она была холодной и неожиданно тяжелой. Наши пальцы соприкоснулись на долю секунды. И он… вздрогнул. Не сильно, но заметно. Он резко отдернул руку, словно от прикосновения к раскаленному металлу, и на его лице на мгновение мелькнула гримаса, которую я не успела разобрать – боль? Отвращение? Страх?

– Простите, – пробормотал он, отводя взгляд. – Рефлекс.

– Все в порядке, – сказала я, хотя внутри все сжалось от неловкости и нового вопроса. Что это было?

Он быстро оправился, снова надев маску деловитого спокойствия.

– Отлично. Поехали назад. Здесь пахнет тленом и призраками, а я сегодня не в настроении для спиритических сеансов.

На обратном пути он был еще более замкнут. Казалось, то случайное касание выбило его из колеи сильнее, чем три часа в сыром подвале. Он не включал музыку, и тишина в салоне стала гулкой и напряженной.

– Спасибо, – сказала я наконец, чтобы ее разрядить. – Без вас я бы не нашла эту деталь за неделю.

– Пустяки, – отозвался он, не глядя на дорогу. – Я просто знаю, где рыться в… хламе. – Он бросил на меня быстрый взгляд. – Вы вчера слышали?

Я поняла, о чем он.

– Виолончель? Да.

– И что вы думаете?

– Что вы играете… для себя. Чтобы услышать что-то, кроме тишины.

Он коротко, беззвучно усмехнулся.

– Чтобы заглушить что-то, кроме тишины. Тишины здесь нет, Эмма. Есть шум. Постоянный. А музыка… она хотя бы имеет форму. Ее можно контролировать.

Он больше не сказал ни слова до самой мастерской. Но в его последней фразе, в этом признании в «шуме», была такая глубокая, невысказанная усталость, что мое раздражение на его странности начало таять, уступая место острому, почти болезненному любопытству. Что за шум? И почему прикосновение, даже мимолетное, вызвало такую реакцию?

Вернувшись, мы молча разошлись. Я – чистить и проверять найденную деталь, он – неизвестно куда. Но через час он появился на кухне, где я как раз кипятила воду для чая, с двумя тарелками в руках. На них лежали сэндвичи – простые, из зернового хлеба, с ветчиной, сыром и листьями салата.

– Обед, – сказал он, поставив одну тарелку передо мной. – Анри сегодня не придет. Пришлось импровизировать.

Сэндвич был на удивление хорош. Хлеб свежий, ингредиенты качественные. Мы ели стоя у кухонной стойки, глядя в окно на серый день.

– Вы неплохо готовите, – заметила я.

– Выживаю, – парировал он. – Готовка – это тоже скульптура. Только съедобная и недолговечная. Вам нравится работать с деревом?

Вопрос застал меня врасполох.

– Дерево… честное. Оно стареет, меняется, но в нем всегда видна история. По срезам, по текстуре, по темным пятнам от влаги или светлым – от солнца. Его нельзя обмануть.

– А людей можно?

– Людей обмануть проще. Они сами хотят верить в обман.

Он кивнул, доедая свой сэндвич.

– Мудро. Вы, кажется, не слишком доверяете людям, мисс Росс.

– Я доверяю фактам. Состоянию древесины. Прочности металла. Качеству клея. Люди… они часто подводят.

– Потому что они меняются? – спросил он, и в его глазах загорелся знакомый огонек интеллектуального интереса.

– Потому что они непоследовательны. Дерево, если оно гнилое, останется гнилым, пока его не вырежешь. Человек может казаться прочным, как дуб, а внутри оказаться трухлявым. Или наоборот.

– Значит, вы предпочитаете знать худшее сразу. Чтобы не разочаровываться потом.

– Это эффективная стратегия.

– И одинокая, – заметил он тихо.

Мы помолчали. Он вымыл тарелки, а я вернулась к работе. Найденная деталь после очистки оказалась в идеальном состоянии. Замена была возможна. Я почувствовала прилив профессиональной гордости и облегчения. Проект можно будет завершить в срок.

Вечером, когда я уже собиралась уезжать (дождь прекратился), он снова вышел проводить меня.

– Завтра начнете замену? – спросил он.

– Да. Если все пройдет хорошо, через пару дней можно будет натягивать струны и начинать настройку.

– Брукс будет доволен. Он любит, когда все идет по плану. – Он помолчал. – Вы… хорошо справились. С поиском. С оценкой. Большинство на вашем месте запаниковали бы при виде такой трещины или сдались в подвале Харгрейва.

Это была первая прямая, без иронии, похвала от него. Она прозвучала настолько неожиданно и искренне, что я смутилась.

– Это моя работа.

– Да, – согласился он. – Но не все делают свою работу с такой… непоколебимостью. До завтра, Эмма.

Он назвал меня по имени. Впервые. Не «мисс Росс», не «колдунья». Просто – Эмма. И в его голосе не было ни панибратства, ни флирта. Было уважение.

Я ехала домой, и его слова, его странная реакция на прикосновение, его признание в «шуме» и этот последний, простой комплимент крутились у меня в голове, складываясь в запутанную мозаику. Он был противоречием во плоти: изысканный и грубый, насмешливый и уязвимый, избегающий прикосновений, но погружающий руки в глину и грязь. И чем больше я видела этих противоречий, тем меньше он походил на карикатурного самовлюбленного гения. Он походил на человека, запертого в какой-то невероятно сложной, болезненной ловушке. И мне, против всякой логики и осторожности, все сильнее хотелось понять, что это за ловушка.

Дома меня ждало сообщение от Сары: «Ну что, разобрала своего Принца Тьмы на запчасти?» Я не ответила. Потому что начинала бояться, что дело обстоит как раз наоборот. Что это он, со своей харизмой, своими тайнами и своей болью, по кусочкам разбирает мои защитные стены. И я, похоже, позволяла ему это делать.

Глава 4

После удачной экспедиции к Харгрейву работа пошла быстрее. Я удалила поврежденную раму и начала кропотливую подготовку к установке новой детали. Это требовало абсолютной точности: малейший перекос привел бы к неравномерному распределению натяжения струн и неминуемому разрушению всей конструкции.

Люк по большей части держался на расстоянии. Он явно погрузился в работу с новым блоком мрамора, который теперь занимал почетное место в главном зале. Оттуда доносился ровный, ритмичный стук резца и скрежет пилы по камню – звуки методичные, сосредоточенные, не похожие на тот яростный хаос, который я застала в технической комнате. Иногда он выходил, весь в белой мраморной пыли, похожий на призрака, мыл руки в глубокой раковине у стены и молча наблюдал за мной несколько минут, прежде чем вернуться к своему камню.

Мы выработали молчаливый ритм сосуществования. Утром – короткое «доброе утро» у кофемашины. День – работа в параллельных вселенных: я в мире дерева и точной механики, он – в мире камня и формы. Обед – всегда в час, на кухне. Анри вернулся к своим обязанностям, и наши трапезы снова стали маленькими кулинарными событиями, за которыми Люк неизменно вел легкую, но неглубокую беседу. Он избегал личных тем, но с интересом расспрашивал о технических аспектах моей работы, о химии старинных лаков, о физике распространения звука в дереве. Его вопросы были точными, умными, выдавали глубокое понимание материалов, хоть и с другой, художественной стороны.

Прошла неделя. Я уже установила раму, закрепила ее и приступила к монтажу механики. Работа требовала ювелирной точности и полного погружения. Однажды, регулируя сложную систему рычагов англичанки (так назывался один из типов механизма), я так увлеклась, что не заметила, как наступил вечер. Когда я выпрямилась, окостенев от долгого сидения в неудобной позе, в мастерской уже царили сумерки. Главный зал тонул в сизом полумраке, скульптуры превращались в загадочные, угрожающие тени. Свет горел только у моего рояля и… в дальнем углу, где Люк все еще работал.

Он сидел на низком складном стуле перед мраморным блоком, но не резал камень. Он что-то рисовал пастелью на большом листе бумаги, прикрепленном к мольберту. Его поза была расслабленной, но сосредоточенной. Я тихо подошла ближе, не желая мешать, но движимая любопытством.

На бумаге рождался не эскиз скульптуры, а что-то совершенно иное. Это была абстрактная композиция, но не хаотичная. Она напоминала… паутину. Сеть тончайших, переплетающихся линий, расходящихся из нескольких центров. Одни линии были резкими, темными, почти черными. Другие – размытыми, цветными: приглушенно-синими, пепельно-серыми, бледно-лиловыми. В некоторых узлах этой сети линии сгущались, образуя темные, напряженные пятна. В других – расходились, истончаясь до невидимости. Это было одновременно красиво и тревожно. Как карта неизвестной территории или визуализация чьих-то нервных путей.

Он почувствовал мое присутствие и обернулся. На его щеке и на лбу были разноцветные следы пастели. В сумерках его лицо казалось моложе, уязвимее.

– Застигли меня за несерьезным занятием, – сказал он без обычной иронии. Голос был тихим, усталым.

– Это что?

– Попытка навести порядок, – он отложил пастельный мелок и откинулся на спинку стула, разминая пальцы. – Внутри. Иногда шум… он приобретает форму. Цвет. Эти линии… – он указал на рисунок, – это эхо. Отголоски. Темные – старые, болезненные. Цветные… более свежие, но не обязательно приятные. Я пытаюсь их… распутать. Хотя бы на бумаге.

Я подошла ближе, рассматривая сложную сеть.

– Это похоже на нейронные связи. Или карту метро в голове какого-то безумного архитектора.

Он коротко рассмеялся.

– И то, и другое. В каком-то смысле. Каждое ощущение, каждая память о прикосновении… она оставляет след. Нейронную дорожку. Со временем их становится так много, что они сплетаются в этот клубок. Рисование… это способ увидеть врага. Или союзника. Еще не решил.

Он встал, потянулся, и его позвоночник хрустнул.

– Должно быть, вы голодны. Анри сегодня оставил утку конфи. И картофель по-савойски. Разогрею, если хотите.

Предложение было заманчивым. Во-первых, я действительно была голодна. Во-вторых, уходить в этот сырой, темный вечер не хотелось. А в-третьих… эта странная пастельная «карта» и его спокойное, лишенное защит объяснение создавали новую, невиданную ранее близость.

– Спасибо. Я помогу.

Мы молча разогревали еду на кухне, двигаясь в тесном пространстве с отлаженной синхронностью, словно делали это каждый день. Накрыли на маленький стол. Зажгли свечу – простую, в железном подсвечнике. Еда была восхитительной: утка таяла во рту, картофель, томленый в утином жиру с травами, был невероятно ароматным.

– Спасибо, что не сбежали, увидев мой… психоделический бред на мольберте, – сказал он, делая глоток красного вина.

– Почему бред? Это же ваш внутренний ландшафт. У каждого он есть. Просто не все могут или хотят его изобразить.

– А у вас? – спросил он, пристально глядя на меня поверх бокала. – Каков ваш внутренний ландшафт, Эмма Росс?

Вопрос застал меня врасплох. Я отрезала кусочек утки, выигрывая время.

– Упорядоченный. Как чертеж. Или схема сборки. Все по полочкам. Все логично.

– Скучновато.

– Зато безопасно, – парировала я. – Никаких неожиданных узлов и спутанных линий.

– А разве жизнь без неожиданностей – жизнь? – в его голосе прозвучал легкий вызов.

– Это эффективная жизнь. Я не ищу острых ощущений. Я ищу… целостности. Чтобы все части сложились в работающее целое. Будь то рояль или собственное существование.

Он покачал головой, но не в осуждение, а с какой-то странной грустью.

– Целостность… Красивое слово. Но оно предполагает, что изначально было нечто целое, а потом разбилось. А если изначально были только осколки? И ты пытаешься собрать из них хоть что-то, что будет отдаленно напоминать вазу, а не просто груду черепков?

Его слова висели в воздухе, тяжелые и откровенные. Он говорил о себе. О своем «шуме», о спутанных линиях на бумаге. О гипсовых слепках в архиве. Он собирал осколки чужих прикосновений, пытаясь составить из них хоть какую-то картину себя. Или, может, пытаясь доказать, что он вообще существует, раз может все это фиксировать.

– Может, и не нужно собирать вазу, – осторожно сказала я. – Может, можно сделать мозаику. Где каждый осколок остается самим собой, но вместе они создают новый узор.

Он замер, глядя на меня. Свеча отбрасывала танцующие тени на его лицо, делая его черты то мягче, то резче.

– Вы говорите как реставратор, – наконец произнес он. – Который ценит историю каждого фрагмента.

– Потому что я им и являюсь.

Мы допили вино в более легкой, задумчивой тишине. После ужина я вызвалась помыть посуду, а он вернулся к своему мольберту. Когда я вышла, он стоял перед рисунком, но уже с влажной губкой в руке и медленно, методично стирал пастель, превращая сложную сеть в размытые, бесформенные пятна цвета.

– Зачем? – не удержалась я. – Это же было… честно.

– Потому что завтра будет новый шум, – ответил он, не оборачиваясь. Его голос был плоским. – И новые линии. Этот рисунок уже устарел. Он фиксирует прошлое. А жить нужно в настоящем. Как бы громко оно ни звучало.

Он сказал это с такой ледяной, обреченной решимостью, что мне стало холодно. Он жил в вечном потоке ощущений, и любая попытка зафиксировать, понять, упорядочить была для него бессмысленной, потому что через мгновение все менялось, нарастая новыми слоями.

– Я пойду, – сказала я тихо.

– Да. Уже поздно. Завтра… вы будете натягивать струны?

– Начну, да.

– Тогда до завтра. Спите хорошо, Эмма. И пусть вам снятся… упорядоченные, логичные сны.

Я уехала, но его образ – стоящий перед стираемым рисунком, с губкой в руке, – преследовал меня всю дорогу. Это был жест не разрушения, а смирения. Признания поражения в борьбе с собственным сознанием.

На следующий день в мастерской царила атмосфера напряженного ожидания. Натяжение струн – ключевой, самый ответственный этап. Одна ошибка – и вся предыдущая работа насмарку. Я проверила все крепления, все регулировки по десять раз. Люк, вопреки ожиданиям, не погрузился в мрамор. Он устроился на табурете в нескольких метрах, заявив, что «исторический момент требует исторического свидетеля», но вел себя на удивление тихо и серьезно.

Я начала с басовых струн, самых толстых и сильно натянутых. Звук натягиваемой стальной струны – низкий, угрожающий гул – наполнил зал. Люк не моргнул. Я продолжала, струна за струной, проверяя натяжение динамометрическим ключом. Работа была медленной, монотонной, требующей полной концентрации. Прошло несколько часов. Рояль постепенно обрастал стальной паутиной, еще немой, но уже полной скрытой энергии.

Во время натяжения одной из струн среднего регистра случилось непредвиденное. Старая, вероятно, уже микротрещиноватая колковая пластина, не выдержав возросшего давления, издала резкий, сухой щелчок. Не громкий, но отчетливый. Я замерла. Люк вскочил с табурета.

– Что это?

– Колковая пластина, – сказала я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. – Возможно, треснула. Если это так…

– Струна лопнет и может травмировать, – закончил он, подходя ближе. Его лицо было сосредоточенным. – Что делать?

– Нужно сбросить натяжение. Осторожно. И проверить.

Я взяла свой ключ, мои пальцы, привычные к точным движениям, дрожали от адреналина. Люк стоял рядом, его присутствие было плотным, почти физическим, но не давящим. Он наблюдал, как я медленно, по миллиметру, ослабляю струну. Скрип колка был единственным звуком в гробовой тишине мастерской.

Когда напряжение спало, я внимательно осмотрела пластину под сильной лупой. Трещины не было. Был лишь старый, глубокий след усталости металла, который сдался под давлением и издал тот самый щелчок, но не пошел дальше.

– Кажется, пронесло, – выдохнула я. – Но натягивать эту струну снова до полного тона нельзя. Нужно найти золотую середину. И, возможно, заменить пластину в будущем, но это уже после сдачи работы.

Люк кивнул.

– Значит, он никогда не будет звучать идеально?

– Он и не должен, – ответила я, неожиданно для себя. – Ему почти двести лет. Идеал – для новых инструментов. А этот… он имеет право на шрамы и на пониженное натяжение на одной струне. Главное, чтобы он пел. А не кричал от боли.

Я подняла на него глаза и увидела, что он смотрит на меня с каким-то новым, глубоким пониманием.

– Вы говорите о нем, как о живом, – тихо сказал он.

– Потому что он и есть живой. Просто его жизнь другая. Медленнее. Но от этого не менее реальная.

Мы смотрели друг на друга через немой, оплетенный струнами корпус рояля. В этот момент не было заказчика и подрядчика, гения и ремесленника. Были двое людей, стоящих перед древним, хрупким существом, которое мы вместе пытались вернуть к жизни, принимая его недостатки.

– Давайте закончим, – сказал он. – Осторожно.

Я кивнула. Мы продолжили. Он уже не сидел, а стоял рядом, подавая инструменты, передвигая свет, делая все, что я просила, без лишних слов. Его помощь была точной, своевременной. Он чувствовал ритм работы, как чувствовал ритм музыки. К вечеру все струны, кроме одной, «травмированной», были натянуты до рабочего натяжения. Рояль стоял, напряженный и величественный, как корабль с поднятыми парусами перед штормом.

Я отложила ключ. Мои руки дрожали от усталости и нервного напряжения.

– Первая часть завершена, – сказала я.

– Выпьем? – предложил он. – Не вино. Что-то покрепче. За упрямство старого дерева и стальных нервов.

Он принес графин с янтарным виски и два тяжелых стакана. Мы сидели на ящиках в полумраке зала, перед молчаливым роялем, и пили. Виски было дымным, торфяным, с долгим послевкусием. Оно согревало и расслабляло.

– Вы сегодня… были хладнокровны, – сказал Люк, глядя в свой стакан. – Как сапер.

bannerbanner