
Полная версия:
Архив прикосновений

Алекса Рейн
Архив прикосновений
«Ты – камертон», – сказал он.
А я всю жизнь жил в расстроенном мире.
– Из дневников Люка Вейланда
Глава 1
Дождь, начавшийся еще ночью, к утру превратился в назойливую монотонную морось, затуманивающую окна моей маленькой квартиры в Брикстоне. Я стояла у плиты, наблюдая, как пузырьки медленно поднимаются в чайнике, и перечитывала распечатанный контракт от «Хронос Консервейшн». Жирным шрифтом была выделена пометка: «Клиент: Люк Вейланд. Особые условия: повышенная тактичность и терпение. Известен сложным характером».
Я скептически хмыкнула, отодвигая лист. «Сложный характер» в мире изящных искусств обычно означало «самовлюбленный тиран с деньгами и связями». За шесть лет работы реставратором я повидала достаточно коллекционеров, считавших, что их потрескавшийся спинет ценнее королевских регалий. Мой принцип был прост: делай свою работу безупречно, игнорируй капризы, получай деньги. Эмоции оставляй за порогом мастерской.
Моя мастерская, вернее, ее жалкое подобие, располагалась в гараже позади дома. Там пахло лаком, древесной пылью и уединением. Сегодня же предстояло работать на чужой территории. Я допила чай, собрала чемодан с инструментами – старыми, проверенными временем друзьями, – и натянула практичное темно-синее пальто. В зеркале прихожей отразилась женщина тридцати одного года со строгим, не склонным к улыбкам лицом, прямыми каштановыми волосами, собранными в низкий пучок, и внимательными серыми глазами, привыкшими выискивать дефекты. Ничего примечательного. Идеальная невидимка.
Дорога в Суррей заняла полтора часа. Мой потрепанный серебристый хэтчбек с царапиной на левом крыле, оставленной грузовиком год назад, нервно чихал, протискиваясь сквозь утренние пробки. Навигатор привел меня в район бывших доков, ныне превращенных в модные лофты и студии. Здание мастерской Вейланда представляло собой переоборудованный кирпичный ангар внушительных размеров. Оно выглядело нарочито брутально и дорого одновременно. На парковке, выложенной старинным булыжником, теснились «Ленд Роверы», пара «Порше» и одинокий, но гордый «Бентли». Мой скромный автомобиль, припарковавшись в дальнем углу, казался бедным родственником, приехавшим на не тот праздник.
Я вышла, поправила чемодан на плече и направилась к огромной двери из черненой стали. Дверь не имела ни звонка, ни домофона – только массивная чугунная ручка-скоба. Я постучала, звук получился глухим и безнадежным, словно поглощенным толщиной металла. Минуту ничего не происходило. Я уже собиралась звонить куратору проекта, когда раздался громкий щелчок, и дверь, скрипнув, отъехала в сторону на тяжелой роликовой системе.
В проеме, залитый светом изнутри, стоял он.
Люк Вейланд. Фотографии в журналах не лгали, но и не передавали главного – интенсивности его присутствия. Он был высок, под метр девяносто, с широкими плечами пловца и узкими бедрами. Лицо – работа скульптора, увлеченного резкими углами и контрастами: высокие скулы, решительный подбородок, прямой нос. Но доминировали глаза – темные, почти черные, с тяжелыми веками и пронзительным, оценивающим взглядом, который скользнул по мне с ног до головы за одну секунду, успев, как мне показалось, зафиксировать цену моего пальто, марку обуви и, возможно, степень моего легкого раздражения.
Он был одет с той небрежной, стоившей целое состояние простотой, которую я ненавидела: темные джинсы, идеально сидящие по длине и облегающие бедра, просторная черная водолазка из тончайшего кашемира, подчеркивавшая ширину плеч, и кожаные рабочие ботинки без единой царапины. Ни пятнышка глины, ни пылинки. От него пахло не мастерской, а дорогим древесным одеколоном с нотками бергамота и свежесваренным эспрессо.
– Эмма Росс, полагаю? – его голос был ниже, чем я ожидала, бархатистым, с легкой, едва уловимой хрипотцой и отчетливой насмешливой ноткой. – Я уже начал терять надежду. Думал, «Хронос» решил подшутить, прислав мне призрак реставратора. Или очень, очень тихого грабителя.
Я почувствовала, как в уголке рта непроизвольно дергается. Великолепное начало.
– Извините за опоздание, господин Вейланд. Пробки на М25 были адскими.
– О, М25! Великий уравнитель. На нем одинаково томятся и скромные реставраторы, и гении, вроде меня. Проходите, проходите, не стойте под дождем. Хотя, – он сделал шаг назад, жестом приглашая войти, – внутри, признаться, ненамного веселее.
Я переступила порог, и мир изменился. Пространство захватило дух. Высота потолков достигала, наверное, десяти метров. Стены из неоштукатуренного кирпича, пол – полированный бетон. Гигантские промышленные окна, занимавшие всю северную стену, заливали зал холодным, рассеянным светом, идеальным для работы. И повсюду стояли они. Скульптуры.
Это не были абстрактные формы или классические бюсты. Это были человеческие фигуры в натуральную величину, выполненные с шокирующим, почти пугающим гиперреализмом. Молодая женщина, закутанная в ткань, где каждая складка, каждая тень выглядели живыми, шелковистыми. Рука, сжимающаяся в кулак, с такой детализацией вен и сухожилий, что казалось, вот-вот хрустнут кости. Мужской торс, где каждый мускул был вылеплен не просто анатомически точно, а с пониманием их работы под кожей. Это было восхитительно. И отвратительно. Слишком идеально. Слишком демонстративно. Казалось, каждая работа кричала: «Смотри, как я могу!»
– Ну что? – его голос прозвучал прямо у моего уха. Он подошел бесшумно. – Производит впечатление? Критики пишут, что у зрителей иногда случается тактильная галлюцинация. Им кажется, что они чувствуют тепло этой кожи. – Он указал на ближайшую скульптуру – обнаженную спину девушки, где каждый позвонок был прорисован под натянутой кожей. – Забавный психологический феномен, не правда ли?
– Феномен, основанный на исключительном мастерстве, – ответила я, отводя взгляд от слишком откровенной детализации. Мои слова прозвучали сухо, профессионально. – Фортепиано, господин Вейланд?
Он усмехнулся, и в уголках его глаз собрались мелкие морщинки. Улыбка была ослепительной и совершенно неискренней.
– Прямо к делу! Обожаю прагматиков. Они как острый резец – безжалостны и эффективны. Следуйте за мной, мисс Росс. Ваш пациент дожидается с нетерпением, граничащим с отчаянием.
Он повел меня через главный зал, мимо рабочих столов, заваленных эскизами, кусками мрамора, банками с химикатами и странными, неопознанными инструментами. Воздух здесь был другим – гуще, насыщенный запахом сырой глины, влажного гипса, древесной стружки и старого металла. В глубине ангара была арка, ведущая в соседнее, чуть меньшее помещение.
Посередине этого зала, под призрачным белым покрывалом, стоял объект моей миссии.
– Леди и джентльмены, – провозгласил Люк с пафосом конферансье, – позвольте представить: «Каденс», рожденный в 1842 году от роду. Пережил промышленную революцию, две мировые войны, трех владельцев-дилетантов и, по неподтвержденным данным, нашествие жука-древоточца. Ныне его судьба, – он повернулся ко мне и сделал театральный жест, – в ваших, надо полагать, умелых руках. Постарайтесь не сделать ему еще больнее.
Он сорвал покрывало одним резким движением. Ткань, тяжелая от пыли, соскользнула на пол, подняв облако мельчайших частиц, которые закружились в столбе света. Я подошла, игнорируя его комментарий.
Рояль был типичным представителем своей эпохи и класса: массивный корпус из красного дерева, потускневший лак, позолоченные детали, покрытые патиной времени. Я надела тонкие хлопковые перчатки – привычный ритуал – и провела пальцами по крышке, ощущая текстуру. Затем открыла ее. Знакомый, сладковато-горький аромат ударил в нос – смесь старого дерева, пыли, окислившегося металла, войлока и чего-то еще, неуловимого, что можно назвать дыханием времени. Внутри царил ожидаемый хаос: паутина, толстый слой пыли на струнах и механизме, три лопнувшие струны, свисавшие, как разорванные нервы.
Я выпрямилась, сняла перчатки.
– Полная разборка, ультразвуковая чистка деталей, замена струн, перетяжка молоточков, регулировка всей механики, укрепление рамы, полировка. Срок в три недели – минимальный для качественной работы. Мне потребуется беспрепятственный доступ, стабильное освещение и, – я посмотрела ему прямо в глаза, – отсутствие комментариев в процессе работы.
Он поднял брови, и его улыбка стала шире, хищнее.
– О, не только прагматик, но и обладатель зубов! Восхитительно. Не волнуйтесь, я буду тише воды, ниже травы. Абсолютно прозрачен. Впрочем, – он сделал паузу, для драматического эффекта, – я могу быть и мухой на стене. Наблюдающей, впитывающей мухой-скульптором. Я, знаете ли, все впитываю. Как губка. Возможно, однажды я слеплю рояль из глины, который будет идеально, божественно фальшивить.
Я вздохнула, чувствуя, как нарастает знакомая усталость от общения с этим типом людей.
– Могу я приступить?
– Конечно, конечно! Я оставлю вас наедине с вашим… возлюбленным. Чай? Кофе? Воды с лимоном? У меня есть редкий улун, который пьют только тибетские монахи да я. И те лишь потому, что я им его подарил.
– Спасибо, я не нуждаюсь.
– Отказываетесь от улуна? – он приложил руку к сердцу с наигранной скорбью. – Это почти личное оскорбление. Ну что ж, ваша потеря. Работайте, колдунья. А я пойду… творить что-нибудь эпохальное. Или просто смотреть в потолок. Еще не решил.
Он развернулся и ушел, насвистывая что-то сложное и виртуозное – возможно, Паганини. Его свист эхом отдавался под высокими потолками.
Я выдохнула, сняла пальто, повесила его на спинку принесенного им же стула, и принялась распаковывать свой чемодан. Работа всегда была моим якорем, моей тихой гаванью. Дерево, металл, войлок – они подчинялись логике, законам физики. Их можно было изучить, починить, настроить. В отличие от людей. Особенно таких, как Люк Вейланд. Он был ходячим хаосом, завернутым в безупречный кашемир.
Я провела остаток дня, делая подробную фотофиксацию и первоначальную оценку состояния. Он несколько раз проходил через зал – то с папкой в руках, то с чашкой, то просто так. Иногда останавливался в арке и молча наблюдал. Его молчаливое присутствие было даже тяжелее, чем его болтовня. Его взгляд, который я чувствовала на своей спине, был интенсивным, сканирующим, будто он изучал не мою работу, а меня саму – как незнакомый механизм, который нужно разобрать и понять.
В пять часов я начала упаковывать инструменты. В главном зале он сидел за массивным дубовым столом, уткнувшись в планшет, рядом стояла чашка с остатками кофе. Казалось, он не двигался с места с тех пор, как ушел от меня.
– Я закончила на сегодня, – сказала я, останавливаясь на почтительном расстоянии от стола.
– Уже? – он поднял глаза, изобразив преувеличенное удивление. – А я только начал получать удовольствие от наблюдений. Что ж, до завтра, мисс Росс. Не забудьте выключить свет на выходе и запереть дверь. Воры нынче стали ужасно изобретательны, а я трепетно отношусь к своему… наследию.
Я просто кивнула и направилась к выходу. За спиной снова послышалось насвистывание.
Дорога обратно была чуть легче. Я заехала в свой привычный паб «У Якоря», расположенный в двух улицах от дома. Заведение было тесным, темным и уютным, с низкими потолками, липкими от времени деревянными столами и стойкой, отполированной тысячами локтей. Бармен, Джек, пожилой ирландец с лицом, похожим на высушенную кору, кивнул мне, уже протягивая полпинты моего обычного эля.
– Ну что, Эм? Как новый клиент? – его голос был хриплым, как будто протертым песком и виски.
– Один в один, – я сделала глоток, с наслаждением ощущая горьковатый вкус. – Богатый, самовлюбленный и уверен, что мир крутится вокруг его гениальности.
– Старая песня, – ухмыльнулся Джек, вытирая бокал. – Они приходят и уходят. А хороший эль – вечен. Держись, девочка. Не дай ему себя съесть.
– Он может попробовать, – парировала я. – Но подавится.
Джек рассмеялся, и его смех походил на далекий раскат грома. Я просидела в пабе еще час, слушая разговоры завсегдатаев, спорящих о футболе и политике. Это был мой мир – простой, предсказуемый, без претензий на гениальность. Люк Вейланд со своим цирком казался пришельцем с другой планеты.
Вернувшись домой, я села за ноутбук. Не для того, чтобы погуглить его – я уже знала достаточно. А чтобы проверить почту и каталоги поставщиков на предмет нужных материалов для рояля. Но пальцы сами вывели в поисковой строке: «Люк Вейланд тактильный реализм».
Статьи, интервью, репортажи с выставок. Он был везде. На фотографиях он смотрел в камеру с тем же насмешливым, слегка высокомерным выражением. Цитаты пестрели острыми, самоуничижительными шутками. «Я не создаю искусство, я ловлю и консервирую призраков ощущений». «Мои работы – это тактильные мемуары. Только без слов, одни отпечатки». Одна старая заметка в студенческой газете упоминала, что он учился в Королевской академии музыки по классу виолончели, но бросил после второго курса. Интересно.
Я закрыла ноутбук и подошла к окну. Дождь закончился, на мокрый асфальт легли отражения уличных фонарей. Я думала о его мастерской, о скульптурах, которые казались застывшими криками. О его взгляде, полном какого-то странного, жадного любопытства. И о том, что три недели в его обществе могут показаться вечностью.
«Всего три недели, – сказала я себе, гася свет. – Сделай работу и уходи. Никаких эмоций. Никаких глупостей».
Но даже тогда, в тишине своей квартиры, я чувствовала легкое, тревожное ожидание. Как будто, переступив порог его ангара, я не просто вошла в другое пространство, а подписалась на участие в странной, непредсказуемой пьесе. А он, без сомнения, был и режиссером, и главным действующим лицом.
Глава 2
На следующее утро я намеренно приехала на полчаса раньше, надеясь застать мастерскую пустой и спокойно подготовить рабочее место. Дверь, однако, была уже приоткрыта, и изнутри доносился незнакомый звук – не стук, не музыка, а равномерное, тихое шипение, похожее на работу парового котла или вытяжки.
Я вошла. Главный зал был пуст. Звук шел из-за приоткрытой двери в боковое помещение, которое я вчера не заметила – низкой, неприметной двери в кирпичной стене рядом с аркой. Любопытство, всегда было моим профессиональным союзником. Я тихо подошла и заглянула внутрь.
Это была небольшая комната, больше похожая на лабораторию или операционную. Стеллажи до потолка были заставлены банками с химикатами, мешками с гипсом, брусками воска, инструментами для литья. Воздух пах резко – кислотой, пылью и чем-то сладковатым, напоминающим миндаль. Люк Вейланд стоял у глубокой раковины из нержавеющей стали в резиновом фартуке и защитных очках, что-то тщательно размешивая в пластиковой миске мерным шпателем. На столе рядом лежал предмет, от которого у меня на секунду остановилось сердце.
Это была человеческая рука. Гипсовая. Но выполнена с такой потрясающей, пугающей реалистичностью, что мозг отказывался признать ее неживой. Женская рука, изящная, с тонкими, длинными пальцами и маленькой, идеально переданной родинкой на внешней стороне указательного пальца. Она лежала ладонью вверх, пальцы слегка согнуты, будто только что выпустили что-то хрупкое.
– О, ранняя пташка! – он не обернулся, но, должно быть, увидел мое отражение в блестящей поверхности вытяжки над раковиной. – Решила провести рекогносцировку? Не бойтесь, это не трофей маньяка. Хотя идея для инсталляции неплоха: «Галерея несостоявшихся жестов». Как вам?
– Что вы делаете? – спросила я, сделав шаг внутрь. Пол был застелен полиэтиленовой пленкой, хрустящей под ногами.
– Готовлю силикон для снятия слепка. Скучнейшая техническая работа. Но что поделать – великое искусство требует великой скуки. Не все могут просто ходить и сиять, как я. Некоторые должны пачкать руки. В прямом смысле.
Он наконец повернулся, снял очки. Его лицо, лишенное обычной насмешливой маски, выглядело сосредоточенным, усталым. На лбу выступила тонкая испарина. Он вытер руки о фартук и подошел к столу, к той самой гипсовой руке.
– Вы делаете слепки, – констатировала я.
– Коллекционирую, – поправил он мягко, почти нежно проводя пальцем в сантиметре над поверхностью гипса, не касаясь ее. – Руки. Лица. Иногда стопы, если форма интересная. Люди соглашаются за деньги или из любопытства. Полчаса неподвижности – и вуаля, ты становишься частью архива великого Вейланда. Романтично, не правда ли?
В его голосе снова зазвучала знакомая ирония, но в глазах я увидела нечто иное. Не коллекционерский восторг, а скорее болезненную, одержимую внимательность. Как будто он не просто смотрел на объект, а слушал его.
– Зачем? – вырвалось у меня. Вопрос прозвучал резче, чем я планировала.
Он отвел взгляд от руки и посмотрел на меня. Его темные глаза казались бездонными в тусклом свете лампы над столом.
– Память, дорогая моя. Память – ненадежный партнер. Она искажает, стирает, приукрашивает. Образы блекнут, голоса затихают. А форма… – он снова взглянул на гипсовый слепок, – …форма вечна. Ее можно взвесить на ладони. Ощутить ее вес, ее баланс, каждую неровность, каждый изгиб. Вот эта рука, например, принадлежала балерине. Видите это едва уловимое напряжение в мышцах ладони? Остаточную память о тысячах часов у станка, о бесчисленных па, о боли и грации? Я – вижу. Я – чувствую.
Он говорил это с такой абсолютной, не терпящей сомнений убежденностью, что по моей спине пробежали мурашки. В его словах не было пафоса. Была констатация факта, столь же неоспоримого, как закон гравитации.
– Это ваша… методика? Для скульптур?
– Методика? – он коротко рассмеялся, и звук был сухим, как треск ломающейся ветки. – Нет. Это моя страховка. От забывчивости. Или от слишком хорошей памяти. Как посмотреть. Ладно, – он махнул рукой, снова надевая маску легкомысленного хозяина. – Хватит о мрачных материях. Ваш рояль ждет, томясь в одиночестве. А я закончу здесь и, возможно, присоединюсь, чтобы понаблюдать за процессом разборки. Это должно быть медитативно. Или невыносимо скучно. Посмотрим.
Я вернулась к роялю, но покой был нарушен. Образ той комнаты, гипсовых рук, его лица, когда он говорил о «ощущении формы», преследовал меня. Это было слишком личное, слишком… интимное. Как будто я случайно заглянула в чулан, где хранятся не вещи, а призраки.
Я приступила к снятию клавиатуры. Это ювелирная работа, требующая полной концентрации. Каждая клавиша маркируется, механизм аккуратно разбирается на части, каждая деталь фотографируется и укладывается на промаркированный мат. Я погрузилась в знакомый, успокаивающий ритм: щелчок съемника, тихий скрежет старого дерева, запах пыли и металла. Мир снова сузился до понятных, логичных действий.
Через час он появился. Без фартука, в свежей темной футболке, с чашкой дымящегося чая в руках. Он придвинул табурет на расстояние примерно двух метров от меня, сел и начал наблюдать. Просто сидел и смотрел. Минут десять, пятнадцать. Это было невыносимо. Его молчаливое внимание было тяжелее любых колкостей.
– Вы действительно находите это интересным? – не выдержала я, не отрываясь от очередной клавиши.
– Безумно, – ответил он, и я почувствовала, что он улыбается, хотя и не видела его лица. – Вы работаете с такой… хирургической уверенностью. Каждое движение выверено, экономично. Как у опытного вора или сапера. Вы не боитесь что-то сломать?
– Боюсь. Поэтому следую инструкции и слушаю материал.
– Инструкция, – повторил он задумчиво. – А если ее нет? Если объект уникален и никто не знает, как он устроен внутри?
– Тогда ты слушаешь его, – сказала я, наконец извлекая капризную клавишу «фа-диез». – Дерево, металл… они сами говорят, где слабое место, где напряжение, где трещина. Нужно только уметь слышать. И не торопиться.
– Слышать тишину между щелчками и скрипами, – пробормотал он. – Интересная философия.
Он допил чай, встал и вдруг спросил:
– Вы обедаете?
Вопрос был настолько бытовым и неожиданным после всего этого сюрреализма, что я на секунду опешила.
– Обычно да. Беру с собой.
– Сэндвич? – произнес он с легким, но отчетливым оттенком брезгливости. – Углеводы и грусть, зажатые между двумя ломтями хлеба. Нет, это недопустимо. У меня тут, – он махнул рукой в сторону кухни, видной из арки, – есть человек. Анри. Он француз, и он считает, что готовить для меня – это крест, который он должен нести во имя высокой кухни и моего скверного характера. Остается всегда много. Не составите мне компании? В знак перемирия? Я буду вести себя прилично. Ну, или почти.
Отказаться было бы невежливо. Более того – мое любопытство, тот самый профессиональный порок, снова взяло верх. Я хотела увидеть, как этот человек ведет себя в самой обыденной из ситуаций.
– Хорошо. Спасибо.
Обед подавали на небольшом круглом столе на компактной, но сверхсовременной кухне, примыкавшей к главному залу. Анри, хмурый мужчина лет пятидесяти с усами, как у моржа, и вечно недовольным выражением лица, принес нам тыквенный суп-пюре с имбирем и кокосовым молоком, затем теплый салат с киноа, обжаренными грибами и трюфельным маслом, и на десерт – тарелку с тремя видами сыра и грецкими орехами. Еда была не просто вкусной. Она была произведением искусства, и ею нужно было наслаждаться молча.
Но Люк, конечно же, молчать не собирался.
– Так, – сказал он, разламывая хлебную палочку с хрустом. – Правила застолья. Не говорим о работе. Ни о моей, ни о вашей. Это скучно. Не говорим об искусстве. Это банально. Давайте лучше… поговорим о вашей самой нелепой детской травме.
Я чуть не поперхнулась супом.
– О чем?
– О травме. Физической. Я, например, в семь лет, пытаясь повторить трюк из цирка, сломал ключицу. Боль была адская, но еще хуже было разочарование от осознания, что я не летаю. Ваша очередь.
И так начался самый сюрреалистичный обед в моей жизни. Он задавал абсурдные вопросы, провоцировал, сыпал анекдотами из мира искусства, которые заставляли меня то смеяться, то негодовать. Он был блестящим собеседником – эрудированным, начитанным, с острым, парадоксальным умом. И абсолютно невыносимым. Он перебивал, передразнивал, делал паузы для драматического эффекта. Но за этой клоунской маской я иногда ловила искренний, живой интерес в его взгляде, особенно когда я рассказывала, как в четырнадцать лет, тайком от родителей, разобрала и собрала старый аккордеон деда, используя только иллюстрированную энциклопедию и упрямство.
– Значит, ваша страсть к реставрации – это бунт, – заключил он, отодвигая пустую тарелку. – Интересно. Бунт против забвения, против утилизации. Очень романтично.
– Это не романтика. Это уважение к функциональности.
– Функциональность! – он закатил глаза. – Какое скучное, мещанское слово. Искусство, дорогая моя, бесполезно. В этом его прелесть. Оно просто есть. Как горная гряда. Или сломанная ключица.
После обеда он не пошел со мной, а остался на кухне, говоря, что ему нужно «переварить не только трюфели, но и нашу беседу». Я вернулась к работе с ощущением, будто только что сошла с карусели – голова слегка кружилась, и я не могла понять, раздражена я или развлечена.
Вечером, в пабе, я делилась впечатлениями с Джеком.
– Сломанная ключица и трюфели? – старый бармен фыркнул, наливая мне вторую пинту. – Парень явно не без странностей. И явно пытается произвести впечатление.
– О, он производит. Как падающий кирпич на голову.
– Но не скучно? – прищурился Джек.
– Не скучно, – призналась я после паузы. – Но это опасно. Такие люди, они… затягивают. Создают вокруг себя поле. А потом оказывается, что за всем этим фейерверком – пустота. Или что-то очень темное.
Джек вытер руки о фартук и посмотрел на меня своими мудрыми, навыкате глазами.
– А может, и не пустота. Может, как раз наоборот – слишком много всего. И темнота – чтобы это все спрятать. Осторожнее, Эм. Гении они как фейерверк – яркие, красивые, но могут и пальцы обжечь. А то и всю ладонь.
Я кивнула. Он был прав. Но запретный плод, как известно, сладок. А Люк Вейланд был самым запретным и сложным плодом, который мне встречался. И какая-то часть меня, та самая, что в четырнадцать лезла в сломанный аккордеон, уже жаждала разобрать и его. Чтобы понять, как он устроен. И, возможно, чтобы доказать, что я не поддамся его чарам, как все остальные.
Глава 3
На следующий день я решила вернуть контроль над ситуацией. Я приехала ровно в девять, с холодной вежливостью поприветствовала Люка, который что-то чертил углем на огромном листе бумаги в главном зале, и сразу ушла к своему роялю. Сегодня мне предстояла работа с литым чугунным шпангоутом – рамой, державшей всю нагрузку струн. Ее нужно было тщательно очистить, проверить на скрытые трещины и при необходимости укрепить.

