banner banner banner
Реликтовые истории
Реликтовые истории
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Реликтовые истории

скачать книгу бесплатно

Алису хвостовскую – чудом, но всё-таки откачали.

Успели спасти. Жива.

Лёша же Паустовский – умер. Не откачали.

Не успели его спасти. Не смогли. Алкоголь да колёса…

Слишком доза была велика.

И остались – печаль да тоска.

Жаль его. Славный был парень.

Многое мог бы сделать в искусстве, стать крупным художником.

Но что же теперь об этом, грустя о былом, говорить!..)

А название у переулка, где заглохнуть могла прогулка, было – холодом жутковатым, снегом сбивчивым ноздреватым, чем-то призрачно-замогильным, что ли, слишком уж изобильным в наважденьях своих, наглеющим, чушью, нечистью, может, веющим, леденящею пустотою, твердотелою мерзлотою, всякой нежитью, тьмой бесовской, мглой болотного, – Мерзляковский.

Вернусь, однако же, к Столяру.

Мы, судя по чуть заторможенной, но хорошей его реакции на присутствие наше в квартире, на добрые наши слова, обо всё понемногу, но с толком, в том числе и о нём самом, ему, похоже, понравились.

Вели мы себя пристойно.

По достоинству, как и следует, оценили его коллекцию.

К тому же мы были поэтами.

А Столяр любил поэзию. И даже слышал уже стихи – и мои, и губановские.

Он, помедлив слегка, пригласил нас навестить его как-нибудь снова.

Как уж сложится. Под настроение.

В день любой. Когда захотим.

И лучше всего – поскорее.

Мы, конечно, пообещали, что придём к нему вскоре вновь.

И пришли мы к нему. С вином.

Хотя и прекрасно знали, что Столяр совсем не пьёт.

И опять почему-то с нами напросился прийти Кублановский.

Мы открыли бутылки, выпили, понемногу, по кругу, вина.

И Столяр, что удивительно, тоже выпил с нами немного.

И пришёл нежданно в хорошее расположение духа.

Тогда мы, переглянувшись, попросили его сыграть нам что-нибудь своё, авангардное, что угодно, что пожелает, – и он согласился, надо же, исполнить свои сочинения.

Чуть ли не всю, не из маленьких, довольно просторную комнату, в которой мы находились, занимал огромный, сверкающий лаком, стоящий мамонтом или же динозавром на своих ногах исполинских, чёрный концертный рояль.

Стены комнаты были густо, без малейших признаков стройной, во всех деталях старательно продуманной экспозиции, вплотную, одна к одной, рядами неровными, ярусами, увешаны, или украшены, замечательными картинами.

Картины – холсты, картоны – стояли везде на полу, вдоль стен и, само собою, по углам, вертикально поставленные и лежащие горизонтально, плашмя, высокими стопками, внушительными шеренгами, целыми штабелями.

Рядом с ними лежали, пылясь, и стояли, подобно колоннам, античным или ампирным, свёрнутые в рулоны бесчисленные работы, написанные на бумаге.

Больше в комнате ничего, ничегошеньки просто, не было.

Никакой совершенно мебели.

Ни шкафов, ни стола, ни единого, пусть и шаткого, старого, стула.

Кроме одной-единственной, круглой, чёрной, вращающейся, поднимающейся, опускающейся, вверх ли, вниз ли, как пожелает человек, владеющий ею, с ней умеющий обращаться, с нею ладящий, табуретки, стоявшей перед роялем.

Кое-как мы втроём устроились, примостились, как получилось, на полу паркетном. Настроились авангардную музыку слушать.

Авангардную! Не банальную.

Очень может быть – эпохальную.

Современную. Вне канонов.

Нет нигде для неё законов.

Нет указов. И рамок нет.

Есть – звучанье. И – в окнах свет.

Столяр легко пододвинул единственную свою круглую табуретку, вначале к себе, а потом от себя, поближе к роялю. Привычным, точным движением открыл глуховато скрипнувшую, обнажившую клавиши, крышку.

Взмахнул, широко, свободно, словно крыльями, сразу обеими, вдруг обретшими лёгкость и гибкость удивительную, руками.

Опустил их на клавиатуру.

И тогда уже – заиграл.

Играл он действительно здорово.

Он так досконально знал сложный свой инструмент, что тот, ну впрямь как живой, в любую секунду слушался его, и даже, казалось мне, с нескрываемым удовольствием.

Столяр сыграл, для начала, несколько небольших, броских, весьма виртуозных, элегантных, эффектных вещиц, – просто так, чтоб слегка поразмяться.

А потом – заиграл он свою знаменитую встарь симфонию.

Это было серьёзное, крупное, многоплановое, многотемное, многосмысленное сочинение о том, как в далёкой Венеции женщины местные, – где-то в лагуне или в канале, по которому проплывают разукрашенные гондолы, или, может, в тазах, и в корытах, и в лоханях, как полагается, им виднее, венецианкам, прачкам, дамам из высшего света, или, может, простым горожанкам, распевающим звонкие песни под лазурным, чистейшим небом, на приволье, меж стен дворцовых, площадей с голубями воркующими, приоткрытых дверей, распахнутых прямо в лето блаженное окон, белых чаек, лукавых глаз, голосов, поцелуев, объятий, карнавалов, интриг, свиданий, о желанном счастье гаданий в тишине, – полощут бельё.

Столяр – я это видел – испытывал, исполняя своё любимое детище, симфонию эту, прилив настоящего вдохновения.

Круглая голова его то и дело вздымалась кверху, опускалась вниз, и опять поднималась, всё выше и выше, и вращалась вокруг оси, и покачивалась, как маятник.

Очки его запотели. Из-под стёкол рвались на волю, вдаль, вперёд, в глубину пространства, им увиденного теперь самым верным, внутренним зрением, повлажневшие, словно разросшиеся, как сверкающие шары, переполненные энергией, неизвестной, но властной, глаза.

Руки его, по-птичьи, быстро, летали над клавишами.

Из нутра инструмента, звучащего непривычно для нас, вырывались хаотические рулады, бормотание, взрывы смеха, крики чьи-то, неведомо чьи, отголоски рыданий, отзвуки мелодий, напоминающих итальянские, чистых, певучих, летучих, потом раздавался рёв, который сменялся стонами, которые, в свою очередь, сменялись неясными всхлипами, потом из рояля вдруг доносился к нам шум дождя, монотонный, влажный, протяжный, потом – раскатистый шелест молодой зелёной листвы, и плескалась вода – наверное, в каналах венецианских, и высыпались откуда-то мелкие острые гвоздики стаккато, и корабельными сиренами в белом тумане гудели басовые струны, и серебряными колокольчиками с ними перекликались высокие, выше возможных и невозможных выше, тоненькие, расколотые на лунные дольки, тона.

Потом принялся извлекать он из инструмента послушного удивительнейшие, чистейшие, небесные, видимо, звуки, и мелодии полились, чередой, одна за другой, перепутались, перемешались, и уже пошли вариации, потом всё это негаданно куда-то пропало, схлынуло, и только отдельные темы, вырываясь из ниоткуда, из глуби венецианских, патрицианских окон, а может быть, и зеркал, если не из Зазеркалья, напоминали, случалось, о себе, мимоходом, и снова таяли, как в тумане.

Потом скользящие, реющие, Адриатикой праздничной веющие, вспоминать о былом умеющие и в грядущем совсем не стареющие, чёрно-белые, быстрые, шалые, вместе с мистикой обветшалою всех видений вдали, всех грёз, всех, с шипами своими, роз, исчезая и возникая, белой пеной вблизи сверкая на волнах черноморских, клавиши под его упорными пальцами то съезжались, то разъезжались, как гондолы в узком канале, потом они горбились, вздыбливались, роптали, ворчали, бурлили.

Одной, привычной для всех музыкантов, клавиатуры Столяру было мало.

Он принялся тогда играть на крышке рояля, поднятой наискосок, вверх, чёрным, плавно изогнутым, к полёту готовым крылом.

Он выстукивал, проходясь по её поверхности гладкой плотно сжатыми кулаками, все возможные, вперемешку, европейские, азиатские, африканские, американские, и какие-то, на ходу сочинённые, новые ритмы.

Он разжимал кулаки – и принимался стучать по крышке рояля пальцами.

Крышка, слушаясь и повинуясь, отзывалась весьма подозрительными, неизвестными ранее, сложными, деревянными, вроде бы, но посвежее, лесными, кустистыми, с долгим гулом в углах, ветвистыми, вибрирующими, гуляющими в массиве дуплистом, звуками.

Потом композитор Столяр перешёл, спокойно и просто, по наитию, видимо, к струнам внутри своего рояля.

Он щипал их, щипал, точно так же, как хозяйки перья ощипывают у ошпаренной только что курицы.

Он дышал на них, потихоньку, и дул на них, сильно, как будто футбольный мяч надувал, – и струны ему откликались.

Он едва прикасался к ним.

Царапал их с маху ногтями.

Скользил по ним нежно ладонями.

И струны всё время – звучали.

Дисгармония почему-то смешивалась с гармонией.

Струны выли и рокотали, то роптали, то хохотали, то постанывали, то ныли, то вздыхали, то говорили, струны вскрикивали и пели, струны мчались к неясной цели.

Столяр начал уже играть на боках своего рояля.

Колотил по ним кулаками – и прислушивался к тому, как загадочно, после грохота, разносилось по комнате громкое, прямо гром среди ясного неба, да и только, дрожащее эхо.

Он прыгал на эти бока, с разгону, с разбега, с разлёта, и вкрадчиво, по-кошачьи, на цыпочках к ним подбирался.

Порою он даже плыл в пространстве комнаты, рядом с роялем, словно с огромным чёрным спасательным кругом.

Налетит на рояль, поскребёт его десятью ногтями по гладким, ко всему привычным бокам – и прислушивается к чему-то.

Потрогает пальцем – и слушает.

Долбанёт кулаком – и слушает.

Наконец, и рояля Столяру стало, так рассудил он, мало.

Симфония знаменитая расплёскивалась ручьями, растекалась бурными реками, расходилась кругами по комнате, вырывалась легко за окошко, разливалась по Мерзляковскому переулку, рвалась к бульварам, проникала в метро, в троллейбусы, в проводах телеграфных слышалась, уходила к Москве-реке, вдоль кремлёвских стен разбегалась, чтобы выбежать в Подмосковье, а потом и дальше, на запад, к италийским пределам, к Венеции, возвращалась, как бумеранг, прямо в руки серьёзному Столяру, западала в память, в рояль уходила, опять выходила из рояля, вращалась волчком, поперёк становилась, торчком, рассыпалась, потом собиралась воедино, звучала, старалась быть самою собой везде, к путеводной летела звезде, к утомлённому солнцу тянулась, на кого-то вдали обернулась, на кого-то взглянула в упор, прекратила какой-то спор, поддержала какие-то речи, вмиг условилась с кем-то о встрече, улыбнулась, куда-то ушла, только два прошумели крыла наверху, возвратилась опять, стала громче, мощнее звучать, симфония знаменитая ширилась, разрасталась.

Композитору Столяру требовалось новое, наиновейшее, уникальное, эпохальное, просто аховое звучание.

Взгляд его, из-под бровей насупленных, из-под очков запотевших, на волю вырвался, поблуждал по углам – и скользнул по батарее, гармошку отчасти напоминающей растянутую, отопления.

И тут же, забыв о рояле, Столяр перебежал, поскорее, вприпрыжку, к ней.

Вначале он просто немножко поводил десятью ногтями по металлической, крашенной когда-то давно и поэтому облупленной, неприглядной с виду, старой, унылой, сиротливой какой-то гармошке батареи, туда-сюда.

Потом, для всех неожиданно, двинул её ногой.

Батарея вмиг зазвучала.

Пошатнулась даже, слегка.

Тогда композитор Столяр атаковал её обоими кулаками.

Потом, без пауз, без всяких, излишних сейчас, церемоний, стал колотить по ней рёбрами жёстких ладоней, будто массаж ей делал.

Потом стал её поглаживать. Нежно, задумчиво, медленно.

Раздавались разные звуки.

Не вполне музыкальные, в общем-то.

Пусть и так. Да всё-таки – звуки.

Столяра, между тем, вновь потянуло к роялю.

Он подошёл к нему смело, по-морскому, по-капитански, словно к яхте своей, стоящей у причала, в южном порту, давно готовой к отплытию в чужие, знойные страны.

Крышка рояля казалась поднятым на высокую, крепкую, гибкую, стройную мачту воображения, тугим от ветра попутного, полотнищем всем натянутым плещущимся в лазурном, безоблачном небе, парусом.

В путь! Но куда же плыть?

Вперёд! В моря, в океаны.