Читать книгу Заговор (сборник) (Марк Александрович Алданов) онлайн бесплатно на Bookz (31-ая страница книги)
bannerbanner
Заговор (сборник)
Заговор (сборник)Полная версия
Оценить:
Заговор (сборник)

4

Полная версия:

Заговор (сборник)

При этих словах итальянец прослезился. Цель была достигнута. Втолковав все сказанное гостю, император дал ему понять, что считает его совершенно исключительным по уму и характеру человеком, – и милостиво отпустил маркиза. Итальянец еще с полчаса в коляске повторял: «Какой человек! Что за человек!»

Наполеон был очень доволен разговором. Он не питал особенно враждебных чувств ни к Александру, ни к Кэстльри, ни к Талейрану, ни к Фуше. Мысль о соперничестве с ними, хотя они одержали над ним верх, не приходила ему в голову: император никого из людей не считал равным себе по умственным и духовным силам. Симпатий и антипатий у него уже давно на свете не было – по крайней мере, в спокойные минуты: с каждым из своих бесчисленных врагов он мог установить в любую минуту самые лучшие отношения, если этого требовал его интерес. Теперь интерес больше ничего не требовал: за плечами стоял враг пострашнее Англии и России. Только по долголетней привычке наносить удары врагам, да еще иногда в порыве раздражения от больной печени, Наполеон срывал свою злобу против человечества и судьбы на ком попадалось. И уж конечно приличнее было сорвать ее на Александре или на Талейране, чем на сэре Гудсоне Лоу. Ссыльный император чувствовал, что борьба с губернатором острова Святой Елены придает мелочный характер последним годам его жизни. От подобного неприличия легче всего было уберечься ореолом мученичества, и Наполеон всячески поддерживал этот свой ореол, хотя прекрасно понимал, что англичане в общем ведут себя довольно корректно; а если б они были и не корректны, то вряд ли он мог бы на это пенять, ибо у него на совести значились не такие дела.


Все оживилось в Лонгвуде: император объявил, что выйдет обедать в столовую. Метрдотель в зеленой, расшитой золотом ливрее ставил тяжелые серебряные блюда на шатающийся дощатый стол и, выгнав из-под буфета крысу, вынимал service des quartiers généraux,[257] – драгоценный севрский сервиз, рисунки которого изображали победы Наполеона. Мамелюк Али стал за креслом его величества. Этого Али звали в действительности Луи-Этьен Сен-Дени и родился он в Версале, но был в свое время фантазией Наполеона сделан почему-то мамелюком. Шесть ливрейных лакеев, французов и англичан, разносили кушанья и напитки. Обед из семи блюд продолжался менее получаса. Император был положительно весел: он перестал чувствовать боль в боку, и ему показалось, как это иногда еще с ним бывало, что бритва исчезла и что до смерти, быть может, далеко. Наполеон прикоснулся к двум-трем блюдам – обыкновенно почти ничего не ел – и велел подать шампанского.

После обеда перешли в гостиную, куда было подано кофе. Монтолон расставил шахматы на большом коричневом столике с крошечным полем посредине. Наполеон передвинул пешку, – он очень плохо играл и никогда не думал о ходах, – но не продолжал партии: ему хотелось говорить. Он чувствовал себя в ударе. Бертран попросил его величество прочесть вслух трагедию Корнеля: гофмаршал любил это послеобеденное времяпровождение, при котором он мог незаметно подремать с полчаса, порою просыпаясь и выражая восхищение перед гением поэта и чтеца. Наполеон заговорил было о сравнительных достоинствах трагедий Корнеля, Расина и Вольтера, но посмотрел на своих собеседников и замолчал. Ему стало досадно, что ссылку делят с ним необразованные генералы, ничего не смыслящие ни во французской трагедии, ни в Данте, ни в Оссиане и вообще ни в чем ничего не смыслящие, кроме военного дела, в котором они, впрочем, тоже недалеко ушли.

Разговор вернулся к политике. Граф Монтолон спросил, думает ли его величество, что французскую революцию можно было предупредить.

– Трудно было, очень трудно, – ответил после некоторого молчания Наполеон. – Следовало убить вожаков и дать народу часть того, что они ему обещали… Надо было также позолотить цепи: народ никогда не бывает свободен – и слава Богу! Но позолоченных цепей он не замечает… Революция – грязный навоз, на котором вырастает пышное растение. Я овладел революцией, потому что я ее понял. Я взял от нее все, что было в ней ценного, и задушил остальное. Заметьте, я сделал это, не прибегая к террору. Править при помощи несчетных казней, как Робеспьер, может не очень долго каждый дурак. Но вряд ли кто, кроме меня, мог успокоить Францию без гильотины. Вспомните то время… Тысячелетняя монархия пала в прах… Все было сокрушено, уничтожено, испачкано. Я поднял свою корону из лужи.

Он задумался.

– Да, революция – страшная вещь, – заговорил он снова. – Но она большая сила, так как велика ненависть бедняка к богачу… Революция всегда ведь делается ради бедных, а бедные-то от нее страдают больше всех других. Я и после Ватерлоо мог бы спасти свой престол, если б натравил бедняков на богачей. Но я не пожелал стать королем жакерии… Я наблюдал революцию вблизи и потому ее ненавижу, хотя она меня родила. Порядок – величайшее благо общества. Кто не жил у нас в 1794 году, кто не видел резни, террора и голода, тот не может понять, что я сделал для Франции. Все мои победы не стоят усмирения революции. Так далеко вперед, как я в ту пору, никто никогда не заглядывал. А понимаете ли вы, что такое значит в политике заглядывать вперед? О прошлом говорят дураки, умные люди разговаривают о настоящем, о будущем толкуют сумасшедшие… Смелый человек обыкновенно пренебрегает будущим. Впоследствии я редко заглядывал вперед больше чем на три или на четыре месяца. Я узнал на опыте, насколько величайшие в мире события зависят от его величества – случая…

Граф Монтолон почтительно заметил, что идеологи никогда не поймут великой исторической роли императора.

– Идеологи! – сказал Наполеон с презрением. – Идеологи… Адвокаты… Вот терпеть не могу эту породу… Всякий раз, когда я вижу адвоката, я жалею, что людям больше не режут языков. Пока идеологи говорили умные речи, я ловил счастье в больших делах. Успех – величайший оратор в мире… И к чему только господа адвокаты стали заниматься революцией? Много они в ней смыслят! Править в революционное время можно только в ботфортах со шпорами… Правда, кроме ботфортов требуется еще голова: одни ботфорты имел и генерал Лафайет.

– Герой Старого и Нового континента, – с усмешкой произнес Монтолон прозвище знаменитого деятеля Американской и Французской революций.

– Дурак Старого и Нового континента, – сердито сказал император.

– Он верен своей прежней, устарелой системе, – заметил Бертран.

Наполеон покосился на гофмаршала:

– Дело в голове, а не в системе. Что касается систем, то нужно всегда оставлять за собой право смеяться завтра над тем, что утверждаешь сегодня.

И, сделав резкое движение, точно обозлившись на самого себя за рассуждение о политике с людьми, которые в ней явно ничего не понимали, император внезапно заговорил о войне и спросил генералов, который из его походов, по их мнению, наиболее замечателен.

– Итальянская кампания, – сказал решительно Бертран. Лицо Наполеона просветлело, но он покачал головой:

– Я был тогда еще недостаточно опытен.

– Тысяча восемьсот четырнадцатый год, lа campagne de France,[258] – высказал свое мнение Монтолон. – Гениальнее этой проигранной кампании военная история не знает ничего.

Император опять покачал головой и заметил, что сам он лучшим своим военным подвигом считает мало кому известный Экмюльский маневр. Он стал подробно объяснять генералам сущность этого маневра, приводя на память названия полков, расположение батарей, число пушек, имена командиров. Графиня Бертран с удивлением заметила, что поистине трудно понять, каким образом его величество может все это помнить по прошествии стольких лет.

– Madame, le souvenir d’un amant pour ses anciennes maîtresses,[259] – быстро повернувшись к графине, с живостью сказал император.

XII

Монтолон, салонный генерал, воспользовался этой фразой и перевел разговор на игривые темы. Наполеон заметил, что любовь – глупость, которую делают вдвоем; единственная победа в любви – бегство. Сам он никогда никого не любил, – разве Жозефину, да и ту не очень.

Граф Монтолон, смягчая почтительной улыбкой вольный характер сюжета, стал перечислять известных красавиц, которые мимолетно принадлежали его величеству: госпожа Фурес, госпожа Грассини, госпожа Левер, госпожа Дюшенуа, госпожа Жорж, госпожа де Водэ, госпожа Лакост, госпожа Гаццани, госпожа Гиллбо, госпожа Денюэль, госпожа Бургуэн…

– Тереза Бургуэн? Разве? Вы, кажется, смешиваете меня с Шапталем, – перебил слушавший с интересом Наполеон.

Монтолон, еще более почтительно улыбаясь, заметил, что весь Париж утверждал, будто император был соперником Шапталя.

– Да ведь все парижские артистки распускали слухи о своей близости со мной, – возразил Наполеон. – Им за это антрепренеры прибавляли жалованья.

Но улыбка Монтолона ясно свидетельствовала о том, что он верит анекдоту.

– Вы бы еще процитировали памфлет «Любовные похождения Бонапарта»… Какого Геркулеса они из меня сделали! – сказал со смехом император.

Госпожа Бертран, находившая разговор слишком вольным, спросила, правда ли, что его величество в ранней молодости делал предложение мадемуазель Коломбье.

– Не делал, но собирался делать. Мне было семнадцать лет, и она предпочла мне некоего господина Брессье, которого я потом наградил баронским титулом – от радости, что не женился на его супруге.

– То же самое рассказывали о нынешней шведской королеве, – заметил, смеясь, Монтолон. – Говорят, ваше величество предоставили Бернадотту престол Густава Вазы из-за старых нежных чувств к мадемуазель Клери.

Лицо Наполеона потемнело. Эта женщина, которая нежно любила его юношей, на которой он хотел было жениться, но раздумал, которую, став императором, вознес так высоко, впоследствии вела против него политическую интригу с Талейраном и Фуше… Знакомое чувство тоскливого отвращения от всех людей и в особенности от женщин с новой силой поднялось в душе императора.

– Любовь – удел праздных обществ, – сказал он мрачно. – Я никогда не придавал ей значения… Только магометане усвоили правильный взгляд на женщин, которых мы, европейцы, принимаем почему-то всерьез…

– Недаром англичане утверждают, будто ваше величество обратились в ислам, – заметил Монтолон.

– Мусульманская вера, кажется, лучшая из всех, – подтвердил император. – Наша религия влияет на людей преимущественно угрозами загробной кары. Магомет больше обещает награды. Что вернее?.. Не берусь сказать с уверенностью. И страх, и подкуп – великие силы… Надо, конечно, владеть обеими умело… Впрочем, ислам завоевал полмира в десять лет, тогда как христианству для этого понадобились века. Очевидно, мусульманская вера выше.

Гофмаршал Бертран сказал с тонкой улыбкой, что, по его наблюдениям, религиозные воззрения императора изменчивы и далеко не так просты, как кажутся. На словах его величество часто высказывается в духе католической веры, но…

Наполеон с усмешкой смотрел на гофмаршала Бертрана:

– Но… я не всегда говорю то, что думаю? Вы совершенно правы, любезный Бертран.

Он помолчал.

– Разумеется, в государственном отношении атеизм вещь опасная, – сказал Наполеон как бы нехотя. – По-моему, он в наше время много опаснее для государства, чем религиозный фанатизм. Но умные люди, к несчастью, далеко не во всем считаются с государственными интересами. Ну, Боссюэт, скажем, искренне верил в Бога. Правда, это было его ремесло… И ведь когда же это было: давно… Из всех замечательных людей, которых я знал, – почти никто не верил в Бога. Ученые? Монж, Лаплас, Араго, Бертолле – все были безбожники. Философы? Поэты? Я знал в Германии одного очень выдающегося писателя. Его звали Гет… Да, Вольфганг Гет. Он написал большую поэму о каком-то средневековом чернокнижнике…

Монтолон немедленно вынул записную книжку и занес в нее несколько слов, чтобы сохранить для потомства имя немца Гет, написавшего поэму о средневековом чернокнижнике.

– Он служил директором театра у этого дурака Карла Веймарского, – продолжал Наполеон. – Очень замечательный человек. Он походил внешностью, да и душой тоже, на греческого Бога. Я, к сожалению, ничего не читал из его книг, кроме романа «Вертер»; думаю, что и книги его замечательны. Так вот этот Гет был такой же безбожник, как наши энциклопедисты, – правда, на свой лад, может, даже умнее… Он называл себя пантеистом. Точно не все равно сказать: природа – Бог, или: нет вовсе Бога… Да и так ли вообще все это важно? Очень плохой знак, когда человек начинает думать о Боге: верно, ему на земле больше делать нечего.

Он постучал пальцами по своей стальной табакерке в виде гроба, на которой читалась надпись: «Pense à ta fin, elle est près de toi»,[260] – и налил себе еще чашку крепкого кофе.

– Да, он был очень замечательный человек, этот немецкий поэт. Будь он француз, я сделал бы его герцогом. Его и Корнеля.

Бертран заметил, что бывают, однако, вполне верующие люди между знаменитыми писателями, и привел в доказательство Шатобриана. Наполеон опять покосился на гофмаршала. По этому взгляду и по радостному лицу Монтолона Бертран сообразил, что сделал бестактность.

– Мне нет надобности говорить вашему величеству, – поспешил поправиться он, – как я отношусь к политической деятельности виконта Шатобриана. Но можно ли отрицать его большой талант?

Монтолон, не глядя на Бертрана и сдерживая улыбку радости, рассказал ходивший в Париже анекдот: Шатобриан написал будто бы в свое время книгу антихристианского содержания и снес ее какому-то издателю. Издатель возвратил рукопись, заметив, что атеизм начинает выходить из моды. Шатобриан подумал – и через несколько месяцев вернулся с другой книгой – в защиту католической веры. Так создался «Гений Христианства», который принес автору славу, а издателю состояние.

Наполеон засмеялся радостным негромким смехом, – он любил подобные рассказы.

– Если и не правда, то очень похоже на правду, – сказал он. – Я достаточно хорошо знаю виконта Шатобриана. Он и госпожа Сталь оба хороши, каждый в своем роде. Не было ничего легче, чем купить их расположение: я должен был сделать Шатобриана министром, а госпожу Сталь своей любовницей. Но он был бы очень плохой министр, а она, как женщина, всегда казалась мне противной… Ce pauvre Benjamin Constant…[261] Да, да, оба они хороши, – добавил, снова засмеявшись, Наполеон, – он и она… Госпожа Сталь после моего возвращения с острова Эльбы написала мне восторженное письмо и за два миллиона предлагала свое перо. Я нашел, что два миллиона дорого. Тысяч сто я, пожалуй, дал бы, ибо она недурно пишет. Перо важная вещь. Писатели не то, что адвокаты. Феодальный строй убила пушка, современный строй убьет перо… Да, очень хороши оба: и свободолюбивая госпожа Сталь, и набожный господин Шатобриан. Впрочем, мой опыт говорит мне, что нельзя судить о человеке по его поступкам: каких только низостей не делают так называемые честные люди… Бывает и обратное.

Он отпил кофе. Госпожа Бертран незаметно отодвинула кофейник. Ей казалось, что возбуждающий напиток расстраивает здоровье императора.

– Так ваше величество вовсе не верит в Бога и в высшую справедливость? – спросил робким голосом гофмаршал.

– Я? – сказал Наполеон. – Если б я верил в Бога, разве я мог бы сделать то, что я сделал?.. Бог, высшая справедливость?.. Почти все мошенники счастливы в жизни. Увидите, Талейран умрет спокойно на своей постели…

Он нахмурился и замолчал.

Госпожа Бертран с укором заметила, что есть другой, лучший и справедливый, мир.

– Я в этом не уверен. Бывало, я на охоте приказывал при себе вскрывать оленей; они устроены совершенно так же, как мы… Почему не верить в бессмертие души оленей?.. Впрочем, и жизнь и смерть только сон. La mort est un sommeil sans rêves, et la vie un songe léger qui se dissipe…[262] Если б я хотел иметь веру, я обоготворил бы солнце…

Госпожа Бертран не согласилась со взглядом его величества и твердо сказала, что католическая религия – лучшая вера на земле.

Наполеон одобрительно кивнул головой:

– Вы правы, сударыня. В католической вере особенно хорошо то, что молитвы на латинском языке: народ ничего не понимает, – и слава Богу. Католицизм в течение пятнадцати веков мирил людей с государством, с общественным порядком, – чего же еще требовать? К тому же он дает людям и так называемый внутренний душевный мир… Человек – существо беспокойное, все он ведь чего-то ищет. Так пусть лучше ищет у священника, чем у Кальостро, у Канта или у госпожи Ленорман. Поверьте, они все стоят друг друга: и Кант, и Кальостро, и госпожа Ленорман… Я пробовал когда-то дать другой выход религиозным потребностям человека, – я хотел опереться на масонство. Нет, не удалось: слишком они беспокойные люди и уж очень уважают разум. Мне с ними было не по пути… Католическая вера надежнее. К тому же нельзя выбирать религию, это дело неподходящее. Каждый человек должен жить в религии своих предков. А женщина вдобавок должна твердо верить. Терпеть не могу свободомыслящих и ученых женщин. Ученые мужчины – другое дело. Признаться, я не понимаю, как до сих пор существуют верующие образованные христиане. Например, папа Пий VII. Он верил в Христа, – с удивлением сказал Наполеон, обращаясь к мужчинам. – Il croiait, mais là, réellement, en Jésus Christ![263]

Бертран и Монтолон не совсем поняли, почему, собственно, так удивительно, что папа Пий VII верил в Христа.

– Да ведь евангельский Христос, конечно, никогда не существовал, – раздраженно пояснил император: он любил, чтобы его понимали с полуслова. – Верно, был какой-нибудь еврейский фанатик, вообразивший себя Мессией. Подобных фанатиков повсюду расстреливают каждый год. Мне и самому случалось таких расстреливать.

– Боже! – воскликнула в ужасе госпожа Бертран.

– Жестоко? – переспросил Наполеон. – Я по природе своей не жесток. Но сердце государственного человека – в его голове. Он должен быть холоден как лед.

– Ваше величество очень дурного мнения о людях.

– Да, можно сказать. Il faudrait que les hommes fussent bien scélérats pour l’être autant que je le suppose.[264]

– Но ведь есть и честные люди.

– Есть, конечно. Il у а aussi des fripons assez fripons pour se conduire en honnêtes gens…[265] Тот, кто хочет править людьми, должен обращаться не к их добродетелям, а к их порокам.

Наступило молчание. Даже светский Монтолон не находил темы для продолжения разговора.

– Что, однако, трудно было бы объяснить и верующим людям, и атеистам, – вдруг сказал Наполеон изменившимся голосом, – это моя жизнь. Я на днях ночью припомнил: в одной из моих школьных тетрадей, кажется 1788 года, есть такая заметка «Sainte Hélène, petite île». Я тогда готовился к экзамену из географии по курсу аббата Лакруа… Как сейчас, вижу перед собой и тетрадь, и эту страницу… И дальше, после названия проклятого острова, больше ничего нет в тетради… Что остановило мою руку?.. Да, что остановило мою руку? – почти шепотом повторил он с внезапным ужасом в голосе.

Страшные глаза его расширились… Он долго молча сидел, тяжело опустив голову на грудь.

– Но если Господь Бог специально занимался моей жизнью, – вдруг произнес император, негромко и странно засмеявшись, – то что же Ему угодно было ею сказать? Непонятно… Двадцать лет бороться с целым миром – и кончить борьбой с сэром Гудсоном Лоу!.. Я знал в начале своей карьеры одного странного старика… У него было несколько имен, и никто точно не знал, кто он, собственно, такой. Даже моя полиция не знала. Шутники называли его вечным жидом. Позже я потерял его из виду, так и не знаю, куда он делся. Он мне предсказывал мою карьеру. Я теперь вспоминаю его мысли… Умный был человек и проницательный, а делать ничего не мог. Может быть, не хотел. А может быть, и не умел… Мне он все предсказывал, что меня погубит вера в славу… А вот слава меня одна и не обманула. Все обмануло, а слава нет. Уж историк-то меня кругом обелит и оправдает…

Он опять замолчал.

– Oui, quel rêve, quel rêve que ma vie,[266] – повторил он.

– Пути Божии неисповедимы, – заметил граф Бертран после продолжительного молчания.

Наполеон поднял голову и долго неподвижным взором смотрел на гофмаршала.

– Я больше не задерживаю вас, господа, – произнес он наконец.

XIII

У крыльца – не из удали, а по долголетней привычке – бил ногой землю знавший порядок Визирь, небольшой старый арабский конь, подарок турецкого султана. Его держали под уздцы кучер Аршамбо и форейтор Новерраз.

Император, в мундире гвардейского егеря, тяжело ступая и звеня шпорами, медленно сошел с крыльца. Поверх мундира на нем была какая-то серая накидка, похожая на дождевой плащ.

– La redingote grise![267] – сказал тихо Аршамбо.

За Наполеоном, приноравливаясь к его шагам, следовал преданный генерал.

Визирь для порядка заржал и чуть привстал на дыбы, ударив коротким хвостом по тавру, изображавшему корону и букву N.

– Ваше величество поедете далеко? – почтительно спросил генерал.

– В Dead-Wood, потом еще куда-нибудь, – небрежно ответил Наполеон.

Ему внезапно стало смешно: преданный генерал всегда так почтительно провожал императора – даже тогда, когда император отправлялся к его жене.

Ласково, с легкой усмешкой, пожелав доброго вечера преданному генералу, Наполеон привычным движением взял левой рукой поводья и вдел ногу в широкое, во всю ступню, стремя бархатного, расшитого золотом седла.

И вдруг ужасная боль в правом боку едва не заставила его вскрикнуть. Лицо императора сделалось еще бледнее обыкновенного. Он зашатался и выпустил поводья.

Бритва вонзилась снова. Смерть была здесь.

Он трижды, напрягая волю, повторил свою попытку, и трижды тело отказывалось служить.

Старые слуги, Аршамбо и Новерраз, отвели глаза в сторону.

Император Наполеон не мог сесть на лошадь.

Генерал, удерживая охватившее его волнение, почтительно попросил его величество отказаться от прогулки: его величеству явно нездоровится.

– Вы правы… Я лучше пройдусь пешком, – глухим голосом сказал Наполеон.

Аршамбо тихо тронул коня. Визирь повернул свою точеную голову, тряхнул седой гривой, повел глазом и удивленно заржал. Его увели в конюшню.

Наполеон медленно взошел на площадку, откуда видно было море. Заходящее солнце кровавым потоком золота заливало волны, и на смену ему, как бывает в этих широтах, сразу зажигались луна и звезды. Император смотрел на небо и искал свою звезду… На земле больше искать было нечего.

Вдали, по морю медленно проходил какой-то корабль.

XIV

На корабле этом уезжали с острова молодые супруги де Бальмен. В пустой кают-компании сидел немного осунувшийся лицом граф Александр Антонович и угрюмо разбирал при свече русские книги, присланные ему Ржевским. Это были в большинстве старые новиковские издания.

«О заблуждениях и истине, или Воззвание человеческого рода ко всеобщему началу знания. Сочинение, в котором открывается Примечателям сомнительность изысканий их и непрестанные их погрешности, и вместе указывается путь, по которому должно бы им шествовать к приобретению физической очевидности о происхождении Добра и Зла, о Человеке, о Натуре вещественной, о Натуре невещественной и о Натуре священной, об основании политических правлений, о власти государей, о правосудии гражданском и уголовном, о науках, языках и художествах»…

«Не слишком ли много?» – подумал де Бальмен.

…«Философа неизвестного. Переведено с французского. Иждивением типографической компании. В Москве. В вольной типографии И. Лопухина, с указного дозволения, 1785 года».

«Это перевод. Лучше прочту в подлиннике».

Он отложил толстый том Сен-Мартена и стал просматривать другие книги.

«Химическая псалтирь, или Философские правила о камне мудрых»…

«Хризомандер, аллегорическая и сатирическая повесть различного и весьма важного содержания»…

«С этого сочинения начну читать. Оно, кажется, легче других».

«Братские увещания»…

«Крата Репоа, или Описание посвящения в тайное общество египетских жрецов»…

Де Бальмен вздохнул и раскрыл одну из книг наудачу:

«Древние мудрецы, писавшие о философском камне, говорят о соли, сере и меркурии. Химисты, не разумея их загадочных и иносказательных речений и не ведая философской соли, серы и Меркурия, работают без размышления наудачу, и, вместо куч золота и всеобщего рвачества, вырабатывают себе дрожание членов и нищенскую суму»…

«Неужели Ржевский в самом деле читает это?» – спросил себя граф, подавляя зевок, и перевернул несколько страниц.

«Читай, брат мой, читай священное творение, читай его постепенные следствия, читай его ясным внутренним оком мудрых, имущих око свое во главе, как говорит премудрый Соломон. Читай неспешно, как читает большая часть чтецов, спешащих только до другого листа скорее дочесться. Читая неправильно на сем листе, не можешь ты надеяться пользы на другом листе, разве обратишься назад; итак, читай правильно и сначала. Если желаешь читать историю сотворения, то придержись первого стиха: “Bereschith bara Elohim eth haschmajim weeth Haaretz”[268] – и читай его несколько лет, а потом уже читай далее».

bannerbanner