Читать книгу Начало конца (Марк Александрович Алданов) онлайн бесплатно на Bookz (25-ая страница книги)
bannerbanner
Начало конца
Начало концаПолная версия
Оценить:
Начало конца

3

Полная версия:

Начало конца

У входа в здание суда пристав и полицейские проверяли билеты. В галерее было наскоро устроено несколько телефонных будок. Фотографы узнали Вермандуа. Тотчас вспыхнул магний. Графиня застыла с очаровательной улыбкой: вот что значит случайно оказаться в обществе знаменитого человека. «Свидетели, сюда. Прошу вас, мэтр», – почтительно сказал пристав, показывая, что знает, с кем имеет дело. Приняв подобающий случаю вид, Вермандуа проследовал на полагавшееся свидетелю место. Возбуждение, вызванное у него чашкой крепкого кофе, сразу исчезло. Он подумал, что так неприятно входить только в больницы, в полицейские учреждения и в суды.

X

Гул пробежал по залу. В отгороженное для подсудимого подобие клетки вошел в сопровождении полицейских Альвера. Это было отступлением от правил: председатель разрешил показать фотографам преступника до начала заседания. Фотографы, разместившиеся где кто мог – в проходе перед адвокатской скамьей, позади председательского стола, на перилах помещения для присяжных, – щелкали аппаратами при вспышках магния.

Преступник стоял на своем месте, опустив низко голову. Впечатление он сразу произвел самое неблагоприятное. Бывалые судебные хроникеры тотчас отнесли Альвера к разряду симулянтов. «Увидите, он будет изображать дурачка», – прошептал кто-то у скамьи защиты. Мадемуазель Мортье, очень милая и изящная в своей новенькой тоге, с негодованием оглянулась на говорившего. Серизье еще не появлялся. Свидетели заняли свои места. «Слава Богу, их всего четыре. К обеду кончим», – довольно громко сказал репортер вечерней газеты. «Ну, это еще неизвестно. Считайте: прокурор час, защитник полтора…» – «Полтора говорить не будет, в таком деле ничего не выжмешь». – «Он выжмет. Когда смертный приговор, им совестно говорить меньше чем полтора часа…»

Вермандуа с изумлением и ужасом смотрел на своего бывшего секретаря. «Просто другой человек, узнать нельзя! Но как я раньше не видел, что у него лицо дегенерата? И эти потухшие идиотические глаза!..» Он встретился взглядом с Альвера, тот вздрогнул и отвернулся. Вермандуа старательно закивал головой, изображая на лице бодрую, приветливую улыбку. Публика, переполнившая оба яруса зала, была, видимо, разочарована преступником. «Как на боях быков неинтересного быка встречают свистом…» Шептались и присяжные, не знавшие, можно ли им шептаться.

Послышались два удара, звонок, все встали. В зал вошли судьи. Председатель, седенький, очень добродушный старичок в очках, сел на свое кресло, окинул взглядом места для публики, для присяжных, для журналистов, пожал плечами при виде фотографов, теперь снимавших судейский стол, и стал шептаться с соседом, ожидая конца беспорядка. Вид его ясно говорил, что это – совершенное неприличие, но что же делать? Интерес публики к судебным делам вообще был мало понятен председателю, а интерес к этому процессу непонятен совершенно. Конечно, требовалось, чтобы он сам, прокурор, защитник, присяжные проделали полагавшееся; однако ни малейшего сомнения в исходе дела не было. Председатель знал наизусть все, что скажет прокурор, и все, что скажет защитник. В показаниях подсудимого еще могли быть кое-какие варианты (тоже определенные и давно известные), но и это ни малейшего значения не имело. Пошептавшись с соседом, старичок в мантии слабо улыбнулся Серизье, еще кое-кому в зале, затем внимательно, но без всякого интереса оглядел подсудимого и тоже решил, что намечается вариант симуляции сумасшествия или идиотизма. Это был и вообще невыгодный для обвиняемого вариант, а в настоящем деле, ввиду вполне определенной экспертизы, вариант совершенно безнадежный. Во всяком случае, дело было легкое, никакого напряжения со стороны председателя не требовавшее. Он был этому рад не по лени – работал целый день, – а потому, что, будучи человеком очень добрым, не любил сурового пристрастного допроса, к которому по долгу службы приходилось прибегать весьма часто. Предпочитал в суде тон благодушный, почти отеческий; при разборе дел об убийствах такой тон был, однако, неуместен. Председатель подождал конца балагана, укоризненно взглянул на фотографов и обратился к Альвера. На лице у старика тотчас появилось выражение, приблизительно означавшее: «ну, ври, ври, только не задерживай».

– Accusé, voulez-vous donner vos nom et prénom?[161]

Еле расслышав ответ, он задал второй вопрос:

– Entendez-vous bien quand je vous parle?[162]

– Oui, Monsieur le Président[163], – сказал Альвера несколько громче. Все жадно его слушали. Председатель смотрел на него поверх очков: «Ну да, намерен разыгрывать идиота». Спросив о том, где и когда родился обвиняемый, он сказал: «Садитесь!» («Сесть! Сесть!» – прошептал полицейский), старческой скороговоркой произнес, обращаясь к Серизье: «Je rappelle au Défenseur les termes de l’article 311 et l’invite а s’y conformer…»[164]

При этом председатель снова слегка улыбнулся знаменитому адвокату: что ж делать, закон. Затем он повернулся направо и совершенно другим, хоть не менее привычным тоном произнес:

– Messieurs les Jurés, voulez-vous vous lever.

Присяжные встали. Медленно, торжественно, раздельно председатель отчеканил наизусть:

– La Cour va recevoir votre serment. Vous jurez et promettez devant Dieu et devant les hommes d’examinern avec l’attention la plus scrupuleuse les charges qui seront portées contre l’accusé Alvera Ramon Gregorio Gonzalo (он еле заметно пожал плечами), de ne trahir ni les intérêts de l’accusé, ni ceux de la société qui l’accuse; de ne communiquer avec personne jusqu’après votre déclaration, de n’écouter ni la haine ou la méchanceté, ni la crainte ou l’affection; de vous décider d’après les charges et les moyens de défense, suivant votre conscience et votre intime conviction avec l’impartialité et la fermeté qui conviennent а un homme probe et libre…[165] (он остановился и помолчал, как бы вопросительно глядя на присяжных). А l’appel de son nom, chacun des jurés répondra en levant la main: «Je le jure»[166].

После того как присяжные, откликаясь на именной вызов, один за другим сказали: «Je le jure», председатель пригласил обвиняемого внимательно слушать все, что будет говориться, и велел огласить обвинительный акт.

Альвера не слушал ничего. У него мучительно болела голова. Он расшиб ее ночью очень сильно. Однако, кроме огромной шишки под волосами, никаких наружных повреждений не было. Сторож утром заметил, что заключенный смертник сегодня не в таком состоянии, как обычно, но это было естественно перед решением судьбы. «А может, и притворяется?» Разобрав, что у заключенного болит голова, сторож принес ему из аптечки облатку кальмина. Для заявки врачу оснований не было, да не было уже и времени. Альвера без чужой помощи надел вместо арестантского свое прежнее платье. Он кое-как соображал, что происходит, но все было очень, очень туманно и с каждой минутой туманнее. Есть ему не хотелось, он еле притронулся к еде, хотя еда в этот день была значительно лучше обычной. Перед уводом в суд через внутренний двор (тюрьма была рядом) преступнику дали чашку кофе, и он ненадолго почувствовал себя бодрее.

Пока человек в странном костюме скучно и монотонно читал обвинительный акт, Альвера осматривал зал. Из людей его интересовал только Вермандуа; поспешно спросил себя, надо ли поклониться, и решил, что не надо: отвернулся, сделал вид, будто не видит. Снова подумал он о своем бывшем патроне лишь гораздо позднее – и уже больше не мог его найти; зачем-то старался вспомнить, когда именно удалили из зала свидетелей: до допроса, или после допроса, или перед чтением обвинительного акта.

Других людей он не знал, кроме защитника и помощницы. Альвера обратил внимание на то, что все здесь, в зале, скромное, дешевенькое. Стены были выкрашены желтой краской с коричневым бордюром – подумал, что эти два цвета, коричневый и желтый, не идут друг к другу: «Какой же надо было взять? синий? черный?» Против него была высокая дверь, тоже коричневая – куда она ведет, что за ней? Заметил, что из шести ламп, спускавшихся с потолка на стержнях, горят только четыре, а те две, что подальше от председателя суда, не горят. «Почему? Неужто из экономии? Или испортились? Как же тут меняют лампочки? Высоко на стуле не доберешься, верно, приносят лестницу. Но и при четырех света достаточно, должно быть, очень сильные лампочки…» Заметил и то, что выключатель находился позади кресла председателя: «Разве он сам тушит?» Позади судейского стола, подальше, висела еще какая-то бумажка с надписью, но что написано, разглядеть было со скамьи подсудимых невозможно. На стенах были большие картонные плакаты: «Défence absolue de fumeé et de cracher»[167] – и один из них висел около стоявшего на полке мраморного бюста женщины с распущенными волосами. Альвера догадался, что это богиня правосудия, Фемида, подумал, что она была чья-то дочь, Юпитера, что ли? нет, не Юпитера, и что ее рисовали с повязкой на глазах, с весами в одной руке и с мечом в другой, вспомнил картинку из лицейской книги. Но у той как будто ни меча, ни весов». Это было ему неприятно: «Если не Фемида, так кто же?..» Затем он осмотрел сидевших за столами людей в красных и черных мантиях – тех самых людей, которые должны его приговорить к смертной казни.

Они не произвели на него никакого впечатления. «Напрасно не носят париков, ведь лысые же, в париках было бы лучше…» Стол тоже был какой-то убогий: зеленое сукно едва спускалось с краев, точно не хватило денег на больший кусок сукна, и стояли на столе простые фаянсовые вещи, дешевенькие лампочки. Альвера прикинул в уме: тридцать франков, не больше. «Моя стоила девятнадцать франков девяносто». На мгновение у него сжалось сердце: вспомнил о своей комнатке, о вещах, которые покупал с такой любовью, подолгу присматриваясь в магазинах, соображая, где дешевле и лучше. Но тотчас он оставил эти воспоминания и стал снова рассеянно разглядывать публику. Часть ее стояла за барьером внизу, часть в верхнем этаже. «Неужели нельзя было поставить для них стулья или хоть скамьи? Странно… Что ж, они будут так стоять до вечера, тесно прижатые один к другому?» Подумал, что уж ему-то, во всяком случае, придется здесь сидеть до конца, то есть часов до шести или до семи? «Сегодня, наверное, не кончим…» Он устроился поудобнее на твердой скамье, точно все дело для него заключалось только в неудобстве и скуке. Сел как-то набок, опустив на левую руку все сильнее болевшую голову. Публика стояла от него довольно далеко, при усилившейся у него близорукости он лиц почти не мог разглядеть. Потом попробовал прислушаться к тому, что невнятно и скучно читал человек в странном костюме, но не мог: неприятно, ни к чему. Все же, когда в обвинительном акте впервые была упомянута его фамилия, он вздрогнул, – как в лицее при неожиданном вызове к доске. И с этой минуты сознание у него стало быстро тускнеть. В конце чтения длинного обвинительного акта он уже плохо понимал то, что происходило. Ему все больше хотелось спать.

Серизье приподнялся и шепотом обратился к своему подзащитному с каким-то незначительным вопросом. Мгновенно вскочила и мадемуазель Мортье, сидевшая рядом с патроном и счастливая до пределов возможного: в газетах ее фамилия упоминалась теперь неизменно; по направлению фотографических аппаратов ей было ясно, что она будет на всех снимках. Мадемуазель Мортье тоже наклонилась к Альвера, и вид у нее был при этом такой, точно от вопроса Серизье зависело решительно все. Альвера посмотрел на своих защитников мутным взглядом, хотел что-то ответить и не ответил. «Что это с ним сегодня?» – подумал с недоумением Серизье (он ничего не знал о случившемся ночью). Бестолковые ответы Альвера на первые вопросы председателя удивили адвоката. «Очевидно, решил притворяться идиотом – уж слишком грубо! Впрочем, все равно он погиб», – подумал Серизье. Не получив ответа, он сделал жест, означавший «ладно, потом», и грузно опустился на скамью.

В зале было много версальских адвокатов, пришедших послушать знаменитого столичного товарища. Похожая на мужчину дама в тоге, в очках, с злыми глазами, с пышной шевелюрой, поглядывая с ненавистью на мадемуазель Мортье, вполголоса, но все же довольно явственно объясняла знакомому, что Серизье совершенно не годится для такой защиты. «Надо было обратиться к… – говорила она, называя имена. – Серизье все-таки второй сорт». – «Вермандуа заплатил ему большие деньги?» – «Вероятно. Даром он выступать не станет». – «Во всяком случае, очень мило с его стороны». – «Со стороны Вермандуа? При его заработках пять или даже десять тысяч никакого значения не имеют». – «Какое у него умное лицо!» – «У Альвера? Опомнитесь: лицо совершенного кретина!» – «Нет, я говорю о Вермандуа». – «Ах, о Вермандуа, да… Впрочем, тоже ничего особенного. Да и писатель он никакой, это совершенно раздутая знаменитость…» – «Нет, все-таки не говорите, у него есть замечательные вещи…» – «Какие?» – «Да вот хотя бы… Сейчас не могу вспомнить заглавий, но очень интересные». – «Ни одной. Решительно ни одной. Он давно исписался».

XI

Свидетели в отведенной им комнате почтительно предложили Вермандуа самое лучшее место, стул под лампой. Он поблагодарил и ласково-демократически обменялся с ними несколькими словами. Это все были простые люди: полицейский, задержавший Альвера, булочник, нанесший ему при аресте страшный удар бутылкой, консьержка дома, в котором жил преступник. Отдав долг демократизму, Вермандуа развернул полуденную газету. Однако читать ему не хотелось. Он все морщился с крайне неприятным чувством, вспоминая лицо убийцы… «…C’est malheureux quand même! Quelle figure qu’il a!»[168] – говорила вполголоса консьержка.

Скоро в зал позвали первого свидетеля, за ним всего минут через пять второго. «Слава Богу, долго не держат, дело идет быстро…» Наконец пристав, почтительно наклонив голову, пригласил Вермандуа. Нерешительной, чуть семенящей походкой он вышел к тому месту, откуда полагалось показывать. По залу пробежал гул, снова вспыхнул магний, защелкали аппараты. Председатель терпеливо подождал, вздохнул и почтительно обратился к свидетелю. Не спросил об имени и профессии – сам назвал их – и привел Вермандуа к присяге.

– …Что вы можете показать по этому делу?

– Я предпочел бы отвечать на вопросы.

– Обвиняемый был вашим секретарем до того дня, когда совершил свое преступление?.. Вы его знали. Какого мнения вы о нем были?

– Самого лучшего. Он всегда производил на меня отличное впечатление. Был в высшей степени исправен и добросовестен в работе, справлялся с ней превосходно, был всегда учтив и любезен («Уже клятвопреступник», – подумал Вермандуа). У меня, кажется, никогда не было более исправного и толкового секретаря.

– Угодно ли сторонам?.. – спросил председатель, подавляя зевок.

– Замечали ли вы в Альвера когда-либо признаки душевной ненормальности? – спросил прокурор.

– Никогда. Это был очень милый, образованный и разумный молодой человек, – ответил Вермандуа и спохватился. Серизье тотчас пришел ему на помощь:

– Значит, он своими душевными качествами всегда производил на вас вполне благоприятное впечатление?

– В высшей степени благоприятное.

– Вы, наш знаменитый писатель (Вермандуа сделал сконфуженный жест и склонил голову набок), вы, один из всеми признанных сердцеведов, должны понимать психологию людей. Какое объяснение вы можете дать этому преступлению?

– Могу сказать только одно: я был совершенно поражен! Просто не мог прийти в себя от изумления. Это ужасное дело так не связывалось в моем уме с милым молодым человеком, которого я знал… Ничем, кроме внезапного умопомешательства, я его преступления объяснить не могу.

– Господа присяжные, я прошу вас запомнить эти слова, особенно для нас ценные в связи с личностью человека, от которого они исходят, – произнес Серизье проникновенным голосом.

– Я желал бы задать еще вопрос, – сказал прокурор. – Нуждался ли Альвера?

– Этого я не могу сказать. Авансов он у меня, кажется, не брал, хотя я, конечно, не отказал бы ему в авансе.

– Авансов не брал ни разу, хотя мог брать? Отсюда ведь с полной очевидностью следует, что обвиняемый в деньгах не нуждался.

– Я этого не знаю, – ответил Вермандуа, смутившись: опять показал не то, что нужно. На лице у Серизье было недовольное выражение.

– Разрешите спросить вас, какое жалованье он у вас получал? – спросил ласково прокурор.

– Свидетель, вы имеете право не отвечать на вопросы, если вы этого не желаете, – разъяснил председатель.

Оба они почувствовали некоторую неловкость. Присяжные насторожились: им было интересно, но все понимали, что не отвечать на такие вопросы – несомненное право каждого гражданина: на этом строится государственный порядок.

– Он у меня получал пятьсот франков в месяц. Это, конечно, небольшая сумма по нынешним временам. Правда, мой секретарь и работал всего по два часа в день. Я собирался увеличить его жалованье по своей инициативе, он об этом не просил, но я не успел… («Да, не очень щедро платил великий писатель», – подумал Серизье.)

– Была ли у него еще какая-либо работа?

– Не знаю. Помнится, он занимался перепиской или чем-то таким.

– Я отлично понимаю, что вы не могли платить дороже за столь незначительный труд, – сказал прокурор еще более ласковым голосом. Ему было особенно приятно использовать свидетеля защиты, благо представлялся удобный случай. – Но я хотел бы раз навсегда положить конец сказкам относительно нищеты этого молодого человека. Он получал у вас пятьсот франков в месяц. Деньги не столь уж малые, господа присяжные заседатели. Каждый из нас знает честных людей, которые и такого заработка не имеют. Кроме того, как удостоверил свидетель, у Альвера были еще другие заработки…

– Это неверно, – вмешался Серизье, – свидетель этого не удостоверял. Он сказал, что о других заработках подсудимого не имеет сведений.

– Простите, свидетель заявил, что другие заработки у Альвера были: переписка и что-то еще. Мы это, впрочем, знали и до показания свидетеля. Именно работа по переписке и свела обвиняемого с несчастным Шартье, о котором все-таки не следовало бы забывать и защитнику…

– Я ни о чем не забываю! – сказал Серизье, вставая и повышая голос (всем стало ясно, что готовится инцидент). – Я ни о чем не забываю! Память жертвы для нас так же священна, как для представителя обвинения, и мы не позволим никому нас обвинять в обратном (мадемуазель Мортье, тоже привстав, смотрела с негодованием на прокурора: да, мы не позволим!..) – Но это сейчас к делу не относится, господин генеральный адвокат! Побочные заработки Альвера составляли совершенные гроши. Несчастный вел полуголодное существование, я это докажу в своей речи. И я решительно протестую против попыток придать показаниям свидетеля тот смысл, которого они не имели и иметь не могли!

– А я решительно протестую, – сказал прокурор, тоже вскочив и повысив голос, – против попыток защиты набросить тень на государственного обвинителя, представляющего интересы общества! Я свидетельских показаний не извращаю, мэтр Серизье!

– Я этого и не говорил!

– Вы именно это сказали! Это слышали все!

Поднялся крик и гул. Репортер вечерней газеты радостно написал на листке посредине строчки слово «инцидент», подчеркнул его два раза и стал писать со скоростью ста слов в минуту: «Brusque sursaut de flammes. L’avocat général acère ses griffes, mais il a affaire а forte partie. Mr Cerisier bondit. La voix, si riche d’accents, du célèbre avocat, gronde. Dans un superbe mouvement d’éloquence il conjure son éminent adversaire…»[169] Прокурор и адвокат, стоя, орали друг на друга, и, действительно, звучный голос Серизье заглушал голос его противника: «Il ne me plaît pas que…» – «Maître, je ne suis ici ni pour vous plaire ni pour vous déplaire!..» – «…Tant qu’il s’agira de parler pour l’infortune, il sortira de mon cæur des accents…» – «Maître, vos accents ne m’ôteront pas le courage de mon devoir!» – «…Monsieur l’avocat général, je représente ici les intérêts sacrés! Je m’appelle la Défense!..»[170] В зале произошло сильное движение. Только председатель слушал совершенно равнодушно, даже без малейшего интереса. Он знал, что инциденты необходимы вообще, а на таком процессе в особенности: и прокурору, и защитнику хочется оживить дебаты и прочистить голос. Когда они покричали минуты две или три, ровно столько, сколько было нужно, председатель предложил им успокоиться. Сначала, впрочем, и сам хотел было немного покипятиться для порядка, но раздумал.

– Альвера, – обратился он к подсудимому. – Не скажете ли вы нам сами, сколько вы зарабатывали в месяц? («Встать, встать!» – прошептал полицейский рядом с подсудимым.) Альвера встал и уставился мутным взглядом на председателя. Тот повторил вопрос.

– Я… я зарабатывал много, – сказал глухо Альвера и сел. По залу пробежал ропот. «Симуляция скверная», – пробормотал журналист. Прокурор многозначительно обвел взглядом ложу присяжных и скамейки журналистов.

– Господа присяжные, – сказал он подчеркнуто спокойным тоном, – вопрос о средствах подсудимого мы подробно рассмотрим позднее, как это и обещает мой красноречивый противник. Все же я хотел бы, чтобы вы запомнили факты. Альвера получал у свидетеля регулярно вполне обеспеченное жалованье в пятьсот франков в месяц. Кроме того, у него была переписка, оплачивавшаяся из расчета: полтора франка за страницу машинного текста. Он сам показал на предварительном следствии, что за рукопись, переписанную для зверски убитого им человека, который давал ему средства к существованию, он должен был в день убийства получить сорок восемь франков. Эта рукопись была последней частью заказа. В общем заказ несчастного Шартье дал убийце около двухсот франков. Допустим, что такие заказы бывали не каждый день… Хотя переписку в Париже достать нетрудно: есть люди и даже целые бюро, только этим и существующие… Допустим, что переписка давала обвиняемому всего пятьсот франков, или четыреста, или даже триста в месяц. Значит, у него был доход восемьсот; не так мало для одинокого человека. Я, конечно, не знаю, что считает «совершенными грошами» один из самых прославленных адвокатов Франции, – сказал прокурор язвительно (Серизье изобразил на лице негодование, хотя эти слова противника были ему приятны), – но не у всех французских граждан есть миллионы, господа присяжные заседатели. Может быть, не все миллионеры и среди вас, и, уж конечно, вы знаете во Франции, как и я, честных людей, которые работают целый день, живут тоже на восемьсот франков в месяц или даже на еще меньшую сумму, однако убийствами и грабежом не занимаются в отличие от этого иностранного юноши, так отплатившего нам за оказанное ему гостеприимство.

Он сел. По скамьям присяжных пробежал и тотчас замолк одобрительный гул. Серизье почувствовал, что по этому вопросу потерпел полное поражение; быть может, даже роковое; впрочем, он все равно по-прежнему не имел ни малейшей надежды на спасение головы подсудимого.

– Оставим этот вопрос, оставим демагогию, – сказал он со сдержанным негодованием (голос его и выражение лица ясно показывали, что негодование именно сдерживается). – Для вас, господа присяжные, не имеет и не может иметь никакого значения, иностранец ли обвиняемый или не иностранец. Мы – во Франции, господин генеральный адвокат, во Франции, у которой есть тысячелетние традиции правосудия (эти слова могли бы при желании дать возможность создать новый инцидент, но оба противника были удовлетворены первым и ко второму не очень стремились). К тому же какой иностранец Альвера? Вы его слышали, господа присяжные, он говорит по-французски, как мы с вами… Возвращаясь к свидетелю, я его просил бы сказать несколько подробнее о личности подсудимого.

Вермандуа вздохнул и произнес свое слово. Теперь был очень осторожен, точно имел дело с мошенниками, – но надо было помогать одному извратителю истины против другого. Кратко упомянул об ужасной обстановке, в которой прошли годы детства Альвера, о новой психологии, создавшейся у людей после войны. «Вы поймете мою мысль, господа судьи, – сказал он, стараясь говорить возможно более ясно, естественно и вразумительно. – В те ужасные четыре года люди привыкли к мысли, что убить человека очень просто (по залу пронесся легкий ропот: может быть, у другого писателя столь осторожно выраженная мысль сошла бы гладко, но коммунистические симпатии Вермандуа были слишком известны. Прокурор пожал плечами). – Вы понимаете, господа судьи, что я не сравниваю ремесло солдата с ремеслом убийцы, но я говорю об атмосфере, в которой выросло это несчастное поколение…» Затем он перешел к вредной роли кинематографа (о газетах не упомянул; в зале было много журналистов, незачем раздражать печать). Упомянул и о соблазнах большого города, особенно страшных для бедного молодого человека, не могущего себе позволить ничего, кроме самого необходимого. И, наконец, перешел к необыкновенной нервности Альвера. «Он всегда производил на меня впечатление человека весьма порядочного (прокурор опять пожал плечами), но неуравновешенного и болезненно воспринимающего социальные контрасты и социальные несправедливости». На эту тему Вермандуа говорил минут пять, и говорил хорошо, хоть ему было очень совестно. Зал слушал его настороженно, как будто с некоторой враждебностью. Не слушали только два человека: Альвера, который по-прежнему сидел, изогнувшись набок, закрыв лицо левой рукой, да еще председатель: он все это слышал тысячу раз, знал заранее наизусть и совершенно этим не интересовался: надо это слушать, как надо спрашивать свидетелей: «Клянетесь ли вы говорить правду, всю правду и только правду?»

bannerbanner