Читать книгу Тартарен на Альпах (Альфонс Доде) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Тартарен на Альпах
Тартарен на Альпах
Оценить:

5

Полная версия:

Тартарен на Альпах

По воскресным утрам одно удовольствие смотреть, как тарасконцы в гетрах, с кирками в руках, с рюкзаками и палатками за спиной отправляются на восхождение под звуки горнов. Местная газета «Форум» рассказывает об этих походах с таким богатством подробностей и с таким обилием громких слов — «бездны», «пропасти», «ужасающие ущелья», — словно речь идёт об экспедиции в Гималаи. И подумать только: благодаря этим занятиям у горожан появились новые силы, те самые «двойные мускулы», которые прежде были даны одному лишь Тартарену — доброму, отважному, героическому Тартарену.

Если в Тарасконе сосредоточился весь Юг, то в Тартарене — весь Тараскон. Он не просто первый гражданин города, он его душа, его гений; ему достались все славные тарасконские причуды. Всем известны прежние подвиги Тартарена, его успехи певца (ах, тот дуэт из «Роберта-дьявола» в аптеке Безюке!) и невероятная одиссея его львиной охоты. Из неё он привёл великолепного верблюда, последнего во всей Алжирии. Верблюд с тех пор умер, отягощённый годами и почестями, а скелет его хранится в городском музее среди тарасконских диковин.

Сам Тартарен ничуть не сдал: хоть ему и за пятьдесят, зубы по-прежнему крепкие, глаз зоркий, а воображение всё так же приближает и увеличивает предметы с силой телескопа. Он остался тем, о ком доблестный комендант Бравида говорил: «Вот это кролик…»

Вернее, два кролика! Ведь в Тартарене, как и во всяком тарасконце, отчётливо уживаются две породы: дикий кролик — неугомонный, жаждущий приключений сорвиголова — и капустный кролик, домосед и любитель травяных отваров, до ужаса боящийся усталости, сквозняков и любых происшествий, от которых можно умереть.

Известно, что осторожность не мешала ему при случае проявлять храбрость и даже героизм. И всё же позволительно спросить: зачем в его годы понадобилось ему ехать на Риги, прозванную Regina montium, когда право на покой и удобства досталось ему такой дорогой ценой?

Ответить на это мог бы только негодяй Костекальд.

Костекальд, оружейник по ремеслу, представлял собой довольно редкий для Тараскона тип. Зависть, низкая и злая зависть, проступала в недоброй складке его тонких губ. Она словно жёлтый пар поднималась приступами из печени и застилала его широкое, гладко выбритое лицо — правильное, но смятое, будто побитое молотком, похожее на старинную медаль с изображением Тиберия или Каракаллы. Зависть была для него болезнью, которую он даже не пытался скрывать; с обычной тарасконской горячностью Костекальд порой говорил о своём недуге: «Вы и представить не можете, как это больно…»

Мучителем Костекальда был, конечно, Тартарен. Столько славы одному человеку! Всюду он, всегда он! И вот уже двадцать лет Костекальд медленно, исподтишка подтачивал эту блистательную славу, словно термит, забравшийся внутрь позолоченного идола, грыз и выгрызал её. Когда по вечерам в клубе Тартарен рассказывал, как подстерегал львов и странствовал по великой Сахаре, Костекальд беззвучно посмеивался и недоверчиво покачивал головой.

— А шкуры-то, Костекальд? Львиные шкуры, которые он нам прислал и которые висят в гостиной клуба?

— Ну и что? Будто в Алжирии меховщиков мало!

— А круглые следы от пуль в головах?

— Так ведь и во времена охоты на кепки у наших шляпников находились для незадачливых стрелков кепки, уже продырявленные дробью и изодранные в клочья!

Конечно, прежняя слава Тартарена, истребителя хищников, была выше всяких нападок. Зато Тартарен-альпинист давал немало поводов для критики, и Костекальд не упускал случая его уколоть. Он негодовал, что президентом Альпийского клуба избрали человека, которого годы «заметно отяжелили», а привычка к восточным туфлям без задников и просторной одежде, усвоенная в Алжире, ещё больше расположила к лени.

И в самом деле, Тартарен редко участвовал в восхождениях. Он напутствовал альпинистов добрыми пожеланиями, а потом на общих собраниях зачитывал трагические отчёты об их походах: закатывал глаза и говорил с такими интонациями, что дамы бледнели.

Костекальд же, сухой, жилистый, по прозвищу «Петушиная ножка», неизменно карабкался впереди всех. Он одну за другой обошёл вершины Альпин и водрузил на неприступных пиках клубный флаг с Тараской, усеянной серебряными звёздами. И всё-таки он оставался лишь вице-президентом Альпийского клуба — В. П. А. К. Но он так усердно добивался президентского кресла, что на следующих выборах Тартарен, ясное дело, слетел бы со своего места.

Узнав об этом от верных друзей — аптекаря Безюке, Экскурбаньеса и славного коменданта Бравида, — герой сперва испытал глубокое отвращение. Его охватила та возмущённая горечь, какую неблагодарность и несправедливость вызывают в благородных душах. Ему захотелось всё бросить, покинуть родину, перейти мост и поселиться в Бокере, среди вольсков. Но потом он успокоился.

Покинуть свой домик, садик, милые привычки? Отказаться от кресла президента основанного им Альпийского клуба, от величественных букв «П. А. К.», красовавшихся на его визитных карточках, почтовой бумаге и даже на тулье шляпы? Да разве это возможно, ну уж нет! И тут его осенила блистательная мысль.

В конце концов, подвиги Костекальда ограничивались походами по Альпинам. Почему бы Тартарену за три месяца, оставшиеся до выборов, не совершить что-нибудь поистине грандиозное? Не водрузить, скажем, знамя клуба на одной из высочайших вершин Европы — на Юнгфрау или на Монблане?

Вот было бы торжество по возвращении! Вот была бы пощёчина Костекальду, когда «Форум» напечатает рассказ о восхождении! Кто после этого осмелится оспаривать у Тартарена президентское кресло?

Он тотчас взялся за дело: тайком выписал из Парижа целую кипу специальных книг — «Восхождения» Уимпера, «Ледники» Тиндаля, «Монблан» Стефана д’Арва, отчёты английского и швейцарского альпийских клубов. Он набил себе голову горными словечками: «камины», «кулуары», «ледниковые колодцы», «снежники», «сераки», «морены», «разломы», — хотя толком не знал, что всё это значит.

По ночам ему снились бесконечные скольжения по льду и внезапные падения в бездонные расселины. Лавины катили его вниз, острые ледяные гребни пронзали насквозь. Даже проснувшись и выпив утренний шоколад, который он привык пить в постели, Тартарен ещё долго не мог отделаться от тревоги и тяжести в груди, оставленных кошмаром. Однако, встав, он посвящал утро трудным тренировкам.

Вокруг Тараскона проходит обсаженная деревьями аллея, которая на местном языке зовётся «Кругом по городу». Каждое воскресенье после обеда тарасконцы, при всём своём воображении люди привычки, обходят этот круг, причём всегда в одну и ту же сторону. Тартарен приучил себя проходить его по восемь, по десять раз за утро, а нередко и в обратном направлении. Он шёл, заложив руки за спину, мелкими горными шажками, медленно и уверенно. Лавочники, поражённые таким нарушением заведённого порядка, терялись в догадках.

Дома, в своём садике с экзотическими растениями, он учился преодолевать расселины: перескакивал через бассейн, где среди ряски плавали карпики. Дважды он свалился в воду и был вынужден переодеться. Неудачи лишь подстёгивали его. Подверженный головокружению, он ходил по узкому каменному бортику бассейна, приводя в ужас старую служанку, которая никак не могла понять, что всё это значит.

Заодно он заказал в Авиньоне у хорошего слесаря кошки для ботинок по системе Уимпера и ледоруб по системе Кеннеди. Раздобыл также паяльную лампу, два непромокаемых одеяла и двести футов верёвки собственного изобретения, сплетённой с проволокой.

Появление этих вещей и таинственные хождения, которых потребовало их изготовление, чрезвычайно заинтриговали тарасконцев. В городе говорили: «Президент что-то затевает. Но что? Наверняка великое дело!» Ведь, по прекрасному изречению славного и любившего поучать коменданта Бравида, бывшего капитана по вещевому довольствию, который изъяснялся одними афоризмами, «орёл за мухами не охотится».

Даже перед самыми близкими Тартарен оставался непроницаем. Лишь на заседаниях клуба замечали, как дрожит его голос и как сверкают глаза, когда он обращается к Костекальду — косвенной причине нового похода. Чем ближе был день отъезда, тем опаснее и утомительнее представлялся Тартарену этот поход. Несчастный не скрывал от себя предстоящих тягот. Напротив, он видел всё в таком мрачном свете, что счёл необходимым привести дела в порядок и изложить последнюю волю. Тарасконцам, страстно влюблённым в жизнь, это даётся так тяжело, что почти все они умирают без завещания.

О, представьте себе сияющее июньское утро, великолепное безоблачное небо, раскинувшееся высоким сводом над землёй. Дверь кабинета открыта в маленький ухоженный садик, посыпанный песком. Экзотические растения отбрасывают неподвижные лиловые тени; среди весёлых криков маленьких савояров, играющих перед домом в классики, звенит струйка фонтана. И вот Тартарен, в мягких туфлях и просторной фланелевой одежде, сидит удобно, довольный, счастливый, с доброй трубкой в зубах, и читает вслух то, что пишет:

«Это моё завещание».

Что ни говори, даже когда сердце крепко сидит на месте, словно пристёгнутое, минуты эти мучительны. И всё же ни рука, ни голос Тартарена не дрогнули, пока он распределял между согражданами все этнографические сокровища, накопленные в его домике, заботливо очищенные от пыли и хранимые в образцовом порядке:

«Альпийскому клубу — баобаб (arbor gigantea), чтобы поставить его на камин в зале заседаний;

«Бравида — мои карабины, револьверы, охотничьи ножи, малайские крисы, томагавки и прочее смертоносное оружие;

«Экскурбаньесу — все мои трубки, калюметы, кальяны и трубочки для курения кифа и опиума;

«Костекальду…» Да, даже Костекальду досталось наследство! «Знаменитые отравленные стрелы (не прикасаться!)».

Быть может, за этим даром таилась тайная надежда, что предатель уколется и умрёт. Но ничто подобное не сквозило в завещании, которое завершалось словами поистине божественного милосердия:

«Прошу моих дорогих альпинистов не забывать своего президента… Хочу, чтобы они простили моего врага, как прощаю его я, хотя именно он стал причиной моей смерти…»

Тут Тартарену пришлось остановиться: глаза застлала волна слёз. На мгновение он увидел себя разбитым, растерзанным у подножия высокой горы; вот его собирают в тачку и везут бесформенные останки в Тараскон. О сила провансальского воображения! Он уже присутствовал на собственных похоронах, слышал траурное пение и речи над могилой: «Бедняга Тартарен, горемыка!..» И, затерявшись в толпе друзей, сам себя оплакивал.

Но стоило ему взглянуть на залитый солнцем кабинет, где поблёскивало оружие и ровными рядами стояли трубки, стоило услышать журчание тонкой струйки воды посреди сада, как он снова вернулся к действительности. Да и зачем умирать? Зачем вообще уезжать? Кто его заставляет? Глупое самолюбие? Рисковать жизнью ради президентского кресла и трёх букв!..

Впрочем, и эта слабость, как прежняя, длилась недолго. Через пять минут завещание было дописано, скреплено росчерком и запечатано огромной чёрной печатью, а великий человек заканчивал сборы в дорогу.

Тартарен — дикий кролик снова одолел Тартарена — кролика капустного. О тарасконском герое можно было сказать то же, что говорили о Тюренне: «Тело его не всегда было готово идти в бой, но воля всё-таки вела его туда».

Вечером того же дня, когда фигурка на часах ратуши отбила последний удар десяти, по опустевшим улицам, казавшимся теперь шире, крался прохожий. Лишь изредка стучал запоздалый дверной молоток, да густые голоса, сдавленные страхом, перекликались в темноте: «Спокойной ночи, во всяком случае!» — и тут же хлопала дверь. Погасший город освещали только фонари да розовые и зелёные аптечные склянки Безюке. Их свет падал на маленькую площадь; в окне виднелся силуэт аптекаря: облокотившись на конторку, он спал над фармацевтическим кодексом. Так каждый вечер, с девяти до десяти, он словно брал сон авансом, чтобы ночью, по его словам, быть бодрее, если кому-нибудь понадобятся его услуги. Между нами, это была обычная тарасконская похвальба: его никогда не будили, да и сам он ради спокойного сна перерезал шнурок звонка для срочных вызовов.

Вдруг вошёл Тартарен с охапкой одеял и дорожной сумкой в руке. Он был так бледен, так изменился в лице, что аптекарь с присущим здешним жителям пылким воображением, от которого не избавило его и аптечное ремесло, представил себе ужасное происшествие и перепугался: «Несчастный!.. Что случилось?.. Вы отравились?.. Скорее, скорее, ипекакуану!..»

Он метнулся к шкафам, загремел склянками. Чтобы остановить его, Тартарену пришлось обхватить аптекаря обеими руками. «Да послушайте же меня, чёрт возьми!» — сказал он с досадой актёра, которому испортили выход. Прижав Безюке к прилавку железной хваткой, Тартарен тихо спросил:

— Мы одни, Безюке?

— Да… — ответил тот, смутно напуганный, и огляделся. — Паскалон уже лёг, мама тоже… — Паскалон был его учеником. — А почему вы спрашиваете?

— Закройте ставни, — приказал Тартарен, не отвечая. — Нас могут увидеть с улицы.

Безюке, дрожа, повиновался. Он был холостяком, всю жизнь прожил с матерью и никогда с ней не расставался; кроткий и робкий, точно барышня. Тем удивительнее смотрелись его смуглое лицо, толстые губы, большой крючковатый нос и раскидистые усы: настоящая голова алжирского корсара времён до французского завоевания. В Тарасконе такие несоответствия встречаются часто. Слишком уж выразительны здешние лица — римские, сарацинские, словно лица натурщиков из пособия по рисованию. А принадлежат они людям мирных занятий, ведущим самую тихую жизнь в маленьком городе.

Так, Экскурбаньес, с виду конкистадор из спутников Писарро, торгует галантереей и грозно вращает глазами, отмеряя ниток на два су. А Безюке, наклеивая этикетки на лакрицу «Сангинед» и sirupus gummi, похож на старого пирата с варварийского побережья.

Когда ставни закрыли на железные засовы и поперечные брусья, Тартарен сказал — он любил обращаться к людям по имени: «Послушайте, Фердинанд…» И тут его прорвало. Он излил всю горечь, накопившуюся из-за неблагодарности земляков, рассказал о подлых происках «Петушиной Ноги», о ловушке, которую ему готовили на предстоящих выборах, и о том, как собирался парировать выпад. Прежде всего нужно хранить дело в строжайшей тайне и раскрыть его лишь в ту самую минуту, когда оно, быть может, решит исход борьбы. Если, конечно, раньше с ним не случится несчастья: ведь всегда возможна одна из этих ужасных катастроф… «Да что ж такое, Безюке! Не свистите вы, пока я говорю!»

Это была одна из привычек аптекаря. По натуре он был немногословен — редкое качество для Тараскона, за которое президент и доверял ему свои тайны. Зато его толстые губы, всегда сложенные буквой «о», без конца что-то насвистывали, словно аптекарь смеялся собеседнику в лицо даже во время самого серьёзного разговора.

Герой заговорил о том, что может погибнуть, положил на прилавок большой запечатанный пакет и сказал: «Здесь моя последняя воля, Безюке. Я выбрал вас исполнителем завещания…»

— Фью… фью… фью… — насвистывал аптекарь, не в силах справиться с привычкой. А сам был глубоко тронут и понимал, какая важная роль ему доверена.

Час отъезда приближался, и Безюке предложил выпить за успех предприятия «чего-нибудь хорошего, а?.. По рюмочке эликсира Гарюса». Он открыл и осмотрел несколько шкафов, но тут вспомнил, что ключи от эликсира у мамы. Пришлось бы будить её и говорить, кто пришёл. Вместо эликсира они выпили по стакану калабрийского сиропа — скромного, безобидного летнего напитка, изобретённого Безюке. В газете «Форум» он рекламировал его так: «Калабрийский сироп — десять су за бутылку, стекло включено». «Трупный сироп — черви включены», — передразнивал несносный Костекальд, который исходил злобой при виде любого чужого успеха. Впрочем, эта отвратительная шутка только помогла торговле: тарасконцы были без ума от «трупного сиропа».

Выпив и обменявшись несколькими последними словами, они обнялись. Безюке посвистывал себе в усы, по которым катились крупные слёзы.

— Прощайте, во всяком случае! — отрывисто сказал Тартарен, чувствуя, что и сам сейчас расплачется. Наружный ставень над дверью уже опустили, и герою пришлось выбираться из аптеки на четвереньках.

Так начались дорожные испытания.

Три дня спустя он высадился в Вицнау, у подножия Риги. Для первого восхождения, для разминки, Риги привлекла его небольшой высотой — около тысячи восьмисот метров, раз в десять выше Страшной горы, высочайшей из Альпин! — а ещё великолепной панорамой, открывавшейся с вершины. Все Бернские Альпы, белые и розовые, выстроились вокруг озёр и словно ждали, пока альпинист выберет одну из них и метнёт в неё свой ледоруб.

Тартарен был уверен, что в дороге его узнают, а может быть, даже последуют за ним: слабостью его была вера в то, что по всей Франции он так же знаменит и любим, как в Тарасконе. Поэтому он сделал большой крюк, прежде чем въехать в Швейцарию, и лишь за границей надел всё своё снаряжение. И правильно сделал: в вагоне французского поезда ему со всем этим добром ни за что бы не поместиться.

Но как ни удобны швейцарские купе, альпинист, путаясь в непривычном снаряжении, давил людям пальцы ног остриём альпенштока и цеплял прохожих железными кошками. Куда бы он ни входил — на вокзал, в гостиничную гостиную или в салон парохода, — всюду за изумлением следовали проклятия. Люди отскакивали в сторону и бросали на него сердитые взгляды. Тартарен не понимал причины, и его ласковая, общительная душа страдала. А в довершение всего небо оставалось серым, затянутым облачными барашками, и без конца лил дождь.

В Базеле дождь лил на белые домики, которые служанки мыли снова и снова, а небесная вода омывала без конца. В Люцерне он заливал пристань, где чемоданы и свёртки выглядели так, будто их только что спасли после кораблекрушения. А когда Тартарен добрался до станции Вицнау на берегу Фирвальдштетского озера, тот же потоп обрушивался на зелёные склоны Риги, затянутые чёрными тучами. По скалам сбегали потоки, водопады рассыпались водяной пылью, капало с каждого камня, с каждой хвоинки. Никогда ещё тарасконец не видел столько воды.

Он зашёл в гостиницу и велел подать кофе с молоком, мёд и масло — первое за всю поездку угощение, которое пришлось ему по вкусу. Подкрепившись и вытерев уголком салфетки перемазанную мёдом бороду, он приготовился к своему первому восхождению.

— А сколько, между прочим, подниматься на Риги? — спросил он, взваливая на плечи рюкзак.

— Час, час с четвертью, месье. Только поторопитесь: поезд отходит через пять минут.

— Поезд на Риги!.. Да вы шутите!

Через окно гостиницы со свинцовыми переплётами ему показали отходящий поезд. Два больших крытых вагона без вентиляционных окошек толкал паровоз с короткой трубой, раздутой, словно котелок. Чудовищное насекомое вцепилось в гору и, задыхаясь, карабкалось по её головокружительным склонам.

Оба Тартарена — дикий кролик и домашний, вскормленный капустой, — разом восстали против мысли сесть в эту безобразную машину. Одному казалось смешным взбираться в Альпы на лифте. Другому воздушные мосты, по которым проходил поезд, навевали самые мрачные мысли: сойди он с рельсов — и лететь тысячу метров вниз. Рядом, у самого подножия склона, виднелось маленькое кладбище Вицнау. Белые надгробия теснились там, словно бельё, разложенное во дворе прачечной. Ясное дело, кладбище устроили предусмотрительно: случись катастрофа, пассажиров и нести далеко не придётся.

«Пойду на своих двоих, — сказал себе отважный тарасконец. — Заодно разомнусь… Ну, вперёд!»

И он отправился, всецело занятый тем, как ловко орудовать альпенштоком перед служащими гостиницы, выбежавшими на порог. Они кричали ему вслед, объясняя дорогу, но он не слушал. Сначала он шёл в гору по дорожке, вымощенной крупными, неровными и острыми камнями, точно переулок на юге Франции. Вдоль неё тянулись желоба из еловых стволов для стока дождевой воды.

Справа и слева раскинулись большие фруктовые сады и тучные, сырые луга, по которым проходили такие же желоба из древесных стволов. Вода плескалась по всему склону, сверху донизу. Стоило ледорубу альпиниста задеть низкую ветку дуба или ореха, как по его кепке начинало барабанить, будто из лейки.

«Господи! Сколько же воды!» — вздыхал южанин. Но дальше стало ещё хуже: каменная дорожка внезапно кончилась, и ему пришлось брести прямо по потоку, перепрыгивая с камня на камень, чтобы не замочить гетры. Тут ещё припустил дождь — пронизывающий, бесконечный, всё более холодный по мере подъёма. Останавливаясь перевести дух, Тартарен слышал лишь сплошной шум воды, в котором словно тонул сам. Оглянувшись, он видел, как тучи соединяются с озером тонкими длинными стеклянными прутьями дождя, а сквозь них блестят шале Вицнау, точно только что покрытые лаком игрушки.

Мимо проходили мужчины и дети, опустив головы и согнувшись под одинаковыми заплечными коробами из светлого дерева. Они несли припасы в какую-нибудь виллу или пансион, чьи резные балконы виднелись на полпути к вершине. «Риги-Кульм?» — спрашивал Тартарен, желая убедиться, что идёт правильно. Но его необыкновенное снаряжение, особенно вязаная шапка, закрывавшая лицо, пугало прохожих: все круглили глаза и, не отвечая, ускоряли шаг.

Вскоре и они перестали попадаться. Последним человеком, которого он увидел, была старуха: под огромным красным зонтом, воткнутым в землю, она стирала бельё в выдолбленном стволе дерева.

— Риги-Кульм? — спросил альпинист.

Старуха подняла на него землистое лицо с бессмысленным выражением. На шее у неё болтался зоб величиной с колокольчик швейцарской коровы. Она долго разглядывала Тартарена, а потом вдруг разразилась неудержимым смехом: рот растянулся до ушей, маленькие глаза зажмурились среди морщин. И всякий раз, когда она вновь открывала глаза, вид Тартарена, стоявшего перед ней с ледорубом на плече, заставлял её смеяться ещё пуще.

— Гром побери! — проворчал тарасконец. — Повезло ей, что она женщина… — И, кипя от злости, он пошёл дальше, заблудился в ельнике, где сапоги скользили по мокрому мху.

За ельником пейзаж переменился. Ни тропинок, ни деревьев, ни пастбищ. Голые унылые склоны, огромные осыпи, по которым он карабкался на коленях, боясь упасть; топкие ямы с жёлтой грязью, через которые он пробирался медленно, ощупывая путь альпенштоком и поднимая ногу, словно точильщик над педалью своего станка. То и дело он поглядывал на компас, висевший брелоком на широком ремешке часов, но стрелка — то ли от высоты, то ли от перемены температуры — словно взбесилась. А густой жёлтый туман не давал разглядеть ничего в десяти шагах. В нём уже кружилась колючая ледяная крупа, и подниматься становилось всё труднее.

Вдруг он остановился: земля впереди смутно белела… Берегите глаза!..

Он добрался до области снегов…

Он тотчас достал очки из футляра и крепко закрепил их. Минута была торжественная. Тартарену, немного взволнованному, но всё же гордому, показалось, будто одним прыжком он поднялся на тысячу метров — к вершинам и великим опасностям.

Теперь он ступал с величайшей осторожностью, представляя себе ледниковые трещины и расселины, о которых читал в книгах, а в глубине души проклинал людей из гостиницы, посоветовавших ему идти прямо вверх без проводников. Да и на ту ли гору он забрался? Он шёл уже больше шести часов, хотя подъём на Риги занимал всего три. Дул холодный ветер, кружа снег в сумеречном тумане.

Скоро его застигнет ночь. Где найти хижину или хотя бы выступ скалы, чтобы укрыться? И вдруг на дикой голой площадке он увидел какое-то деревянное шале, опоясанное вывеской с огромными буквами. Он с трудом разобрал: «ФО…ТО…ГРА…ФИЯ РИ…ГИ…КУЛЬМ». В ту же минуту чуть поодаль показалась огромная гостиница с тремястами окнами, среди праздничных фонарей, загоравшихся в тумане.

Глава третья

ТРЕВОГА НА РИГИ. — СПОКОЙСТВИЕ! СПОКОЙСТВИЕ! — АЛЬПИЙСКИЙ РОГ. — ЧТО ТАРТАРЕН ОБНАРУЖИЛ У СВОЕГО ЗЕРКАЛА, ПРОСНУВШИСЬ. — НЕДОУМЕНИЕ. — ПО ТЕЛЕФОНУ ВЫЗЫВАЮТ ПРОВОДНИКА.

— Это ещё что такое?.. Кто там?.. — произнёс тарасконец, насторожив слух и широко раскрыв глаза в темноте.

По всей гостинице кто-то бегал, хлопали двери, слышались прерывистое дыхание и крики: «Скорее!» Снаружи доносились звуки, похожие на сигналы рога, а внезапные всполохи пламени освещали окна и занавески.

Пожар!..

Одним прыжком он выскочил из постели, обулся, оделся и помчался вниз по лестнице, где ещё горел газ. По ней же спускался целый шумный рой мисс: наспех причёсанные, они кутались в зелёные шали, красные шерстяные платки — во всё, что попалось под руку, когда они вскочили с постелей.

Тартарен, стараясь подбодрить себя и успокоить барышень, мчался, расталкивая всех, и кричал: «Спокойствие! Спокойствие!» Голос у него был пронзительный, как у чайки, бледный от ужаса — таким кричат во сне, и от такого голоса мурашки побегут по коже даже у храбреца. А маленькие мисс, представьте себе, смотрели на него и смеялись: он казался им очень забавным. В таком возрасте ещё понятия не имеют об опасности!

bannerbanner