
Полная версия:
Тартарен на Альпах

Альфонс Доде
Тартарен на Альпах
Глава первая
Явление на Риги-Кульме. — Кто? — О чём говорят за столом на шестьсот персон. — Рис и чернослив. — Импровизированный бал. — Незнакомец вписывает своё имя в гостиничную книгу. — П. А. К.
Десятого августа 1880 года, в тот сказочный час альпийского заката, который так расхваливают путеводители Жоанна и Бедекера, вершину Риги (Regina montium) окутал непроницаемый жёлтый туман. В нём кружилась метель, закручивая снег белыми спиралями. Туман скрыл и громадную гостиницу, такую диковинную среди пустынных высот: Риги-Кульм, остеклённый, словно обсерватория, массивный, словно крепость. Здесь на день и ночь останавливались толпы туристов — поклонников солнца.
В ожидании второго звонка к ужину постояльцы огромного роскошного караван-сарая — кто продрог у себя в комнате наверху, кто разомлел на диване читального зала во влажном тепле растопленных калориферов — смотрели вместо обещанных чудес, как за окнами кружатся белые снежинки, а перед крыльцом загораются большие фонари. Двойные стёкла фонарей скрипели на ветру.
Забраться так высоко, съехаться со всех концов света — и всё ради этого… О Бедекер!..
Вдруг из тумана показалось нечто. Оно двигалось к гостинице, позвякивая железом, и размахивало руками и ногами с какой-то странной чрезмерностью: мешали навешанные на него принадлежности.
За двадцать шагов туристы, томившиеся от безделья и прижавшиеся носами к стёклам, а с ними и мисс с любопытными маленькими головками, причёсанными по-мальчишески, приняли это видение сначала за заблудившуюся корову, потом за бродячего лудильщика со всем его скарбом.
За десять шагов видение снова переменило облик: сквозь снег проступили арбалет на плече и шлем с опущенным забралом. Теперь к гостинице будто шёл средневековый стрелок — встретить такого на этих высотах было ещё невероятнее, чем корову или бродячего ремесленника.
У крыльца арбалетчик оказался просто толстым, коренастым, крепко сбитым человеком. Он остановился перевести дух и стряхнуть снег с суконных гамаш, жёлтых, как его кепка, и с вязаного капюшона. Капюшон почти скрывал лицо: виднелись лишь клочья седеющей бороды да огромные выпуклые зелёные очки, похожие на стёкла стереоскопа. Ледоруб, альпеншток, заплечный мешок, моток верёвки через плечо, железные кошки и крючья на поясе английской куртки с широкими клапанами довершали снаряжение образцового альпиниста.
На безлюдных вершинах Монблана или Финстераархорна такой наряд для восхождения выглядел бы естественно. Но на Риги-Кульме, в двух шагах от железной дороги!
Правда, альпинист пришёл с противоположной от станции стороны, а по его гамашам было видно, что он долго шагал по снегу и грязи.
Он с минуту разглядывал гостиницу и пристройки, поражённый тем, что на высоте двух тысяч метров над уровнем моря стоит здание таких размеров: застеклённые галереи, колоннады, семь этажей окон и широкое крыльцо между двумя рядами пылающих светильников. С ними горная вершина напоминала площадь перед Оперой в зимние сумерки.
Но как ни удивился он сам, гостиничные служащие удивились куда сильнее. Когда он вошёл в огромный вестибюль, у дверей всех залов столпились любопытные: господа с бильярдными киями, другие — с развёрнутыми газетами, дамы с книгами или рукоделием. А в глубине, на лестнице, над перилами между цепями лифта склонялись головы.
Человек заговорил во весь голос, могучим басом. Его гулкий южный выговор звенел, как пара тарелок:
— Чёрт побери! Ну и погодка!..
И тут же умолк, снял кепку и очки.
Ему не хватало воздуха.
Яркий свет, жар газовых рожков и калориферов после ледяного мрака снаружи, а вдобавок вся эта роскошь: высокие потолки, расшитые мундиры швейцаров с золотой надписью «REGINA MONTIUM» на фуражках, похожих на адмиральские, белые галстуки метрдотелей и целый отряд швейцарок в народных костюмах, сбежавшихся на звон колокольчика, — всё это ошеломило его на миг. Но только на миг.
Он почувствовал, что на него смотрят, и сразу обрёл уверенность, как актёр перед полными ложами.
— Чего желает господин?..
Это спросил сквозь зубы управляющий — весьма щеголеватый управляющий в полосатой визитке, с шелковистыми бакенбардами и лицом дамского портного.
Альпинист, ничуть не смутившись, попросил комнату — «непременно хорошенькую, пусть и небольшую» — и держался с величественным управляющим так свободно, словно перед ним был старый школьный товарищ.
Зато он едва не рассердился, когда бернская горничная со свечой в руке, негнущаяся в своём золотом нагруднике и пышных тюлевых рукавах, осведомилась, не желает ли господин подняться на лифте. Предложи она ему совершить преступление, он бы не возмутился сильнее.
— Лифт? Ему?.. Ему?.. От его возгласа и взмаха руки всё железо на нём загремело.
Но он тут же смягчился и приветливо сказал швейцарке: «Пешком-с, на своих двоих-с, милая кошечка…» И пошёл за ней вверх, широкой спиной занимая всю лестницу и заставляя встречных сторониться. А по всей гостинице уже катилось протяжное: «Что это такое?» — его шептали на языках четырёх частей света. Затем прозвучал второй звонок к ужину, и о необыкновенном госте все забыли.
Столовая Риги-Кульма представляла собой целое зрелище.
За огромным столом в форме подковы было накрыто на шестьсот персон. На столе длинными рядами чередовались зелёные растения и чаши с рисом и черносливом. В светлой и тёмной подливе отражались ровные огоньки люстр и позолота кессонного потолка.
Как за всяким общим столом в швейцарских гостиницах, рис и чернослив делили ужинающих на два враждующих лагеря. По взглядам, которые гости заранее бросали на десертные чаши — кто с ненавистью, кто с вожделением, — нетрудно было угадать, к какой партии принадлежит каждый. Сторонников риса выдавали бледные, осунувшиеся лица, сторонников чернослива — лица багровые.
В тот вечер последних было больше; к тому же среди них сидели особы поважнее, европейские знаменитости: великий историк Астье-Рею, член Французской академии, барон де Штольц, старый австро-венгерский дипломат, лорд Чипендейл (?), член Жокей-клуба со своей племянницей (гм, гм!), прославленный доктор и профессор Шванталер из Боннского университета, перуанский генерал и восемь его дочерей.
Партия риса могла противопоставить им из знаменитостей разве что бельгийского сенатора с семьёй, госпожу Шванталер, супругу профессора, да итальянского тенора, вернувшегося из России и разложившего на скатерти запонки величиной с блюдца.
Вероятно, противоборство двух партий и сковывало сидящих за столом. Чем ещё объяснить молчание шестисот чопорных, нахмуренных, недоверчивых людей и то высокомерное презрение, которое они словно нарочно выказывали друг другу? Поверхностный наблюдатель мог бы приписать его тупому англосаксонскому чванству, которое теперь задаёт тон путешественникам во всех странах.
Но нет! Люди с человеческими лицами не могут с первого взгляда так возненавидеть друг друга, выказывать презрение и носом, и губами, и глазами лишь потому, что их прежде не представили друг другу. Тут должно быть что-то ещё.
Рис и чернослив, говорю вам. Вот почему за ужином на Риги-Кульм стояла такая унылая тишина. Судя по числу гостей и множеству стран, откуда они съехались, ужин должен был быть шумным и оживлённым — таким, каким представляется пир у подножия Вавилонской башни.
Альпинист вошёл и слегка растерялся: под сияющими люстрами зал походил на трапезную картезианских монахов, отбывающих покаяние. Он громко кашлянул, но никто не обратил на него внимания, и он занял место последнего прибывшего, в дальнем конце зала. Теперь, без прежнего наряда, он выглядел обычным туристом, только куда симпатичнее прочих: лысоватый, с брюшком, густой бородкой клинышком, величественным носом и грозными мохнатыми бровями над добродушными глазами.
Рис или Чернослив? Пока было неясно.
Едва усевшись, он беспокойно заёрзал, а потом испуганно вскочил: «Ох ты!.. Сквозняк!» — воскликнул он во весь голос и кинулся к свободному стулу посреди стола.
Его остановила служанка-швейцарка — эта была из кантона Ури, с серебряными цепочками и белой манишкой:
— Сударь, место занято…
Тогда девушка, от которой он видел лишь уложенные кверху белокурые волосы над кожей белее нетронутого снега, сказала, не оборачиваясь, с иностранным выговором:
— Это место свободно… Мой брат болен, он не спустится.
— Болен? — переспросил Альпинист, усаживаясь с участливым, почти нежным видом. — Болен? Не опасно, по крайней мере?
«По крайней мере» он протягивал на южный лад. Это выражение то и дело возвращалось в его речи вместе со словечками «эй», «а?», «гляди-ка», «ну», «ишь», «ай», «пошли», «а иначе», «по-другому». Они ещё сильнее подчёркивали его южный говор, должно быть неприятный белокурой девушке: вместо ответа она смерила его ледяным взглядом — тёмно-синим, синим, как бездна.
Сосед справа тоже не располагал к беседе. Это был итальянский тенор, крепкий малый с низким лбом, маслянистыми глазами и усами бахвала. С тех пор как его разлучили с хорошенькой соседкой, он яростно подкручивал их пальцем.
Но добрый Альпинист привык разговаривать за едой: это было необходимо ему для здоровья.
— Ишь ты, какие красивые запонки… — сказал он вслух самому себе, косясь на манжеты итальянца. — Нотки, вделанные в яшму… Какое очарование…
Его медный голос прозвенел в тишине и не встретил ни малейшего отклика.
— Верно, сударь певец, а?
— Не понимаю… — проворчал итальянец по-своему, сквозь усы.
Некоторое время Альпинист смиренно ел молча, но кусок не шёл у него в горло. Наконец сидевший напротив австро-венгерский дипломат потянулся к горчичнице маленькими дрожащими руками в митенках. Альпинист услужливо подал ему горчичницу: «К вашим услугам, господин барон…» — он только что слышал, как того назвали бароном.
К несчастью, бедный господин де Штольц, несмотря на плутоватый и остроумный вид, приобретённый среди дипломатических хитросплетений, давным-давно растерял и слова, и мысли, а по горам путешествовал именно затем, чтобы их отыскать. Он взглянул пустыми глазами на незнакомца и снова закрыл их, ничего не сказав. Понадобилось бы собрать десятерых бывших дипломатов его умственных сил, чтобы они сообща придумали слова благодарности.
После этой новой неудачи Альпинист так страшно скривился и так резко схватил бутылку, что можно было подумать: сейчас он окончательно раскроит ею и без того треснувшую голову старого дипломата. Ничуть не бывало! Он хотел предложить вина своей соседке. Но та его не слышала: она вполголоса беседовала с двумя молодыми людьми, сидевшими рядом, и её чужеземная речь звучала мягко и живо, словно птичье щебетанье. Она наклонялась к собеседникам, оживлялась. На свету у маленького прозрачного, совсем розового ушка поблёскивали завитки волос… Полька? Русская? Норвежка?.. Во всяком случае, северянка. И, вспомнив хорошенькую песенку её края, человек с юга тихонько замурлыкал:
О милая графиня, Звезда Севера! Тебя снег серебрит, А любовь золотит твои кудри.[*]
[*] Фредерик Мистраль.
Весь стол обернулся к нему: все решили, что он сошёл с ума. Он покраснел и уткнулся в тарелку. Поднял голову лишь затем, чтобы резко оттолкнуть одну из священных вазочек с компотом, которую ему передавали:
— Опять чернослив!.. Ни за что на свете!
Это было уже слишком.
Стулья разом задвигались. Академик, лорд Чипендейл (?), профессор из Бонна и ещё несколько видных сторонников Чернослива встали и в знак протеста вышли из зала.
Почти сразу за ними последовали сторонники Риса: они увидели, что вторую вазочку он оттолкнул с той же резкостью.
Ни Рис, ни Чернослив!.. Что же тогда?..
Вышли все. Ледяным было это молчаливое шествие мимо несчастного: опущенные носы, презрительно опущенные уголки ртов. Он остался один в огромной, залитой светом столовой и, согнувшись под тяжестью всеобщего презрения, принялся по обычаю родного края макать хлеб в вино.
Друзья мои, не станем никого презирать. Презрение — прибежище выскочек, любителей позы, дурнушек и глупцов; за этой маской прячется пустота, а иной раз и подлость. Надев её, можно обойтись без ума, рассудительности и доброты. Все горбуны презрительны; всякий кривой нос морщится с высокомерием при встрече с прямым.
Добрый Альпинист это знал. Ему уже несколько лет было за сорок: он миновал «площадку четвёртого этажа», где человек находит волшебный ключ, открывающий жизнь до самого дна и показывающий её однообразную, обманчивую череду. К тому же он знал себе цену, понимал важность своей миссии и величие имени, которое носил. Мнение этих людей мало его заботило. Стоило ему назваться, крикнуть: «Это я!» — и надменные губы выразили бы раболепное почтение. Но ему нравилось оставаться неузнанным.
Мучило его только одно: нельзя было поговорить, пошуметь, излить душу, дать волю чувствам, пожать кому-нибудь руку, по-дружески опереться на плечо, обратиться к людям по имени. Вот что угнетало его на Риги-Кульм.
Ах, как же тяжело было молчать!
«Да у меня рот пересохнет, ей-богу…» — говорил себе бедняга, бродя по гостинице и не зная, куда себя деть.
Он зашёл в кафе — просторное и пустое, как храм в будний день, — назвал официанта «добрым другом» и заказал «чашечку мокко без сахара, а?». Официант не спросил: «Почему без сахара?» — и Альпинист поспешно добавил: «Привычка осталась с Алжира, со времён моих больших охот».
Он уже собирался о них рассказать, но официант бесшумно умчался в своих туфлях призрака к лорду Чипендейлу, растянувшемуся во всю длину дивана и уныло взывавшему: «Шемпейн! Шемпейн!» Пробка хлопнула нелепо, как на свадьбе, где веселье устроено по заказу. После этого слышались только порывы ветра в огромном камине да дрожащий стук снега о стёкла.
Не менее мрачен был и читальный зал. Все газеты были разобраны; под лампами, за длинными зелёными столами, склонялись сотни голов. Время от времени кто-нибудь зевал, кашлял, разворачивал с шелестом газетный лист. А над этой тишиной, словно в учебном классе, возвышались, стоя неподвижно спиной к печи, два первосвященника официальной истории — Шванталер и Астье-Рею. Оба держались торжественно, оба одинаково пахли плесенью. Причудливая судьба свела их на вершине Риги после тридцати лет брани в научных примечаниях, где они терзали друг друга и величали один другого «Шванталер — осёл набитый» и «vir ineptissimus Астье-Рею».
Можете представить, как встретили добродушного альпиниста, когда он придвинул стул, намереваясь побеседовать у камина о чём-нибудь поучительном. От этих кротких кариатид на него тотчас повеяло тем самым холодом, которого он так боялся. Он встал, зашагал по комнате — и чтобы скрыть неловкость, и чтобы согреться — и открыл книжный шкаф. Там валялось несколько английских романов вперемешку с увесистыми Библиями и разрозненными томами Швейцарского альпийского клуба. Он взял один том, чтобы почитать перед сном, но у двери пришлось оставить книгу: правила запрещали разносить библиотеку по номерам.
Продолжая бродить по отелю, он приоткрыл дверь бильярдной. Итальянский тенор играл там один, картинно выставляя грудь и взмахивая манжетами перед их хорошенькой соседкой. Она сидела на диване между двумя молодыми людьми и читала им письмо. При появлении альпиниста она умолкла, а один из молодых людей, тот, что повыше, поднялся. Это был этакий мужик, человек-пёс: волосатые лапы, длинные чёрные волосы — гладкие, блестящие, сливавшиеся с нечесаной бородой. Он сделал два шага навстречу вошедшему и взглянул на него с таким вызовом, с такой свирепостью, что добряк альпинист, не дожидаясь объяснений, благоразумно и с достоинством повернул направо кругом.
— Однако на севере народ не больно-то общительный… — произнёс он вслух и с шумом захлопнул дверь: пусть этот дикарь не думает, будто его испугались.
Последним прибежищем оставалась гостиная. Он вошёл… Чтоб её нелёгкая взяла!.. Морг, добрые люди! Морг на перевале Сен-Бернар, где монахи выставляют найденных под снегом несчастных в тех позах, в каких их застигла ледяная смерть, — вот что напоминала гостиная Риги-Кульма.
Все дамы застыли и умолкли: одни сидели группами на круглых диванах, другие — поодиночке, тут и там. Все мисс замерли под лампами на маленьких столиках. В руках у них по-прежнему оставались альбомы, журналы и вышивание, с которыми их застал мороз. Среди них — генеральские дочери, восемь маленьких перуанок с шафрановой кожей и неправильными чертами лица. Яркие ленты на их платьях резко выделялись среди ящеричных оттенков английских нарядов. Бедные дети жарких стран! Так легко было вообразить, как они гримасничают и скачут по верхушкам кокосовых пальм. Теперь, безмолвные и окоченевшие, они вызывали ещё больше жалости, чем остальные жертвы. А в глубине комнаты, перед роялем, — зловещий силуэт старого дипломата: маленькие руки в митенках безжизненно лежали на клавишах, от которых на его лицо падали желтоватые отблески…
Несчастного де Штольца подвели и силы, и память. Запутавшись в собственной польке, он всё начинал её с одного и того же мотива, потому что никак не мог вспомнить концовку, и наконец заснул за роялем. Вместе с ним заснули все дамы Риги. Во сне покачивались их романтические локоны и кружевные чепчики, похожие на крышечки пирожков-волованов. Такие чепчики обожают англичанки; они составляют часть их дорожного чопорства.
Приход альпиниста никого не разбудил. Он и сам уже опускался на диван, охваченный ледяным унынием, как вдруг в вестибюле грянула бодрая, весёлая музыка. Там расположились трое бродячих музыкантов с арфой, флейтой и скрипкой — из тех жалких с виду бедолаг в длинных сюртуках, полы которых бьют по ногам, что кочуют по швейцарским гостиницам. При первых же звуках наш герой вскочил как подброшенный.
— Эх! Браво!.. Давай, музыка!
И вот он уже бегает, распахивает двери настежь, встречает музыкантов как дорогих гостей, поит их шампанским и сам пьянеет без единого глотка — от музыки, вернувшей его к жизни. Он изображает корнет, изображает арфу, щёлкает пальцами над головой, вращает глазами, приплясывает. Туристы сбегаются со всех сторон на шум и глядят на него в полном изумлении. Вдруг музыканты, разгорячившись, с подлинно цыганским пылом подхватывают вальс Штрауса. Альпинист замечает у входа в гостиную жену профессора Шванталера, полненькую венку. Её озорные глаза оставались молодыми и под припудренной сединой. Он бросается к ней, обнимает за талию и увлекает в танец, крича остальным:
— Эй, чего же вы!.. Вальсируйте!
Начало положено: весь отель оттаивает и кружится в вальсе. Танцуют в вестибюле, в гостиной, вокруг длинного зелёного стола в читальной комнате. И это он, неугомонный человек, зажёг всех до единого. Сам он, правда, уже не танцует — после нескольких кругов задохнулся, — зато распоряжается балом: подгоняет музыкантов, сводит пары, отправляет профессора из Бонна в объятия пожилой англичанки, а самую бойкую из перуанок — в объятия сурового Астье-Рею. Сопротивляться невозможно. От этого грозного альпиниста исходят какие-то неведомые токи: они подхватывают тебя, и тело становится лёгким. Эх, пошли! Ещё круг! Исчезли презрение и ненависть. Нет больше ни Риса, ни Чернослива — все вальсируют. Вскоре веселье охватывает и верхние этажи: в широком лестничном пролёте видно, как до самого шестого этажа на площадках кружатся швейцарские служанки в тяжёлых пёстрых юбках, прямые, словно механические фигурки перед музыкальным домиком.
Пусть себе ветер воет снаружи, раскачивает фонари, заставляет скрипеть телеграфные провода и закручивает снег спиралями над пустынной вершиной. Здесь тепло, здесь хорошо, и так будет всю ночь.
«Однако я, пожалуй, пойду спать…» — сказал себе добрый альпинист, человек предусмотрительный, к тому же родом из края, где все быстро загораются и ещё быстрее остывают. Посмеиваясь в седую бороду, он крадётся прочь и прячется, стараясь ускользнуть от мамаши Шванталер: после их вальса она всё ищет его, цепляется за него и хочет ещё «балирофать… танцефать…»
Он берёт ключ и подсвечник, а на первом этаже останавливается на минуту полюбоваться своим делом: поглядеть на этих людей, словно посаженных на кол, которых он заставил веселиться и размяться.
К нему подходит швейцарская служанка, ещё задыхающаяся после прерванного вальса, и протягивает перо и гостиничную книгу:
— Ежели осмелюсь попросить мосье написать своё имя…
Он на миг заколебался. Сохранять инкогнито или нет?
В конце концов, что за беда! Даже если весть о его пребывании на Риги дойдёт туда, никто ведь не узнает, зачем он приехал в Швейцарию. А как потешно будет завтра утром увидеть изумление всех этих «инглишменов», когда они узнают… Ведь девушка наверняка не сумеет промолчать… Какой переполох поднимется во всём отеле, как все будут поражены!..
«Как? Так это был он… Он!..»
Мысли эти промчались у него в голове стремительно и звонко, словно взмахи смычка в оркестре. Он взял перо и небрежной рукой, под именами Астье-Рею, Шванталера и прочих знаменитостей, вывел имя, затмевавшее их всех, — своё имя. Затем поднялся к себе, даже не обернувшись посмотреть на впечатление, в котором ничуть не сомневался.
Позади него швейцарка взглянула на запись:
ТАРТАРЕН ИЗ ТАРАСКОНА
А ниже:
П. А. К.
Эта девушка из Берна прочла написанное и ничуть не поразилась. Она не знала, что означает П. А. К. Она никогда не слыхала ни о каком «Дардарене».
Дикарка, право слово!
Глава вторая
ТАРАСКОН, СТОЯНКА ПЯТЬ МИНУТ. — АЛЬПИЙСКИЙ КЛУБ. — ЧТО ЗНАЧИТ П. А. К. — ДИКИЕ КРОЛИКИ И КАПУСТНЫЕ КРОЛИКИ. — ЭТО МОЁ ЗАВЕЩАНИЕ. — СИРОП ИЗ ТРУПА. — ПЕРВОЕ ВОСХОЖДЕНИЕ. — ТАРТАРЕН ДОСТАЁТ ОЧКИ.
Когда над путями железной дороги Париж — Лион — Средиземное море, под ясным, трепещущим от зноя провансальским небом, название «Тараскон» звучит, словно сигнал трубы, из всех окон скорого поезда высовываются любопытные головы. Пассажиры перекликаются из вагона в вагон: «А, вот и Тараскон! Посмотрим-ка на него».
А видят они самый обыкновенный городок: тихий, опрятный, с башнями, крышами и мостом через Рону. Но пассажиры ждут встречи с другим Тарасконом: с его солнцем и удивительными миражами, которые так и рождают сюрпризы, выдумки и уморительные нелепости; с весёлым народцем, весь-то он с нутовую горошину, а в нём отразился весь французский Юг — живой, непоседливый, говорливый, склонный к преувеличениям, смешной и впечатлительный. Вот что стремятся разглядеть из окон поезда и вот чему Тараскон обязан своей славой.
На незабываемых страницах, указать которые точнее ему не позволяет скромность, историограф Тараскона уже пытался описать счастливые дни городка: встречи в клубе, романсы — у каждого свой — и необычную охоту на кепки, устроенную за отсутствием дичи[*]. Потом пришла война, настали чёрные времена, и он рассказал о героической обороне Тараскона: об эспланаде, начинённой минами, о неприступных клубе и кафе при театре, о жителях, поголовно вступивших в вольные роты и украсивших мундиры черепами со скрещёнными костями. Все отрастили бороды, запаслись топорами, абордажными саблями и американскими револьверами. Под конец несчастные до того пугали друг друга, что уже не решались заговорить на улице.
[*] Вот как описана эта местная охота в «Необычайных приключениях Тартарена из Тараскона»:
«После сытного завтрака на природе каждый охотник берёт свою кепку, подбрасывает её как можно выше и стреляет по ней влёт дробью пятого, шестого или второго номера — как условились заранее. Тот, кто чаще других попадёт в собственную кепку, объявляется королём охоты и вечером с триумфом возвращается в Тараскон: на конце ружья у него — кепка, вся в дырках, вокруг — лай собак и звуки фанфар…»
С войны прошло много лет, немало календарей отправилось в печь. Но Тараскон ничего не забыл. Отказавшись от легкомысленных развлечений прежних времён, горожане думали теперь лишь о том, как укрепить мышцы и набраться сил ради будущего реванша. Стрелковые и гимнастические общества — каждое со своей формой, снаряжением, оркестром и знаменем, — фехтовальные залы, бокс, бои на палках и сават, состязания в беге и схватки открытой ладонью между людьми самого почтенного круга — всё это пришло на смену охоте на кепки и бескровным разговорам об охоте в лавке оружейника Костекальда.
Наконец и сам клуб, старый добрый клуб, отрёкся от буйота и безика и превратился в Альпийский клуб по образцу знаменитого лондонского «Альпайн-клуба», слава о чьих восходителях дошла до самой Индии. С той лишь разницей, что тарасконцы не отправлялись покорять чужеземные вершины, а довольствовались теми, что были у них под рукой — вернее, под ногой, сразу за городской чертой.
Альпы в Тарасконе?.. Нет, зато есть Альпины: цепь горок, поросших душистыми тимьяном и лавандой, совсем не грозных и не особенно высоких — от ста пятидесяти до двухсот метров над уровнем моря. Их синие очертания волнами тянутся вдоль провансальских дорог, а местное воображение наградило их сказочными, выразительными именами: Страшная гора, Край света, Пик великанов и так далее.

