
Полная версия:
Завод пропавших душ
На улице уже сгустилась ночь, воздух был свеж и прохладен.
– Я хочу научиться зашивать не только тела… но и небо. Оно тоже всё в дырах, – пробормотала она, глядя на звёздное небо.
Едва ощутимый, лёгкий, будто шёпот, дождь начал капать на её лицо. Катя замерла. Это было странно. Мелкие, ледяные капельки ласково касались её кожи, стекали по ресницам, не причиняя боли. Это было так непохоже на жжение мази, на холодные прикосновения инструментов. Это было чисто. Она подняла голову, позволяя каплям падать на губы, пробуя их на вкус – пресная, холодная вода.
В руках Катя сжимала аккуратно завёрнутый в тряпицу кусочек свинины – её "плата" за выход. Теперь она знала, зачем ей эта свинина. С новой, неведомой решимостью, смешанной с любопытством, она вновь побежала за поворот. Первым делом она осмотрела место, где сидел Громила – убедиться, что этого "куска живого каменного мяса" там нет. Его и правда не было.
Но кошки сидели.
Чёрная всё так же тоща, но теперь она вылизывала свою лапу с изящным достоинством, её обломанное ухо дёргалось. Рыжая одноглазая сидела, задрав морду к небу, будто что-то вынюхивая в дождевом воздухе, а её клочковатая шерсть казалась ещё более жалкой. Серая, с порванным хвостом, спала, свернувшись клубком, её маленькое тело едва заметно подрагивало.
Катя, осторожно, словно боясь спугнуть чудо, приблизилась. Она опустила кусочек свинины на землю. Кошки, учуяв запах, сразу оживились. Они не испугались её. Наоборот, они подошли и начали тереться об её ноги, их жёсткая, но такая живая шерсть касалась её кожи.
Катя опустилась на корточки. В ней боролись два мира. С одной стороны – тошнотворный рефлекс, воспоминание об огромной, холодной туше свиньи, её запах, её внутренности, которые она трогала часами. А эти кошки… они были такими же живыми, как та туша была когда-то. Но она подавила тошноту, как учил Доктор, загнав её глубоко внутрь по привычке.
Она протянула руку. Сначала робко, потом смелее. Её пальцы коснулись мягкой, тёплой шерсти. Это была нежность. Это была мягкость. Это была теплота. То, чего Катя не испытывала никогда. Нежность объятий брата, ставшего таким холодным, была другой. А это… это было безоговорочное, чистое тепло. Кошки мурлыкали, их тела вибрировали от удовольствия, их маленькие головки тёрлись о её ладонь. Она гладила их, чувствуя их живые рёбра, их тёплый, мурчащий живот. Время остановилось.
Она сидела так, гладила кошек, пока грубый окрик бандита не вырвал её из этого маленького рая.
– Эй, недопроклятая! Пора!
Катя нехотя поднялась. Но на этот раз в ней не было страха или покорности. Она была воодушевлена.
– Пока, киски, – прошептала она, прощаясь.
Кошки, уже жадно поедающие свинину, лишь громко урчали ей вслед, их глаза блестели в темноте. Катя ушла, унося с собой непривычное, но драгоценное тепло в своей маленькой, измученной душе.
Катя стала выходить на улицу регулярно. Каждый вечер после уроков с Доктором она просила «подышать» и направлялась прямиком за поворот. Кошки стали её лучшей наградой, самым глубоким секретом, который она хранила глубоко в душе. Их мягкое мурлыканье, тёплая шерсть под пальцами – это было единственное настоящее тепло в её мире, единственное, что не пахло болью, кровью или антисептиками.
Однажды, привычно спускаясь за угол, Катя увидела на земле знакомый голубой фантик. Он лежал рядом с местом, где обычно сидел Громила. Любопытство пересилило осторожность. Она подняла его.
Внутри был небольшой, испачканный кусочек шоколада. Катя не знала, что это, но воспоминание о странной нежности Громилы с кошками заставило её попробовать. Она откусила.
Вкус был фантастическим. Нечто нежное, тающее, сладкое, как нектар, и одновременно такое насыщенное. Это было шоколадное блаженство, молочное и невесомое, словно облачко, которое растворялось на языке, оставляя после себя приятное послевкусие.
«Вот бы ещё», – подумала она, и это простое желание показалось ей самым невероятным и дерзким из всех. «Такое вкусное… Оно как сон».
Катя никогда ничего подобного не пробовала. В мире, где вся еда была грубой и однообразной, это был вкус из другой, волшебной реальности. Она съела всё до последней крошки, осторожно облизав пальцы. Фантик, истёртый и помятый, она бережно спрятала у себя в нагрудный карман. Этот карман, как и весь медицинский халат, был перешит ею самой – так филигранно, что казалось, будто его сшило профессиональное ателье. Каждый стежок лежал на своём месте, сделанный с ювелирной точностью, скрывая под собой старые швы и потёртости. Именно там, в тайном уголке, который она создала своими руками, Катя хранила фантик рядом с иглой и нитками. Это был её личный, единственный маленький секрет от всего мира.
Так Катя прожила до четырнадцати лет. Внешне она оставалась хрупкой девочкой, но внутри неё выковался стальной стержень. Старая, неподъёмная раньше, шина уже давно выброшена. А навыки хирурга были отточены до совершенства. Она работала с невероятной точностью, её пальцы двигались быстрее и увереннее, чем у многих взрослых врачей. Она могла зашить любую рану, остановить любое кровотечение, достать осколок, не оставив лишнего следа. Коллекция фантиков от «Милки Вэй» росла, аккуратно сложенная уже под матрасом в комнате. Она даже не задавалась вопросом, почему они там лежат – просто ела их, когда находила, как лучшую награду за свой тяжёлый труд.
Катя часто зашивала раны бандитам. Её голос, когда она обращалась к ним, был тихим и ровным, но при этом чувствовалась властность Доктора. Она говорила с ними нежно, но хладнокровно, как и сам Доктор: «Держитесь крепче, сейчас будет немного неприятно», «Не двигайтесь, иначе будет хуже». Она выработала стопроцентную сопротивляемость к виду и запаху крови людей; их раны были лишь механизмами, которые ей нужно было починить. Но воспоминание о той огромной, свежей свиной туше, с её запахом внутренностей и липкой кровью, всё ещё вызывало у неё глухое, тошнотворное чувство. Это было её единственное, не до конца покорённое отвращение, которое ей снилось в страшных снах.
3. Раздвоение личности.Однажды ночью в операционную приволокли огромного, обмякшего бандита по прозвищу «Дьявол» – здоровяка, который славился своей неукротимой яростью и тем, что никого не слушал.
Он был ранен тяжело: глубокая, рваная рана на животе, кровь хлестала из неё фонтаном. «Дьявол» метался на столе, рычал, пытался оттолкнуть любого, кто к нему приближался. Его глаза горели безумием, а изо рта вылетали отборные ругательства. Никто не мог его усмирить.
В этот момент в помещение вошла Катя. Юная девочка, но в её движениях уже не было детской неуклюжести.
Лёха тащил «Дьявола» вместе с Доктором. Он видел травму, требующую немедленного вмешательства.
Катя подошла к столу, её лицо было абсолютно спокойным, её зелёные глаза, острые как у кошки, бесстрастно скользнули по ране.
Доктор стоял в углу, не вмешиваясь; его внимание было приковано к ней. Он не уходил, даже несмотря на то, что был перепачкан в крови. Он смотрел на неё как заворожённый.
– Лёха, держи крепко его ноги, – сказала Катя брату, который стоял рядом. Её голос был ровным, без единой дрожи.
Она встала прямо перед «Дьяволом». Тот, увидев перед собой маленькую девочку, попытался плюнуть в неё, издавая гортанные звуки.
– Убери свои грязные лапы, сука! Я тебе…
Лёха сжал кулаки. Ему хотелось заступиться за неё, крикнуть «Завали!», но Катя даже бровью не повела. Она не отступила. Её взгляд, обычно такой отстранённый, вдруг стал острым, как бритва. Это был взгляд львицы, который не допускал возражений.
Она наклонилась ближе, так что «Дьявол» почувствовал её лёгкое дыхание на своей щеке.
– Заткнись, – голос Кати был едва слышен, но в нём была такая абсолютная, нечеловеческая власть, что даже «Дьявол» замер. – Или я зашью тебе рот. Ты мне мешаешь. А я не люблю, когда мне мешают. Хочешь жить – лежи тихо.
Что-то в её спокойствии, в этой недетской жёсткости, пробило ярость бандита. Он сглотнул, его глаза расширились. Впервые за свою жизнь «Дьявол» встретил взгляд, который был более безжалостным, чем его собственный.
Он дёрнулся, но к общему удивлению покорно затих. Его тело расслабилось, хотя на лице всё ещё читались шок и неверие. Он подчинился. Катя кивнула. Её пальцы, тонкие и ловкие, начали работать. Игла мелькала, затягивая рваные края раны, как будто она шила не живое тело, а просто кусок ткани. Она была воплощением хладнокровия и профессионализма.
Доктор, стоявший в углу, молча, неподвижно наблюдал за ней. На его обычно бесстрастном лице появилось нечто, что можно было бы назвать гордостью.
Никакой лишней суеты, никакой дрожи. Она склонялась над раной, и казалось, что она и пациент сливаются в единое целое, где есть только проблема и её решение. Доктор видел, как её тёмные, почти чёрные, длинные ресницы подрагивают от напряжения, но её дыхание оставалось ровным, почти неслышным.
Туго завязанные косички были аккуратно уложены, но несколько прядей всё же выбились, прилипли к вискам от пота. Это была единственная слабость, которую он мог в ней заметить.
Нежная линия шеи, белая кожа, тонкие запястья, скрытые рукавами – всё в ней говорило о хрупкости, но то, как она держала скальпель, как направляла иглу, говорило об обратном.
В эти моменты она была воплощением его учения, его творения. Она не была ни красивой, ни уродливой в привычном смысле. Она была совершенна в своём функционале, как хорошо отточенный инструмент.
Её лицо было лишено эмоций, как и его собственное, когда он работал. Это был знак. Знак того, что она полностью принадлежит этому делу. Его делу. Она похожа на него.
Он видел мельчайшие детали: едва заметные веснушки на скулах, расположенные в виде загадочного созвездия Ориона; чуть приоткрытые, набухшие юностью губы, сквозь которые вырывался едва слышный вдох. Но важнее была её способность. Её трансформация. Он создал хирурга. Своего хирурга.
– Моя девочка… полностью готова, – прошептал он, и это было высшей формой одобрения.
Глава 7 Сломанный Компас Морали
Мир.Вот вычитка вашего текста с исправлениями и подробными объяснениями:
Город раскинулся унылыми серыми пятнами, словно застарелые синяки на теле когда-то живого существа. Его название давно стёрлось из памяти, стало бессмысленным набором звуков, утонувших в гуле разрушающихся трамваев и бесконечных объявлений о розыске.
Люди, живущие в этом городе, давно привыкли к этой атмосфере, и лишь единицы своими силами «ради своих детей» хоть как-то старались справиться с гнётом их бытия, ища в этом свой собственный, порой хрупкий, "комфорт".
Наиболее неблагополучные районы располагались на окраинах, там, где старые промышленные зоны вросли в жилые кварталы, породив уродливые симбиозы из полуразрушенных заводов и ветхих многоэтажек. Здесь воздух был тяжёл от запаха гари, промышленных выбросов и мусорных свалок, которые никто не убирал годами. Улицы – лабиринты из колдобин и разбитого асфальта, где днём бродят бездомные собаки и кошки, а ночью царят тени.
Окна домов – тёмные, пустые глазницы, некоторые из них заколочены или разбиты, на первых этажах – решётки такой суровости, что кажется, это тюрьма с особо буйными монстрами; местные даже говорят о существовании призраков. Редкие фонари мигали и гасли, погружая дворы в непроглядную тьму, идеальную для совершения любых деяний.
Магазинов было немного, но они были, многие из них походили больше на ларьки. Детские площадки стояли пустыми, качели скрипели на ветру, как призрачные голоса, и никто не осмеливался оставлять детей без присмотра даже на минуту. Хотя некоторые дети, убегая в шутку от родителей, ярко и звонко освещали смехом окружающую тьму, напоминая, что надежда не угасла полностью. Почти каждый вечер из темноты доносились глухие крики, звуки разбитого стекла или отдалённые сирены – привычный саундтрек их жизни.
В центре города, казалось бы, жизнь теплилась активнее, но и здесь витала скрытая паранойя. Витрины магазинов были ярче, но их посетители хмурились, торопливо проходя мимо. Разговоры в транспорте стихали при упоминании о "пропавших", а на лицах матерей читалась невысказанная тревога.
Ежедневные новости на местных телеканалах начинались с одних и тех же тревожных сводок. Дикторы, с напускной серьёзностью, зачитывали статистику: «…число без вести пропавших детей в городе увеличилось на 15% за последний месяц». Полиция просит граждан быть бдительными и не оставлять несовершеннолетних без присмотра. Правоохранительные органы призывают к усилению мер безопасности, в связи с чем количество патрулей в неблагополучных районах будет увеличено. В ближайшее время в отделы будут направлены дополнительные сотрудники для обеспечения безопасности граждан". Газеты пестрели заголовками вроде "Куда исчезают наши дети?" или "Город в тисках страха".
Нарочитое спокойствие в голосах дикторов и чиновников только усиливало общее напряжение. За этими пустыми фразами "безопасность народа" и "увеличение штата" чувствовалась нарастающая паника, которую власти пытались, но не могли скрыть. Все понимали: количество людей на улицах и в отделениях росло не от желания помочь, а от бессилия. Город задыхался. И никто не знал, когда наступит следующий вдох.
Новая кровь.Полицейский участок на окраине города. Мужчина опёрся плечом о холодную стену душного коридора, пытаясь унять стук в висках. Его перевели в угрозыск из спецназа, где он привык к чётким приказам и видимым врагам. Здесь, в этом лабиринте лжи и бессилия, враг был неуловим, а приказы – расплывчаты. Только что он провёл первый день на новом месте, и это был не тот отдел, о котором он мечтал, заканчивая академию давным-давно. Не романтика раскрытия громких дел, а вязкая повседневность, пропитанная человеческими страданиями и отчаянием.
В первый же день, который он воспринимает как падение жизни, ему приставили напарника. Но ему никто не нужен, никого не хочет видеть.
– «Я сам разрушил свою жизнь, моя работа – горсть пепла в разрушенном мире, перевели, чтобы теперь она стала пешкой…»
Часы показывали семь вечера, но свет в отделении горел ярко, выхватывая из полумрака усталые лица коллег, кипы бумаг на столах, запах давно остывшего кофе из автомата.
Здесь, в угрозыске, слово "призвание" вызывало лишь кривую усмешку. "Призвание" здесь означало бесконечные допросы, бессонные ночи, пропитанные страхом и ложью, и осознание того, что на одного пойманного преступника приходится десяток тех, кто ушёл безнаказанным.
Он провёл рукой по лицу, чувствуя грубую щетину. Ночь будет долгой. Очередное дело о пропавшем подростке, ещё одно лицо на распечатке, которое скоро станет лишь статистикой. Он уже видел слишком много таких лиц. Закрыл глаза, пытаясь отогнать мелькающие образы.
В кармане форменных брюк завибрировал телефон. Он вытащил его – старая, видавшая виды модель с треснутым экраном. Когда-то, ещё до перевода, он поклялся купить новый, но деньги постоянно уходили на что-то другое. Это был не приоритет.
На экране, сквозь паутину трещин, виднелись его обои – фотография дочери. Ей было лет пять, она стояла в ярком летнем платье, широко улыбаясь, с двумя смешными косичками, торчащими по сторонам. Солнце заливало кадр, делая её волосы почти золотыми. Она была похожа на ангела. Фотография была сделана в парке, на карусели, за день до того, как они с женой разругались в пух и прах из-за его постоянного отсутствия и нежелания "жить нормальной жизнью". Трещина экрана разделяла фотографию – она словно рассекала её улыбку пополам, создавая зловещую тень.
Телефон завибрировал. Пришло сообщение: Жена: «Марк, у нас всё хорошо, не пиши больше, пожалуйста».
Лицо скривилось от невидимой боли.
Сев на стул и наклонив голову, он вспоминал, как телефон упал, как он увидел ужас в глазах дочери.
В тот день, когда он, злой и уставший, вернулся домой после очередного провального рейда.
Дочь стояла в дверном проёме, смотрела на ругающихся родителей испуганными глазами. А потом телефон выскользнул из рук, и экран лопнул и стал скорее похож на паучью паутину.
Символично, подумал Марк с горькой усмешкой. Как и его моральный компас. Когда-то он указывал на "правильно" и "неправильно", на "добро" и "зло". Теперь же стрелка металась, словно сломанная.
Но самое яркое его воспоминание, которое отдаётся болью в груди до сих пор, это как в очередной раз, когда он вернулся с "грязной работы, полной опасности, смерти и страха для нашей семьи", как всегда говорила жена, ночь накрыла их подъезд мглой. Марк был изранен, форма в крови – не его, но от этого не легче. Открыв дверь, он шагнул из черноты подъезда, и тусклый, грязно-жёлтый свет мигающей лампы, словно прожектор, выхватил его фигуру. Он показался дочери, которая встала ночью попить воды, жутким монстром-бабайкой. Тем самым, которым их пугали в садике, говоря: "Монстр-бабайка придёт и заберёт тебя, поэтому не уходи далеко от детей и воспитателей".
Маленькая Настя, в своей пижамке с единорогами, стояла посреди коридора с кружкой в руке. Её глаза, когда она увидела отца, распахнулись в чистом, неконтролируемом ужасе. Она не узнала его. Перед ней маячила огромная, окровавленная тень, вырезанная из самой тьмы. Кружка выскользнула из её пальцев и со звоном разбилась о кафельный пол, разбрызгивая воду.
– Мамочка! – пронзительный, срывающийся на крик детский визг разорвал ночную тишину. – За мной пришёл монстр-бабайка!
Марк замер, словно подстреленный. Этот крик, полный первобытного страха, врезался в него острее любого ножа. Он видел ужас в глазах дочери, но не мог пошевелиться, не мог найти слов, чтобы остановить этот кошмар.
Через мгновение прибежала жена, её лицо было бледным от испуга. Она подхватила Настю на руки, прижимая к себе, и быстро скрылась в спальне. Марк остался один в коридоре, среди осколков кружки и пятен воды.
Через некоторое время, когда Настя, всхлипывая, наконец уснула, жена Марка вышла в гостиную. Она больше не кричала. Её голос был тихим, почти шёпотом, но от этого становился лишь более пронзительным, полным выгоревшей боли.
Она стояла у окна. Марк смотрел на неё с тревожным ожиданием.
Она выглядела худощавой, почти невесомой в своём домашнем халате. Длинные прямые волосы, чёрные, как воронье перо, рассыпались по её плечам. Лицо, когда-то такое светлое и открытое, теперь казалось измождённым, но по-прежнему сохраняло ту красоту, что когда-то покорила его. Аккуратные черты лица, тонкие, но ровные губы, которые он раньше так любил целовать, сейчас были сжаты в болезненную линию. Длинная, изящная шея, всегда гордо поднятая, теперь казалась хрупкой под тяжестью невысказанной боли. Халат, когда-то любимый, теперь казался барьером, отделяющим её от него.
– До каких пор, Марк? До каких пор? – её слова были медленными, размеренными, будто каждое из них давалось с трудом. – Я больше так не могу. Я каждый раз вздрагиваю от каждого шороха. Я не сплю ночами. Я боюсь за Настю. Каждый раз, когда ты уходишь, я не знаю, вернёшься ли ты. А когда возвращаешься… – она сделала паузу, – когда возвращаешься, ты приносишь с собой этот ужас.
Марк подошёл ближе, пытаясь обнять её.
– Я делаю это ради вас. Ради вашей безопасности. Чтобы вы могли жить спокойно.
Она резко отстранилась.
– Спокойно? Ты называешь это спокойной жизнью? В постоянном страхе? Я знаю, что случилось с семьёй Максима. Его детей чуть не… – она, сглотнув, словно камень в горле, решила недоговаривать – Только потому, что он оказался на месте преступления. Они не имеют к этому отношения! А ты? Ты приносишь это прямо к нам домой. Своими руками! Ты хочешь, чтобы Настя выросла и боялась собственного отца? Чтобы она видела в тебе монстра?
Её голос дрожал, но она держала себя в руках, не желая разбудить дочь. Марк чувствовал, как каждое её слово вонзается в него. Он пытался что-то сказать, найти оправдание, но слова застревали в горле. Его работа, его призвание, то, во что он верил, обернулось против него.
– Я больше не могу, Марк. Я не хочу жить в твоей жизни.
Он молча развернулся и пошёл собирать вещи. В ту ночь в нём что-то сломалось. Не просто вера в справедливость, а что-то глубже, в самом его стержне. Он ушёл, не обернувшись.
Суд.
Жена добилась того, что до совершеннолетия Настя не сможет с ним видеться. Из-за опасности. Из-за его военного прошлого. И Марк не сопротивлялся. Он понимал: так будет безопаснее. Для неё. Но от этого было не легче.
Теперь каждый день здесь, в угрозыске, он видел столько оттенков серого, что черно-белый мир его юности казался нелепой сказкой. Продажные коллеги, преступники, которых покрывали влиятельные люди, жертвы, которым никто не мог помочь – всё это размывало границы.
Фотография дочери, с трещиной на экране, была немым укором. Она напоминала ему о том, что он теряет. О том, ради чего, по идее, он должен был бороться. Но с каждым днём эта борьба казалась всё бессмысленнее. Он был в системе, которая, казалось, сама себя пожирала. И он, Марк, был её частью.
– На, держи, – раздался резкий голос коллеги. – Ещё одна заява. Может, хоть с этим повезёт.
Марк кивнул, убирая телефон в карман. Трещина на экране холодила палец. Удача. Он уже давно в неё не верил.
Глава 8 Урок анатомии. Подавление новой личности
Кабинет Доктора был странным местом. Не похожий ни на один другой на заводе, он был воплощением его личности – стерильный и до ужаса упорядоченный. Стены, выкрашенные в тусклый, больничный беж, были абсолютно пусты. Ни одной фотографии, ни одного предмета, который мог бы выдать личные пристрастия.
Воздух здесь был на удивление чист, пах дезинфектором.
На единственном массивном металлическом столе, служившем и письменным, и операционным, лежали идеально расставленные инструменты: блестящие скальпели, пинцеты, зажимы – каждый на своём месте, ожидающий своего часа.
В одном из ящиков стола, под стопкой чистых операционных простыней, Доктор хранил свой единственный секрет. Это была старая, выцветшая фотография. На ней были изображены двое взрослых и ребёнок. Но лица были безжалостно порезаны скальпелем, превращая их в безымянные тени. Только фоновый пейзаж – цветущий сад – оставался нетронутым. Доктор редко доставал её, но когда это случалось, он проводил пальцем по изрезанным лицам, и на мгновение в его глазах появлялось нечто, похожее на боль, прежде чем она исчезала, подавленная привычной холодностью.
Каждый вечер, после того как дела на заводе утихали, Доктор садился за свой стол и открывал большой кожаный журнал. Он вёл его с маниакальным удовольствием.
Аккуратным, каллиграфическим почерком он записывал данные: вес, рост, состояние… кого-то. Страницы были испещрены цифрами и пометками, а между ними, вклеенные в маленькие, выцветшие конверты, хранились тонкие пряди волос разных оттенков. Доктор никогда не касался их голыми руками, всегда используя пинцет, чтобы аккуратно прикрепить каждый новый "трофей". Он перелистывал страницы, его губы растягивались в едва заметной, жутковатой улыбке. Это был его личный архив, его коллекция.
Иногда тишину его кабинета нарушал звонок старого кнопочного телефона. Доктор брал трубку. Слушал. Не задавал вопросов. Не переспрашивал.
– "Понял", – отвечал он наконец.
И вешал трубку.
Ни объяснений. Ни намёка на эмоции.
Просто вставал, поправлял безупречный халат и уходил, но всегда возвращался с «новым» товаром.
Сегодня новая поставка.
– Громила, сгорбившись, втолкнул мешок внутрь.
– Испорченный товар, Док, – буркнул Громила, его голос был низким и хриплым. – Мелкий. Говорят, больной был. Печень совсем никуда.
Доктор склонился над свёртком, накрытым рваным брезентом. От его спокойствия веяло холодом.
– Испорченный, – подтвердил Доктор.
Он откинул брезент.
Это был мальчик, лет десяти, с бледной кожей и запавшими глазами. Его тело было худым, почти истощённым, и по всем признакам он действительно страдал от какой-то тяжёлой болезни. Доктор осмотрел его методично, без спешки, словно перед ним была лишь схема, а не живое существо. Он провёл рукой по груди, затем по животу.
– Да, печень негодна. И почки тоже. Но есть и уцелевший материал. Головной мозг, сердце, глаза… это всегда востребовано, пригодится.
Громила усмехнулся, глядя на Доктора.
– Ты, Док, всегда найдёшь, что взять. Слушай, а чего ты эту свою девчонку не берёшь на дела? Она ж мужиков штопает, как машинка Зингер. Пора бы ей и посерьёзнее что-то освоить.
Доктор выпрямился, его взгляд был острым и пронзительным.
– Моё дитя готово. Её руки теперь – инструмент безупречной точности. Скоро можно будет вводить в программу. Я жду лишь подходящего случая. Не торопись. Она должна быть идеальной, как я.