banner banner banner
Грустная песня про Ванчукова
Грустная песня про Ванчукова
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грустная песня про Ванчукова

скачать книгу бесплатно


Отец выпил водки. Посидел молча. Потом выпил ещё. Затем кратко сказал всё, что он думает о развитом социализме, руководящей и направляющей роли партии, родной стране и прочих связанных с этими вопросами темах. Говорил тихо, по большей части нецензурно. Олик всполошился, подсел поближе, в порыве сострадания взял отца за руку.

– Мы рабы, – еле слышно бесстрастно сказал Сергей Фёдорович. – Все. До единого. Обыкновенные рабы. «Родина слышит, родина знает, где в облаках её сын пролетает».

К слову, Ванчуков больше никогда не видел отца таким, даже не сказать «расстроенным»: оплёванным и прибитым. Наутро мать сказала Ванчукову, что теперь она понимает, почему у венгров, живущих напротив, в такой же двухэтажной квартире, есть домработница и кухарка. Хотя венгр всего лишь начальник цеха, а отец – начальник всей службы эксплуатации комбината. Венгров их родная страна в таких масштабах не обирала. Через день мать сказала, что нам нужно решать – или будем нормально питаться и тратить на еду всё, что отец зарабатывает, или же будем «экономить». Отец посмотрел смурно, ответил: «Не дождутся от нас голодных обмороков».

Голодные обмороки среди советских спецов случались частенько. Схема приезда для рядовых сотрудников комбината была незатейливой. Семья: муж, жена, дети. Старших детей не выпускали: или оставляйте на родственников, или в интернат. Младших, до четвёртого класса включительно, можно было взять с собой. Люди прилетали, их селили в комбинатском посёлке, рядом с заводом. Посёлок был советским до мозга костей. Ряды параллелепипедов-пятиэтажек, стоявших за забором прямо посреди пустыни. Вентиляции нет, кондиционеров тоже. Школа – до четвёртого класса. Клуб. Магазинчик. И пустыня за забором.

Раз в месяц на руки выдавали скудную зарплату в местной валюте – те же фунтов двести пятьдесят-триста. Работали только мужья, найти работу для жён считалось большой и неосуществимой удачей. Бо?льшую часть полученной суммы тут же несли в ГКЭС, чтобы конвертировать в фантики под названием «чеки Внешпосылторга». Кто без детей, жили вдвоём на пятьдесят пиастров в день. Это по две хлебные лепёшки на каждого и несколько стаканов чая с сахаром. Раз в неделю – курица-гриль. Мужей на работе днём кормили в столовой бесплатно. Женщины сидели по домам. Тем, кто продержится два-три года, можно было попытаться привезти домой сумму, достаточную для покупки в «Берёзке» автомобиля. Для тех же, кто приехал с маленькими детьми, шансов что-то накопить не было вообще. Но пытались, морили голодом себя и малышей. Истощение, постоянные обмороки. Дальше: заключение врача – алиментарная дистрофия. И высылка домой в Союз.

А на их место уже были готовы – трусы пузырём – ехать другие. Попытать призрачного счастья загранработы. А вдруг?..

* * *

На идущем вверх длиннющем эскалаторе станции «ВДНХ» Ванчуков было встал как полагается – справа, но не вытерпел. Шагнул влево и стал подниматься, помогая эскалатору твёрдыми, сильными, надёжными шагами. Всякий раз, когда он оказывался на этом эскалаторе, его охватывало странное чувство волнения и лёгкого трепета; чувство предвкушения чего-то такого особенного и важного, с чем в жизни он никогда не сталкивался раньше. Подгадав шаг так, чтобы не попасть под удар пушечным ядром вылетевшей ему навстречу метрополитеновской выходной двери, Ванчуков проскользнул в широко открывшийся на улицу сцилло-харибдный дверной проём и упруго поспешил к подземному переходу на другую сторону широкого проспекта. Он бы смог проделать оставшийся путь с закрытыми глазами. И дело здесь не в короткой, десятиминутной, дороге, сначала по проспекту Мира, а потом, под девяносто градусов, по центральному бульвару каждым летом тенистой и цветущей, а пока – голой и скользкой улицы Кибальчича. Речь – о совсем-совсем другом…

* * *

Шестой класс в посольской школе оказался совсем небольшим, человек двенадцать. Кормили на большой перемене вкусно: давали завёрнутый в прозрачную плёнку сэндвич из белого хлеба с пахшей лёгким дымком ветчиной и роскошным дырчатым сыром. И сэндвич, и прозрачная плёнка были для Ванчукова в диковинку. В донбасском школьном буфете он привык к бутербродам по десять копеек штука: на свежем, часто ещё тёплом, сером хлебе (очень везло, если попадалась горбушка) с краковской колбасой лежал сыр; не дырчатый, а толстым шматом – плавленый. Рулонной тянущейся прозрачной плёнки он раньше вообще никогда не видел. Ещё давали огромные бананы, крекеры индивидуальной фасовки и кофе с молоком. Кофе было не в стаканах, а в удобных кружках с надписью «Egypt» и рисунком, состоявшим из пирамиды, пальмы, моря и верблюда. Кстати, тогда же Ванчукова раз и навсегда приучили, что говорить нужно не «кофе было», а «кофе был».

Знаний в посольской школе не давали никаких. Учителя на уроках с учениками просто разговаривали «о том о сём», домашних заданий выдавали самый минимум. Ванчуков моментально из донбасской помеси хорошиста с отличником стал отличником круглым. Хорошо, что ему всё же хватило ума понять причину случившегося преображения, не поддавшись вполне возможной гордыне.

Но существовал один предмет, лишивший Ольгерда сна и покоя, стоивший ему едучих сомнений и горьких слёз.

Английский язык. На весь класс были двое откровенных дураков, кто языка не знали: мальчик на последней парте в ряду у стены и – Ванчуков. В его донбасской школе под видом английского, очевидно, преподавали и изучали что-то другое. Все остальные десять соклассников английского тоже «не знали», но «не знали» иначе: им знать было ни к чему, они на нём жили. Разговаривали легко и свободно. Часами. Читали и писали. Они вообще не понимали, где кончается русский и начинается английский, потому что все, в силу тех или иных обстоятельств, были билингвами. Бывая иногда в гостях у Юры Глухова, сына собкора «Правды» по Ближнему Востоку, чья квартира находилась прямо в жилом корпусе во дворе здания посольства, Ванчуков не раз видел и слышал, как глуховская мать легко и непринуждённо переходит с ним и с его сильно младшим братом на бойкий пулемётной скорости английский, даже не отдавая себе отчёта, очевидно, на каком языке она сейчас говорит с детьми. Юрка этому тоже не придавал значения; ему было не надо ничего понимать. В будущем для него других вариантов, кроме МГИМО, ИСАА, «торезника» или журфака МГУ, не существовало по определению. Этих аббревиатур Ванчуков в то время совсем не ведал, с ними он познакомился позже.

Юра Глухов не был плохим парнем. Юра Глухов не был парнем хорошим. Он просто был другим парнем. И таких «других» Ванчуков раньше никогда у своего донбасского синего моря не встречал и даже не предполагал, что они существуют – в той же самой реальности, в какой жил он сам. Что-то подсказывало Ольгерду, что реальности у них всё же разные. В той реальности, из которой происходил Глухов, не жили втроём на триста фунтов в месяц и, тем более, не падали в голодные обмороки на полы хрущёвских пятиэтажек, выстроенных среди бескрайних египетских песков на задворках металлургического комбината.

Хотя была, существовала ещё более жуткая реальность. Мать часто посылала Ванчукова за хлебом и в овощную лавку. Олик клал в карман немного денег и шёл. В магазинчиках его уже знали. Ольгерд брал пакеты с лепёшками и багетами, шёл дальше. На этот раз у зеленщика пришлось взять много, рук не хватило. Зеленщик присвистнул, подбежал мальчишка, грязноватый, но в белой длинной рубахе, лет семи-восьми. Зеленщик что-то гортанно ему клёкнул, тот кивнул, выхватил пакеты со снедью из рук Ванчукова, поклонился – мол, пошли, я за тобой. Вышли, двинулись в сторону дома. Привратник с улыбкой отворил подъезд, зашли внутрь. Ванчуков открыл дверь лифта, та широко распахнулась. Ванчуков не рассчитал, открыл слишком резко. Мальчишка стоял рядом, ему прилетело рамкой двери прямо по голове. Раздался глухой стук, как по арбузу. Ванчуков обмер, потом в ужасе по-русски закричал:

– Прости, прости меня! Больно?!

Пытался потереть голову ребёнка, но тот мгновенно отстранился. Ванчуков зашёл в лифт, оставив дверь открытой, сказал: – Come on in! – махнул рукой. Мальчишка, отрицающе мотнув побитой головой, спросил:

– What floor?

– The upper one, – машинально, себя не контролируя, отозвался Ванчуков. Мальчишка кивнул, не выпуская нагружавшие его сумки и пакеты, повернулся спиной, отклячил задницу и толкнул ею дверь лифта снаружи. Дверь щёлкнула. Ванчуков сомнамбулически нажал кнопку своего этажа.

– Где всё? – спросила мать.

– Там, – неопределённо махнул рукой Олик.

Минуты через полторы на кухне в дверь чёрного хода постучали. Мать открыла. На пороге стоял запыхавшийся тяжело дышащий мальчишка, весь обвешанный пакетами с едой.

– They don’t… don’t allow us to use elevators[14 - Они… они не разрешили нам ехать в лифте (англ.).], – по-взрослому гордо сказал он, обращаясь к Изольде. У той задрожала нижняя губа; вместо положенных пятнадцати пиастров бакшиша Иза дала грязнолицему арапчонку полтинник.

Ванчуков и сам отвернулся. Он чувствовал себя так, словно это ему прилетело никелированной блестящей лифтовой дверью по башке.

* * *

Каждый урок английского протекал совершенно одинаково, без вариантов. В класс впархивала красивая молодая благоухающая чем-то французским посольская жена Анна Петровна, щебетала: «Good morning, guys!»[15 - Доброе утро, ребята! (англ.)], после чего дурак на парте у стены и дурак Ванчуков из учебного процесса выпадали, словно две Алисы, провалившиеся в кроличью нору. С ними не говорили, их ни о чём не спрашивали – а о чём можно говорить и о чём можно спрашивать дураков?! Все остальные наперебой галдели между собой и с учихой. То вопросы, то ответы, то паузы, то песенные куплеты («In the town where I was born lived a man who sailed to sea, and he told us of his life in the land of submarines…»[16 - В городе, где я родился, жил человек, плававший по морям; и он рассказал нам о своей жизни в стране подводных лодок (цит. из песни Yellow Submarine группы The Beatles) (англ.).]), то взрывы хохота… Иногда из гущи гвалта в уши Ванчукова влетали отдельные знакомые слова, но это только ещё больше забивало ванчуковскую самооценку ещё дальше в щель между полом и плинтусом.

Анна Петровна, поняв, что дела Ванчукова плохи, отвела его в школьную библиотеку, где строгая библиотекарша, похожая гонором на кого-то уж никак не меньше чрезвычайного и полномочного посла – советское посольство было чётко через дорогу от школы – выдала Ольгерду с десяток тонюсеньких учпедгизовских книжек для изучения языка в спецшколах. Каждая книжка содержала по одному-два рассказа или по одной-две сказки на английском. Тексты были оригинальные, написанные носителями языка. Ванчукову особенно запомнились книжечки, содержавшие сказки американских индейцев. После недлинных текстов в каждой книжечке начиналась словарная часть, где по сноскам, скрупулёзно, терпеливо были выписаны все непонятные слова и выражения. Выписаны они были хитрым образом: часть давалась сразу в переводе на русский, а часть – объяснялась другими, более понятными – очевидно, так сочли составители – словами на том же английском. Домашнее чтение пяти-семи страниц текста занимало у Ванчукова не меньше трёх часов. Он читал, смотрел в словарную часть, выписывал слова, добавлял к ним переводные соответствия. Тут же всё забывал и опять смотрел на текст, как широко известный герой русского народного эпоса смотрит на новые ворота. Самое грустное заключалось в том, что никакого понимания языка на следующий день это не добавляло.

Ванчуков заплыл слезами. Наверное, нехорошо плакать взрослому мальчику, но… Сергей Фёдорович посмотрел на безобразие и стал вечерами на час-другой приглашать домой свою переводчицу, грузинку Аду. Ванчуков-старший по-английски знал пять фраз, из них две нецензурные. Ада знала всё остальное. В отличие от посольской фифы Анны Петровны Ада сразу стала с младшим Ванчуковым разговаривать, не обращая внимания на его мычание и ошибки. На третий вечер Ванчуков заговорил. Не поверил себе. Ада рассмеялась, поправила, подыграла, и Ванчуков заговорил увереннее. Жизнь стала налаживаться.

На следующий день на уроке Ванчуков задвинул две тирады, которые накануне с ним бегло отрепетировала Ада. Класс замер, у Анны Петровны отвалилась нижняя челюсть, и его тут же, как ни в чём не бывало, приняли в общую беседу. Ванчуков нёс чушь, лепил ошибку на ошибке, но из-под плинтуса вылез и больше за всю жизнь не вернулся туда ни разу.

Ванчуков вдохнул полной грудью и зажил полной жизнью. Захотел джинсы, настоящие, американские. До этого его тощая задница знала только советские холщовые «чухасы». Американских фирменных джинсов на клёпке с тройным швом было везде навалом, стоили от тридцати пяти до пятидесяти фунтов. Мать вздохнула, прикинула, сказала, месяца за три накопить реально. В жизни Ванчукова появилась цель, которую можно было достичь в обозримом будущем. Но случилась «Война Судного дня».

Мужчины оставались, «уплотнялись», селясь для безопасности – никто не знал, что будет дальше – вместе по четыре-пять человек в квартире; женщины и дети подлежали немедленной эвакуации. Ванчуков с матерью самыми последними зашли на трап самого последнего транспорта, отправлявшегося в Союз с военного аэродрома под Каиром. «Ил-18» только что сел, моторы погасил на полчаса. Дозаправился и пошёл обратно. Стюардесс в полёте не было. Их заменяли улыбчивые молодые люди в белых рубашках, чёрных галстуках и серых пиджаках.

Летели долгим кружным маршрутом.

– А почему так длинно? – спросила Изольда.

– Потому что через Турцию было бы на три часа меньше, да на три дня дольше. Не дали разрешения на пролёт над территорией, – улыбнулся улыбчивый.

– А что это за фигуры вдали за иллюминатором? – спросил Ванчуков.

– Это наши истребители. Их три. Слева и справа, – снова улыбнулся улыбчивый, – ещё один сверху, ты его не увидишь.

– Зачем? – спросил Ванчуков.

– Хороший вопрос, мальчик, – улыбчивый больше не улыбался. – Защитить не защитят, – замолчал, подбирая слова. – Но того, кто посмеет, в живых не оставят. Там без шансов.

Над Югославией, ближе к Любляне, истребители покачали крыльями, задрали носы, опустили гузна и пошли на снижение.

– На базу уходят наши ребятки, – сказал улыбчивый. – Дальше будет без происшествий, – он снова улыбался.

В Жулянах дождило. Мгновенно подогнали трап. На поле играл военный оркестр. Каждой спускавшейся по трапу женщине офицер с капитанскими погонами дарил красную гвоздику. Солдаты споро подхватывали ручную кладь и спящих малышей. Изольда впервые за всё время разрыдалась. А Ванчуков вдруг понял, что родина бывает разная. И теперь перед ним была такая, которая не то что не отберёт у твоего отца несколько тысяч фунтов в месяц – а не раздумывая оторвёт за жизнь твоей мамы и за тебя любую голову. Этого кратко мелькнувшего в себе откровения Ванчуков потом никогда не забывал.

* * *

Коротко посмотрев направо, Ванчуков перебежал асфальтовую нитку дороги. За забором виднелись два пятиэтажных институтских учебных корпуса, химический и биологический. Лекция была назначена в биологическом, на втором этаже. Ванчуков снял куртку, повесил в пустой гардеробной, поднялся по лестнице. Дверь в аудиторию открыта. Почти все девчонки и мальчишки из первой группы вечерней биологической школы были в сборе. Олик раскланялся с сидящими. Плюхнулся на скамью, расстегнул папку, достал общую тетрадь и своё главное богатство: японскую чернильную ручку с золотым пером. Открыл тетрадь на чистой странице, свинтил колпачок с ручки.

В аудиторию вошёл молодой стройный невысокий брюнет в роговых очках с тяжёлыми линзами. Его светлая улыбка летела впереди него.

– Привет, ребята! – сказал студент четвёртого курса биофака Саша Козак. – Все в сборе?

Староста первой группы, сидевшая на первом ряду, кивнула.

– Ну, тогда начинаем! – довольно сказал Саша, включая проектор. – Кто там у двери? Погасите первый ряд ламп, пожалуйста.

Глава 8

На тыльных сторонах ладоней, промокнутых вафельным полотенцем после мытья горячей водой с мылом, ощетинилась сеточка мелких трещинок. Сквозь, то тут, то там крошечными точечками проступали маленькие тут же подсыхающие алые капельки. Кожа едва ощутимо чесалась, саднила. «Красота какая. Цыпки. Довела руки вода, совсем добила», – вздохнула Изольда.

Расстелив на пёстрой пластиковой столешнице пошатывающегося кухонного стола с разболтанными ножками позавчерашнюю «вечёрку», Иза чистила картошку. Картошка из овощного на Беговой, как всегда, была плохой. Мелкая, подмороженная, склизкая даже после мытья, подгнившая. Чистить такую надо внимательно, осторожно, чтоб не пропустить едва различимые коричневато-белые вкрапления отмороженной гнили. Возьмёшь кило – половина, а то больше, в очистки.

Невдалеке звонким металлом щёлкали аляповатые, из лакированных деревяшек, со штампованным циферблатом батареечные ходики, пришпандоренные криво вкрученным шурупом к фанерке декоративного короба, скрывающего канализационный стояк. Каждый щелчок – Изольда знала – гулко отдавался в самом дальнем уголке тёмной пустой холодной квартиры. Пока не вернулся муж, Изольда всегда проветривала, в любую погоду устраивала сквозняк через коридор из спальни в большую комнату – будто открытые фрамуги способны побороть всегдашнюю прилипшую к стенам затхлую табачную вонь. Темнело быстро. «Свет зажечь, да руки мокрые, грязные – снова мыть, опять станет противно жечь кожу. Ладно, дочищу как есть. Авось не порежусь».

За всё ощутимее наливающимся фиолетовыми чернилами окном гулял с подвыванием ветер. Остальные дома не доставали до верхотуры двух шестнадцатиэтажек-близнецов, одиноко подпиравших шатёр низкого неба в глубине тихого района, затерянного меж ипподромом и вокзалом. Взгляд Изольды птицей вольготно летел на полкилометра вперёд, до самого Ленинградского проспекта. Через широченную, в три нитки, улицу на крыше двенадцатиэтажной «сталинки» с номером «18», рождённой причудой американской мечты неведомого архитектора в конце пятидесятых, едва заметно засветилась, а вскоре, прогревшись – заполошно вспыхнула яркая никому не нужная реклама «ROBOTRON/DARO/DDR»[17 - Daro и Robotron – государственные компании из Германской Демократической Республики, производившие счётно-вычислительную технику.]. Буквы, образующие первое и последнее слово, были не так высоки. Не мигая, ласкали взор насыщенным зелёным – так, что хотелось всё забыть и смотреть не отрываясь. Центральные же литеры, высотой в два, а то три человеческих роста каждая, зажигались, гасли, волнами снизу вверх меняли цвет: зелёный… красный… жёлтый… зелёный… красный… d… da… dar… daro…

Даро… даро… жизнь прошла даром… лишь блеклая пелена за хрупкостью оконного стекла.

* * *

Мама.

Маму, пока та была жива, Изольда ненавидела. С каждым днём больше. Уже некуда было, но, оказалось, есть. Ненавидела за всё. Жарче всего Изольда ненавидела мать за то, что сама была неспособна взять и повернуть всё с головы на ноги. Просто взять и мать полюбить. Выходило так, что ненавидела Иза не мать; ненавидела – в матери – саму себя. Мать же, словно в насмешку, всё подливала масла в огонь. Казалось, не хотела дня, не могла недели прожить без того, чтоб не разбередить раны дочери. Если раньше Калерия Матвеевна выясняла отношения наедине – хотя какие такие там были «отношения» и что можно было выяснять сорок с лишним лет подряд?! – то потом даже и Сергея Фёдоровича стесняться перестала.

Тот просто плюнул на идиотские бабские дрязги и стал ещё больше времени проводить на работе. Иза же словно забыла, что у неё есть сын. Наверное, от большого ума последовала примеру мужа. Её выбрали в заводской профком. Никто ведь особо не хотел гнуть спину на благо общества, а тут вдруг – такая для всех удача. Отвечала в профкоме за «детский» сектор: путёвки в ведомственные ясли, детсад, зимние санатории, летние пионерские лагеря. Путёвки за полстоимости – для малоимущих семей, совсем бесплатные – для матерей-одиночек. Несчастные бабы шли с бедами к Изольде косяком, как обречённый лосось поднимается холодными бурлящими таёжными речками в верховья на нерест. Изольда Михайловна вопросы решала чётко, справедливо. Оперативно. Мамаши на неё чуть ли не молились. Знали б они, почему в Изольдином окне до ночи не гаснет свет… Знали бы: собственный сын, не видя толком ни отца, ни матери, заперт дома с немощной бабушкой и как манну небесную ожидает вечернего мультика по телевизору в семь пятнадцать. Ни в чём не виноватый малыш, ни разу не воспользовавшийся ни бесплатными яслями, ни садом за полцены, ни прочими эманациями счастья. Это же – как замечательно, как современно: любить детей! Чужих.

Мать слегла в один день, внезапно. Ещё утром бодро собачилась, отправляя Изу на работу. А днём позвонила соседка снизу: «… плохо… совсем плохо, вызывали скорую… сразу без разговоров – увезли… да, ваш Олик сидит у меня… нет, поел хорошо, нет, не плачет, да нет, не беспокойтесь…» Вскорости мать из больницы выписали. Привезли, подняли на стуле на четвёртый – без лифта же; положили на кровать.

И всё. Пять лет пластом. Все дела под себя. Пролежни. Дистрофия. Бронхит. Пневмонии. Кахексия. Работу Изольде, понятно, пришлось оставить.

Речь Калерии Матвеевне не отшибло. Но поменялась мать кардинально. Когда её только привезли, Изольда вся внутренне сжалась, машинально приготовилась к новому потоку придирок и оскорблений. Вместо – была тишина. Мать молчала неделю, только в ответ на вопросы головой мотала: «да», «нет». Через неделю тихо заплакала и впервые в жизни попросила у дочери прощения. Без театра, без ажитации. Оказывается, могла так разговаривать. Умела.

Изольда долго ходила как пришибленная: в сорок с лишним наконец-то обрести маму?! Теперь она каждый день подолгу сидела возле кровати и слушала, слушала, слушала… Слушала то, что мать не удосужилась сказать ей за все годы. Слушала про отца. Слушала про маминых братьев-сестёр. Слушала про Смольный. Слушала снова про отца. Болью и стыдом отзывались в Изе мамины слова. Оказывается, она и на сотую долю не знала мать. Хотя – а разве мать, на ту же сотую долю, знала дочь?! Вот так живут люди: под одной крышей, десятилетиями заперты в тесную ячейку бытия, бок о бок, слыша дыхание; живут, спуская в канализацию отпущенное время; живут, друг друга не зная. Себя не зная. Себя не узнав – как другого понять?..

В сентябре семьдесят второго, едва Ольгерд пошёл в пятый, у бабки диагностировали рак почки. Увезли в больницу. Три дня, две ночи, и Калерии Матвеевны не стало. Приехали в больницу, скорбную повинность исполнить. Грузовик подогнали с опущенными бортами. Сергей, Изольда, Ольгерд; соседки ещё. Человек десять набралось. Никакой музыки, никаких бумажных цветов; только живые. Глупо-то как – зачем неживому человеку живые цветы? Чтоб в последний раз поиздеваться? Путь от заводской больницы до кладбища недолог. Пешком уложились в полчаса.

Олик первым шёл за машиной. Задний борт болтался, на ухабах гулко бился о сцепку. Пол кузова обшарпанный, занозистый, грязноватый. Из выхлопной трубы вкусно пахло бензиновой гарью.

Кто-то в Изольдину голову втемяшил: мол, нельзя гроб в могиле землёй сразу присыпать; нужно сбить из досок настил на прочных ногах, сверху над крышкой поставить, на него грунт и накидать. Потом, через месяц-другой, когда подломится, досы?пать. Изольда вспомнить не могла, кто надоумил. Уже позже, через год-другой, всё же всплыло: Калерия Матвеевна сама и сказала.

Сергей Фёдорович всё исполнил в точности – и чтоб без музыки, и чтоб настил.

Наутро Изольда проснулась, молча умылась, даже не поинтересовалась, как там муж и сын. Оделась во всё чёрное, как вчера, вышла на улицу, дождалась трамвая, уехала. Валялась на свежем холмике. То плакала, то нет. Сергей Фёдорович тактично выждал полчаса, поехал с водителем следом. Подняли, привезли домой – это в разгар-то рабочего дня. На следующий день всё повторилось в точности. И ещё через день. И ещё, и снова. Приезжала домой, ничком падала на кровать, не раздеваясь. Ольгерд за мать испугался так, как никогда раньше ни за кого не боялся. Заниматься с ним было некому. Сам в летний городской лагерь уходил утром, вечером из лагеря возвращался. По вечерам с отцом разговаривал: не как в жизни, как в кино. В плохом кино. «Как дела?.. Что в лагере?..» Живые люди так между собой не говорят – только персонажи. Через неделю у Изольды как отрезало. Чёрное сняла, на кладбище больше не таскалась. Все вещи материны – всё, что могло о ней напомнить, раздарила-распродала.

Спустя месяц вечером стояла у кухонной раковины, посуду мыла. Жаловалась: «Живот». Ноги под себя цаплей подгибала. То одну, то другую. Приехала терапевтша из заводской поликлиники. Расспросила, пощупала, глупостей наговорила: мол, пищевое отравление. Сделала клизму, уехала. Ночью – боль нестерпимая, язык сухой, обложен. Стала заговариваться, выходить из сознания. Сергей сообразил, позвонил главному хирургу города. Тот посреди ночи примчался, ткнул пальцем в живот пару раз. Набрал своим: «Аппендицит атипичной локализации, перитонит, машину пришлите…» Уехал сам – мыться.

Открыли. В диагнозе доктор Разуваев не ошибся. Перфорация отростка, гной в брюшине. Обширная ревизия брюшной полости. Решили всё же разрез не расширять, срединную лапаротомию не делать. Стали так мыть. Как за брыжейку пару раз неосторожно потянули – болевой шок, остановка сердца. Непрямой массаж, три минуты. Всё же завели.

Изольда провалялась в хирургии месяц.

Отец с утра до вечера на работе – кто ж главного инженера с завода отпустит. Олик на самообеспечении: обеды сыну готовить отец нанял соседку, а всё остальное – сам-сам. Небольшая, родная трёхкомнатная квартира на четвёртом этаже с широким видом на море – далеко, в километрах плещущееся внизу – в момент стала пустой. Жизнь, казалось, потеряла смысл. Было их здесь четверо, и вот, в какие-то короткие недели, Олик один. Он просыпался, скоро делал уроки – то было совсем несложно. Если было бы можно, он бы делал уроков вдвое, втрое больше! – лишь бы чем-то занять себя, унять поселившуюся внутри сосущую тревогу, не отпускавшую душу. Сидел за столом у окна, в ставшей совсем пустой после бабушкиной смерти комнате, читал запоем фантастику, смотрел сквозь пыльное стекло на далёкое море.

Обедал. В полвторого собирал портфель, уходил в школу. Вечером возвращался, зажигал настольную лампу, опять читал и всё ждал, когда же щёлкнет замок, заскрипят давно не мазанные петли входной двери, войдёт усталый отец. Иногда тот звонил: занят, не жди, ложись спать. Олик раздевался, шёл в ванную, зажигал молочно-белый фонарный шар, открывал жестяную коробочку, мочил под краном противную колючую жёсткой щетиной зубную щётку. Макал в зубной порошок. С остервенением, до крови из дёсен, тёр крепкие здоровые зубы. Сплёвывал – солёно… полоскал рот, выключал свет, тащился в разложенное кресло-кровать, залезал под одеяло с головой и мгновенно засыпал, чтоб хотя бы на время покинуть мир, что он раньше так любил, в одночасье переставший быть для него уютным.

Конечно, Изольда ничего не знала. Даже не догадывалась. Лежала на спине в больничной палате. Спаечный процесс, дренажи, релапаротомия, разваливающиеся швы. Будто какой свирепый Дед Мороз, не дожидаясь зимы, не желающий погодить до Нового года, разом распахнул страшный мешок и доставал из него несчастья: одно за одним, одно за одним… Вернувшись домой, едва придя в себя – ходила ещё плохо, всё болело – Изольда стала вести себя странно. Избегала заходить в комнату, где долгие годы лежала мать. Потом сказала Сергею Фёдоровичу, что в этой квартире её всё гнетёт, что жить здесь она больше не хочет и не может. Сергей, к его чести, вместо того чтобы списать всё на бабью дурь, отвёз жену к психиатру, брату хирурга Разуваева. Тот слушал Изольду Михайловну внимательно, потом попросил подождать в коридоре. Пригласил Сергея. Усадив, предложив чаю, Разуваев-младший вздохнул:

– Посттравматический синдром, Сергей Фёдорович. Это серьёзно. Меняйте обстановку, если не хотите прогрессирования. Одни таблетки ничего не дадут.

* * *

Деваться было некуда. С горисполкомом Сергей договорился неожиданно быстро. Решили, что свою квартиру он вернёт на завод, а город выделит точно такую же, в самом центре, в следующем доме за городским театром. Центр центральный, центровее уже некуда. Одна только беда: квартира с самой постройки дома не ремонтирована.

Денег на книжке было немного, совсем немного. Но тут – Нечистой, бывший и здесь заводским начснабом, сказал как отрезал:

– Серёжа! Бог с тобой! Какие деньги? Ты о чём? Закупишь только материалы. Остальное моя забота.

Подогнал заводскую ремонтную бригаду с удвоенным составом. Каждый день в две смены, по шестнадцать часов. За две недели управились. Убитая обшарпанная «трёшка» превратилась в светлые хоромы. Соседям не понравилось. Написали анонимку в «народный контроль». Главный инженер металлургического завода – человек в городе немаленький; проверять явился замначпред нарконтроля лично. Пожал руки Ванчукову с Нечистым, выстроившимся у двери:

– Ну, показывайте, что ли…

Прошёлся по небольшим комнатам, заглянул на кухню, в ванную, в туалет. Поскрипел пальцем по новой чешской сантехнике, улыбнулся электрическим розеткам, расположенным по совсем новой моде, прямо над плинтусами. С одобрением кивнул на здоровенный газовый бойлер в ванной и чудные смесители без поворотных кранов, с одной длинной ручкой. Вышел на маленький балкон, задрал голову на свежевозведённый крытый навес. Сергей с Нечистым ходили вслед.

Остановился. Повернулся.

– Иван Иваныч, ну что же вы… Я бы для себя сделал побогаче. Подороже. А то не по чину Сергею Фёдоровичу такой «эконом».

И, на этот раз, Ванчукову:

– Не беспокойтесь, Сергей Фёдорович. Никаких нарушений не вижу. А то, понимаешь, всяким тут зависть глаза ест. Развелось этих писунов… – и пару непечатных сверху добавил. Для ясности.

Быстро переехали – дома в трёх кварталах один от другого. Купили даже немного новой мебели, непонятно зачем – буквально несколько месяцев спустя пришлось в спешке собираться за границу. Едва-едва успели найти приличную молодую семью с совсем маленьким ребёнком; квартиру им оставили бесплатно, что называется, «за присмотр».

Египетский вояж Изольда переносила стоически – понимала, Сергею обратного хода нет. Сибирячка; жара поначалу изматывала, лишала сна. Спасали кондиционеры, но те были старыми, ещё начала шестидесятых годов, жрали море электричества, страшно гудели и дули ледяным ветром; отрегулировать не было никакой возможности. Заняться Изольде было нечем: утром отправила мужа и сына, днём – жди сына, вечером – приедет муж. Станет совсем скучно – тогда убирай квартиру. Сто двадцать квадратов в двух уровнях уборку любили. Как раз – когда закончишь второй уровень, глядь, а на первом уже пора снова начинать. При встречах в лифте Изольда с грустью посматривала на соседку-венгерку, которая держала домработницу и к тому же нашла себе работу в городе наравне с мужем.

Единственным развлечением был поход по магазинам. Но тут две проблемы: нет денег – раз, и строгий консульский запрет для жён на передвижения по городу в одиночку – два. Город восточный, времена неспокойные. Может произойти всякое.

– Встречаетесь обязательно втроём, нанимаете такси и едете, – сказали в консульском отделе на инструктаже.

– А почему втроём? – изобразив дурочку, поинтересовалась Изольда.

– Так принято, – железобетонно ответила помощница консула.

«Гаремом» в город выбирались обычно раз в неделю, в основном на рынок. Цены на продовольствие на базарах отличались от магазинных в меньшую сторону раза в полтора, а то и в два. Двое, Изольда и Света Николаева – жена замдиректора советской «виллы», вместе ездили постоянно. Третье место было вакантно, кандидатуры раз от раза менялись. Николаева оказалась жутко полезна тем, что знала нескольких «жён», чьи местные мужья работали таксистами.

– Упаси боже снимать такси на улице, – в первую поездку учила Изольду Николаева, – хрен пойми, кого снимешь и как с ними разговаривать! Наши-то, наши, по-русски понимают! Правда, Лизимба? – хлопнула она с заднего дивана по спине широкого в плечах плохо выбритого брюнета за рулём поезженного «фиатика».

– Прафда-прафда! – с потешным акцентом засмеялся тот. – Жына рюския, дети рюския, сам я рюския! Прафда-прафда!

– Вот, – продолжала Света Николаева, – сам знает, куда везти, сам всё понимает. И сумки с собой таскать не надо: купили что, в багажник положили, дальше шопиться пошли. Не украдёт…

– Зачиемь обижаэшь? – делано обиделся «рюския» таксист Лизимба.

– Да ладно тебе, Лизимба! – засмеялась Николаева. – Сам ведь знаешь, были случаи. Вот буквально три месяца назад. Сняли бабы такси. Поехали одежду покупать, при деньгах как раз были, мужья отпускные к зарплате получили. Насовали шмотья всякого полный багажник. Потом из лавки выходят – а таксиста с их покупками и след простыл.

– Искали? – спросила Изольда.

– Кого? Таксиста? Да разве его найдёшь?! Таксишные «фиатики» тут все на одну морду. – И, склонившись к самому уху Изольды, прошептала: – Да и эти ухари тоже.

– Да ладно тебе… – прошептала Изольда в ответ. – Наши-то девчонки своих мужей от других отличают!..

– Вот пусть они и отличают! Им положено! – громко нагло сказала Николаева. – А нам так и даром не сдалось!..