
Полная версия:
Сочинения
– Вот они, вот они… вот они!
Нана опять подвинулась вперед. Теперь Валерий II отстал; она неслась в голове со Спиритом на расстояния двух или трех лошадиных голов. Шум усилился. Когда они промчались мимо, целый поток брани посыпался из ландо.
– У, скот Люзиньян! Поганая кляча… Молодец англичанин! Поддай, поддай еще, старина!.. Валерий подлец. О, подлая выдра… пропали мои десять золотых… Молодец, – Нана Браво, Нана! Браво, чертовка!
Стоя на сидении, Нана бессознательно начала качать бедрами, как будто сама бежала. При этом она постоянно тяжело вздыхала, точно от усталости, повторяя глухим голосом.
– Ну же…. Ну! ну!
Тут пред глазами у всех предстала великолепная картина. Прайс, стоя на стременах и высоко поднимая хлыст, железной рукой хлестал Нана. Этот старый ребенок, высушенный, морщинистый с резкими, как бы омертвелыми чертами лица, теперь пылал страстью. В порыве бешеной смелости и непреклонности воли, он передавал часть своей страсти лошади; он ее возбуждал, поддерживал, нес, всю в пене, с налитыми кровью глазами. Всадники пронеслись с быстротой молнии, рассекая воздух, захватывая дыхание, тем временем, как судья, холодный и не подвижный, приложив глаз к линейке, ждал. Затем по всему полю пронесся один громкий крик. Напрягли последние силы. Прайс долетел до столба, обогнав Спирита на длину головы.
Гул голосов рос, как шум приближающейся бури. «Нана! Нана! Нана!» – раздалось повсюду, и крик этот пронесся по всей поляне, по лесам Мон Валериена, по лугам Лоншана, по долине булонской. «Да здравствует Нана! Да здравствует Франция! долой Англия!» Дамы махали зонтиками; мужчины прыгали, вертелись, кричали; некоторые с нервным хохотом подбрасывали вверх шляпы. Это была одна из тех минут, когда толпа становится безумною и братство сердец выражается детскими безрассудствами. На противоположной стороне, в ложах волнение охватило также всех, хотя издали можно было видеть только колебание струек воздуха, точно над невидимой жаровней, и маленькие искаженные фигурки с растопыренными руками и раскрытым ртом. Восторгу не было конца. Зародившись в глубине отдаленных аллей, среди толпы, собравшейся под деревьями, он рос, распространялся, доходя до трибун и императорской ложи, где императрица сама аплодировала. «Нана! Нана! Нана!» Крик этот звучал, как хвалебный гимн в блеске солнечных лучей, золотом заливавших всю равнину.
Нана, стоявшей на сидении своего ландо, показалось, будто восторг этот относится к ней самой. В первую минуту она точно оторопела от своей победы и смотрела, ничего не понимая на ипподром, покрытый такой густой толпой, что не видно было травы, а все казалось одним морем черных шляп.
Когда же толпа раздвинулась, чтобы дать дорогу Нана с Прайсом, который изнеможенный, потухший, точно пустой внутри, еле держался на седле, она, забыв все, хлопнула себя по бедрам и воскликнула в откровенной радости:
– Ах, черт возьми, ведь, это я сама! Ах, черт возьми, какое счастье!
Не зная, как выразить радость, наполнявшую все ее существо, она схватила подвернувшегося ей под руки Луизэ, сидевшего на плече Борднава, и принялась целовать его.
– Три минуты четырнадцать секунд, – сказал Борднав, положив часы в карман.
Нана все еще слышала свое имя, носившееся в воздухе. Это были ее подданные, кричавшие у ее ног, тогда как она, стоя в экипаже, в костюме небесного цвета, владычествовала над этим своим народом; Лабордэт подошел к ней и объявил, что она выиграла сорок тысяч франков, так как он поместил пятьдесят тысяч золотых на Нана по сорока. Но этот выигрыш обрадовал ее гораздо меньше, чем ее неожиданная победа, делавшая ее царицей Парижа. Все ее соперницы, вне себя от бешенства, считали свои проигрыши.
Роза Миньон, в припадке душившей ее злобы, сломала свой зонтик. Каролина Эке, Клариса, Симона и даже сама Люси Стюарт, несмотря на сына, глухо бранились, раздраженные успехом этой толстой дуры. Что же касается до Триконши, то возбужденная выигрышем она покровительственно посматривала на молодую женщину, которой она дала посвящение, в качестве опытной матроны.
Вокруг ландо толкотня усилилась. Поклонники Нана неистовствовали. Жорж хриплым голосом продолжал кричать один; на минуту сконфуженный, Ла-Фалуаз объявил, что дело ясно, как день. Он это давно предвидел. Так как шампанского не хватило, то Филипп, взяв с собой обоих лакеев, побежал на лавочку к маркитантке. Между тем, свита Нана все увеличивалась; победа заставила склониться пред нею: руки протягивались к ней, движение, сделавшее ее ландо центром ипподрома, кончалось апофеозом Венеры, боготворимой своим народом. Борднав, стоя за ее спиной, тихонько ругался с отеческим умилением. Когда принесли, наконец, шампанское и она подняла полный стакан, начались такие аплодисменты, такие неистовые крики: Нана! Нана! Нана! что удивленная толпа начала искать глазами кобылу. Трудно было решить, лошадь ли или женщина наполняла сердца. Сам Стейнер, снова обращенный, бросил Симону и вскарабкался на одно из колес, чтобы пожать Нана руку. Миньон, увлеченный восторгом знатока, тоже подошел, несмотря на ужасные взгляды жены. Эта каналья приводила его в восторг, он непременно должен расцеловать ее. Исполнив отечески свое намерение, он заметил:
– Досадно мне только, что теперь она, наверное, пошлет письмо. Она в бешенстве.
Он говорил о своей жене. Нана нечаянно проронила признанье:
– Тем лучше. Это мне на руку! Но заметив, что Миньон вытаращил на нее глаза, она спохватилась.
– Впрочем, что я говорю! Я, право, сама себя не помню… Я пьяна!..
Она действительно была пьяна, пьяна от радости, пьяна от солнечного света. Держа в руке стакан, она крикнула:
– За Нана, за Нана. Шум, хохот, аплодисменты удвоились мало-помалу, увлекая всю публику.
Скачки кончались. Начинали уже разъезжаться. Тем временем глухой говор все усиливался и усиливался в толпе. Имя Вандевра слышалось повсюду. Теперь все ясно: целых два года Вандевр подготовлял эту штуку; Люзиньяна он выслал только, чтоб отвести глаза от Нана. Проигравшие сердились, выигравшие пожимали плечами. Если б даже и так, что же из этого следует? Разве хозяин не имеет права делать со своими лошадьми, что ему угодно? Такие ли еще вещи бывают!
Большинство находило» что Вандевр поступил очень ловко, поставив при помощи друзей на Нана все, что можно было только поставить. Говорили о двух тысячах золотых на тридцать в среднем, что составляло миллион двести тысяч выигрыша.
Но и другие слухи, очень серьезные, шепотом передавались друг другу. Несколько человек, пришедших из внутренней ограды, рассказали подробности. Голоса возвышались и, наконец, вслух стали рассказывать про ужасный скандал. Бедный Вандевр погиб безвозвратно. Рядом со своей великолепной штукой он сделал самую пошлую глупость, самый идиотский промах, показывающий, что голова у него не в порядке: он поручил Марешалю маклеру двусмысленной честности, поставить за себя две тысячи золотых против Люзиньяна, желая возвратить тысячу с чем-то золотых, поставленных за него открыто – пустяки, которыми он должен был бы пожертвовать. Маклер, узнав, что Люзиньян не выиграет, приобрел на этой лошади шестьдесят тысяч франков. Но на беду Лабордэт, ничего не подозревая, пошел именно к нему и поставил двести золотых на Нана, которую тот продолжал отдавать по пятидесяти, не догадываясь, где будет нанесен настоящий удар, о котором Вандевр не счел нужным сообщать ему. Огретый с этой стороны на сумму сто тысяч франков, Марешаль понял, что все рушится у него под ногами. Он сообразил интригу, заметив, что Лабордэт разговаривает с графом тотчас по окончании скачек и, с наглостью бывшего кучера, публично сделал Вандевру ужасную сцену, рассказав все дело с самыми ужасными подробностями. Все были возмущены. Добавляли, что суд добросовестно разберет это дело.
Нана, которой Жорж и Филипп тихонько все рассказали, произнесла несколько глубомысленных замечаний, не переставая, впрочем, пить и смеяться. Может быть, и правда – она кое-что припоминает… вдобавок у этого Марешаля такая отвратительная рожа. Впрочем, она все еще сомневалась, пока, наконец, не появился Лабордэт. Он был очень бледен…
– Ну, что? – спросила она его вполголоса.
– Пропал! – отвечал он лаконически.
Она пожала плечами. Какой ребенок, этот Вандевр! Она жестом выразила досаду.
Вечером, в Мабиле, Нана произвела настоящий фурор. Когда она явилась около десяти часов, шум стоял ужасный. На эти безумные вечера собиралась вся внятная молодежь, предаваясь животному разгулу. Давка была такая, что все просто давили друг друга ужасно. Мужчины в черных фраках, женщины в самых вычурных нарядах с открытой шеей шумели, кружились, топали ногами, возбужденные винными парами. В тридцати шагах от оркестра трудно было расслышать музыку. Никто не танцевал. Пошлые остроты, повторяемые без всякого повода, сопровождались взрывами хохота. Вое лезли из кожи, чтобы казаться остроумными.
Несколько женщин, запертые в уборной, громко плакали, требуя, чтобы их выпустили. Предложили продать е аукциона цветок; цена дошла до двух золотых. Как раз в это время появилась Нана в том же голубом туалете, в котором она присутствовала на скачках. Ей поднесли цветок среди громких рукоплесканий. Какие-то господа, схватив ее на руки, торжественно понесли в сад по измятой траве, среди поломанных деревьев; на дороге им помешал оркестр; его разнесли, ломая стулья и пюпитры. Этому беспорядку содействовали все присутствующие.
Только во вторник Нана могла оправиться от волнений, испытанных ею после своего торжества. В этот день утром, к ней заходила г-жа Лера, чтобы переговорить насчет Луизэ, который заболел после скачек. Нана была вся поглощена одним происшествием, которое занимало весь Париж. Вандевр, лишенный права участвовать впредь в скачках и исключенный из императорского клуба, сжег себя в своей конюшне вместе со своими лошадьми.
– Он мне это говорил не раз, – повторяла молодая женщина. – Этот человек был просто сумасшедший… Каков был мой ужас, когда я узнала это вчера вечером! Ты понимаешь. Ведь он мог меня убить ночью…. Кроме того, ему тогда следовало меня предупредить насчет лошадей? По крайней мере, я выиграла бы много денег… Но он сказал Лабордэту, что, когда я знаю о чем-нибудь, то тотчас же передаю все своему парикмахеру и другим мужчинам. Как это мило!.. Нет, говоря по правде, мне его почти не жаль.
После этих размышлений она пришла в ярость. В это время явился Лабордэт. Он принес с выигрыша около 40,000 франков. Это ее еще более рассердило, она могла выиграть миллион.
Лабордэт, принимая вид человека постороннего, резко выражался о Вандевре. Потомки древнего рода всегда кончают скверно.
– Ах, не говорите, – заметила Нана, это вовсе не глупо сжечь себя в своей конюшне. Я нахожу, что он поступил молодцом… Ты понимаешь, я не защищаю его дело с Марешалем. Это безобразие. Бланш имела дерзость обвивать меня в этой смерти. Я отвечала: «Разве я ему приказывала мошенничать?» Неужели требовать у человека денег значит доводить его до преступления?.. Если б он мне сказал: «У меня ничего нет», я бы ему ответила: «Хорошо, так разойдемся!» Этим бы все и кончилось.
– Конечно, – заметила тетка, – упрямые люди сами виноваты, тем хуже для них.
– Но что касается его последней выходки, то это вышло шикарно, – продолжала Нана. – Мороз по коже подирает, как об этом подумаешь. Он всю прислугу удалил, а сам заперся в конюшне, взяв с собою керосину… Надо было видеть, как горело… Представьте себе громадное деревянное здание, полное сена и соломы… Пламя поднималось в виде башни… Лучше всего были лошади… Можно было слышать, как они лягались, кидались в Двери, издавая, как бы, человеческие вопли. Люди, которые видели, не могут вспомнить об этом без содрогания…
Лабордэт вделал вид, что он не верит смерти Вандевра. Кто-то клялся, что видел, как Вандевр выскочил из окна. Он поджог конюшню в припадке сумасшествия. Но когда пожар усилился, он отрезвился. Такой пустой и истасканный человек не мог покончить с собою так смело.
Нана слушала как-то разочарованно.
– О несчастный! Это было прекрасно.
XIV
Около часу ночи, Нана и граф еще не спали. Он зашел вечером после трехдневной ссоры. В комнате, воздух которой был пропитан теплым и влажным ароматом, царила тишина; при слабом освещении лампы, горевшей под голубоватым колпаком, не ясно выделялись очертания белой лаковой мебели с серебряной отделкой. Кровать с опущенной занавесью исчезала в тени. Среди безмолвия послышался вздох и поцелуй. Нана села на край кровати. Граф оставался в тени, не трогаясь со своего места.
– Ведь, есть рай и ад, не правда ли? – спросила Нана с озабоченным видом, как бы охваченная религиозным ужасом.
С самого утра она чувствовала себя не совсем здоровой. Глупые мысли, как она выражалась, мысли о смерти и о будущей жизни не давали ей покоя. Иногда ночью ее охватывал детский страх; с открытыми глазами она видела перед собой ужасные призраки.
– Я наверно не попаду в рай, – продолжала она. – А? как ты думаешь, скажи, прошу тебя!
Дрожь охватила ее. Граф, удивленный подобными вопросами, сам постоянно терзаемый угрызениями совести при мысли о Боге, повторял какие-то невнятные слова, чтоб успокоить ее. Нана с открытой шеей и распущенными волосами, рыдая, кинулась к нему на груди.
– Я боюсь смерти…, Я боюсь смерти…
Он с трудом высвободился, опасаясь, что и им овладеет безотчетный страх этой женщины, прижимавшейся к нему в заразительном ужасе пред неизвестным; он принялся ее уговаривать: он говорил ей, что она здорова, что ей стоит изменить свой образ жизни, и она может заслужить прощение.
Нана, сидя на кровати, отрицательно качала головой; конечно, она не делает никому зла; она даже носит постоянно на груди образ Богородицы; но этого недостаточно, она знает, что все женщины, которые живут в незаконном браке, непременно попадут в ад. Она припоминала отрывки из катехизиса. Ах! Если б можно было узнать наверно; но вот этого-то никто и не знает; оттуда никто не возвращается. А, ведь, глупо стеснять себя, если все это не правда. Она, однако, набожно поцеловала образ, как бы заклиная этим смерть, мысль о которой приводила ее в ужас.
Она еще долго ходила по комнате, осматривая все углы и содрогаясь при малейшем морозе. Остановись перед зеркалом, она, по-прежнему, погружалась в созерцанье своей красоты. Но на этот раз она бледнела, глядя на себя. Вдруг она стала ощупывать руками кости на лице.
– Какие мертвецы бывают страшные, – тихо произнесла она.
Она сдавливала свои щеки, расширяя глаза, чтоб видеть, какова она будет после смерти.
– Смотри-ка, – продолжала она, обращаясь к Мюффа, – тогда у меня будет крошечная голова.
Графе начал сердиться.
– Ты с ума сошла, ложись скорее.
Она снилась ему в могиле: от нее остался один остов. Он в ужасе шептал молитву, набожно сложив руки. С некоторого времени на него стали находить припадки благочестия, после которых он впадал в какое-то изнеможение. Он судорожно сжимал свои руки, повторяя: «Боже мой… Боже мой…» Это были кряки беспомощности против греха, с которым он не в силах был бороться, несмотря на страх будущего наказания. Когда Нана подошла к постели, граф лежал неподвижно с судорожно сжатыми руками и блуждающим взором. Они вместе принялись плакать охваченные безумным страхом. Они уже не раз испытывали подобное чувство, но, по уверению Нана, никогда ужас не принимал, таких размеров, как в эту ночь. У Нана явилось подозрение: она принялась расспрашивать графа.
Быть может, Роза Миньон прислала уже письмо?
Нет, этого не может быть. Это просто дурь какая-то, он еще ничего не знает о неверности жены.
После двухдневного отсутствия Мюффа пришел утром в совершенно неурочное время. Лицо его было бледно, глаза красны; видно было, что в нем происходила сильная внутренняя борьба.
Зоя не заметила его волнения. Она побежала к нему на встречу, восклицая:
– Ах, барин, идите скорее; барыня чуть не умерла вчера вечером.
На его вопросы она отвечала:
– Вы представить себе не можете, что случилось?.. У нее был выкидыш!
Она говорила правду. Нана была три месяца беременна. Долго она и доктор никому не верили. Но когда дальнейшие сомнения сделались невозможны, она почувствовала сильную досаду и всеми мерами старалась скрыть беременность. Этим объяснялась ее раздражительность и мрачное настроение за последнее время. Это состояние казалось ей смешным и унизительным. Она не могла прийти в себя от изумления. Зачем иметь детей, когда их не желаешь! Эта мысль выводила ее из себя… Материнство ей только мешает; новая жизнь являлась непрошенной среди разрушения, которое она распространяла вокруг себя. Неужели нельзя располагать собою по желанию?.. Откуда взялось это создание? Она не могла понять. Зачем оно явилось? Никому оно не нужно. Оно только другим помешает. Да и какая судьба его ожидает впереди?
Зоя принялась рассказывать подробности происшествия.
– Барыня почувствовала сильную боль около четырех часов. Когда я пошла за ней в уборную, я ее нашла на полу в обмороке… Она лежала на земле в целой луже крови, как убитая… Я сейчас поняла в чем дело. Я рассердилась, потому что мне барыня об этом ничего не говорила. Жорж был в это время у нас. Он помог мне ее поднять; когда я ему объяснила, в чем дело, с ним сделалось дурно… Вы не поверите, как я вчера измучилась!
Действительно, в доме был страшный переполох. Прислуга суетилась. Граф провел всю ночь на кресле. Он сообщал о болезни Нана знакомым, являвшимся вечером, в обычное время. Бледный от страха, он с волнением рассказывал об этом происшествии. Стейнер, Ла-Фалуаз, Филипп, все являлись, ничего не подозревая. При первых же словах, они восклицали: «Не может быть! Это шутка»!
Затем, косо поглядывая на дверь, они качали головой, недовольные, что им не удалось позабавиться. До двенадцати часов, посетители разговаривали вполголоса, стоя у камина и озабоченно поглядывая друг на друга. Они, как будто, старались оправдаться друг перед другом; всеми чувствовалась какая-то неловкость. Наконец, они решили, что это до них не касается; она сана виновата. Какова Нана! Разве можно было ожидать этого! Они разошлись, ступая осторожно, как в доме, где есть покойник и где нельзя смеяться.
– Войдите, – сказала Зоя, обращаясь к Мюффа. – Теперь барыне лучше. Она вас примет… Мы ожидаем доктора; он обещал быть сегодня утром.
Горничная уговорила Жоржа отправиться домой, чтобы выспаться. В салоне осталась Сатэн одна; сидя на диване, она курила папироску. После происшествия, среди всеобщей суматохи, она сохраняла спокойствие духа, пожимала плечами и отвечала резво, когда с нею заговаривали. Когда Зоя принялась рассказывать графу, как бедная барыня страдала, Сатэн заметила:
– По делом ей! Это ее проучит.
Граф взглянул на нее удивленно! Сатэн оставалась неподвижна, с папиросой в зубах.
– Хороши вы, однако! – заметила Зоя.
Сатэн вскочила и, глядя графу в лицо, повторила:
– Так и надо! Это ее проучит!
Она снова уселась на диване, отряхивая пепел с папиросы с таким видом, как будто все это до нее не касается.
Зоя повела Мюффа в спальню. В комнате слышался запах эфира; тишина изредка прерывалась стуком кареты, проезжавшей по авеню Виллье. Нана лежала, бледная с широко раскрытыми глазами и задумчивым лицом. Она не пошевелилась, но улыбнулась, увидав графа.
– Ах, голубчик, – проговорила она тихим голосом, – я думала, что уже больше тебя не увижу.
Когда он наклонился, чтоб поцеловать ее, она заговорила о ребенке, как будто он был его отцом.
– Я не решалась тебе сказать… Я была так счастлива! О, я так много мечтала о том, чтоб он был тебя достоин. И вот, теперь все кончено. Теперь я утешаю себя тем, что, быть может, все к лучшему. Я бы не желала стеснять тебя.
Граф, удивленный этим неожиданным признанием, бормотал несвязные слова. Он взял стул и сел возле кровати, облокотясь на одеяло. Тогда молодая женщина заметила его волнение; его глаза были налиты кровью, губы дрожали, как во время лихорадки.
– Что с тобою? – спросила она, – ты тоже болен?
– Нет, – ответил он с трудом.
Она пристально посмотрела на него. Она сделала знак Зое, чтоб та удалилась. Когда она осталась одна, она привлекла его к себе, повторяя:
– Что с тобой, дорогой мой?.. У тебя слезы на глазах, я это вижу… Скажи, ты пришел мне что-нибудь сообщить?
– Нет, нет, уверяю тебя, – проговорил он.
Но, задыхаясь от страдания, потрясенный видом больной, он разрыдался, скрывая лицо в подушке. Нана поняла, в чем дело. Вероятно, Роза прислала ему письмо. Он рыдал судорожно, Нана его не останавливала. Наконец, с состраданием в голосе, она сказала:
– У тебя домашние неприятности?
Он утвердительно кивнул головой. После короткого молчания, она спросила:
– Так ты все знаешь?
Он снова утвердительно кивнул головой. Опять, в комнате больной наступило молчание. Он узнал все накануне. Возвращаясь вечером от императрицы, он нашел письмо Сабины к своему любовнику. После страшной ночи, проведенной в планах мщения, он вышел утром, чтоб при встрече убить жену. Выйдя на воздух, охваченный прелестью летнего утра, он потерял нить своих мыслей и бессознательно пришел к Нана, как обыкновенно во все тяжелые минуты своей жизни. Только у нее он мог предаваться горю в надежде найти утешение.
– Послушай, успокойся, – сказала молодая женщина мягким голосом. – Я давно все это знаю. Но я, конечно, не хотела тебе говорить. Помнишь, в прошлом году у тебя являлись сомнения. За неимением доказательств и отчасти благодаря мне, дело уладилось. Одним словом, доказательств не было… Если ты теперь убедился, это тяжело, – я понимаю. Однако надо быть благоразумным. Это еще не составляет бесчестия.
Он перестал плакать. Ему было стыдно, хотя уже давно он доверял ей все тайны своей семейной жизни. Она ободряла его. Как женщина, она может знать все.
Он заметил глухим голосом:
– Ты больна. Зачем утомлять себя! Я глупо сделал, что пришел. Я ухожу.
Она отвечала с живостью:
– О, нет. Оставайся. Я тебе могу дать хороший совет. Только я много говорить не буду, потому что доктор не велел.
Он стал ходить по комнате. Нана принялась его расспрашивать.
– Что ты думаешь делать?
– Я дам этому человеку пощечину, черт возьми!
Она сделала недовольный вид.
– Это не особенно умно… А твоя жена?
– Я потребую развода! у меня есть доказательства.
– И это лишнее; это даже глупо… Я не допущу тебя до этого.
Слабым голосом, но совершенно спокойно она объяснила ему, как бесполезно затевать скандал. О нем заговорят в газетах, он этим испортит свою жизнь, свое положение при дворе, замарает честь своего имени, и все ради чего? чтоб потешить бездельников.
– Ну, так что ж? – воскликнул он, – по крайней мере, я отомщу!
– Друг мой, – сказала она твердо, – в таких делах дано мстить тотчас же или никогда.
Им овладело недоумение. Он знал, что он не трус, но чувствовал, что дуэль невозможна. Его охватило какое-то постыдное чувство, смягчавшее первые порывы его гнева. К тому же она нанесла ему еще один тяжелый удар.
– Знаешь ли, иго больше всего тебя тревожит, друг мой?.. Это сознание, что ты сам обманываешь свою жену. Ведь, твоя жена что-нибудь да подозревает! Как же ты можешь упрекать? Она ответит, что ты ей подал пример, и тебе придется замолчать. Вот почему, дорогой мой, ты и пришел сюда вместо того, чтоб покончить с ними разом.
Он медленно опустился на кресло, подавленный резкостью этих слов, которые казались ему криком его совести. Он замолчал, чтоб перевести дух и продолжал вполголоса:
– Я совсем разбита!.. Помоги мне подняться. Моя голова все спускается.
Когда он ей помог, она вздохнула от облегчения. Она снова заговорила о процессе с женой. Разве он не понимает, с каким удовольствием адвокат противной стороны станет потешать Париж на счет Нана? Он все выведет на свежую воду: ее неудачу в театре, ее домашнюю жизнь и обстановку. Нет, она никогда на это не согласится. Быть может, другие женщины в состоянии были бы поощрять такое намерение, чтоб затем воспользоваться своей известностью, но он этого не сделает, для нее дороже всего его счастье. Мало-помалу она успокоила его, а затем, прислонив голову в его плечу, она тихо шепнула:
– Слушай, дорогой мой, ты помиришься с женой?
Это предложение его возмутило. Никогда! Его сердце готово было разорваться от стыда. Она, однако, нежно продолжала настаивать.
– Ты помиришься с женой… Прошу тебя сделать это для меня, для нас обоих, ради нашей любви! Ты, ведь, не желаешь, чтоб говорили, что я тебя отвлекаю от семьи? Это может мне повредить; что подумают обо мне в обществе?.. Это необходимо. Ты должен помириться со своей женой и, понимаешь, помириться окончательно? Но ты должен мне обещать, что будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты будешь жить с другою…