
Полная версия:
Жан-Жак Буазар. Басни. Книга V

Жан-Жак Буазар. Басни. Книга V
Эффект Стравинского или перелогинившийся Федр (или Ромул?). Предисловие переводчика
Но Иисус, зная помышления их, сказал им:
всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет;
и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит.
Мф. 12:25
Я думаю, фраза про верхи и низы, описывающая революционную ситуацию, известна любому если не в виде ленинской цитаты, то как часть похабного анекдота. От себя добавлю, что данная ситуация касается не только классов. Подобно тому, как в преддверии революции нарастали классовые противоречия и противоборство дворян, боящихся потерять свои привилегии, а в большинстве случаев совершенно искренне не понимающих, что не устраивает чернь, и угнетаемых классов, резонно задающих (пока в пространство) вопрос, а зачем вообще нужны привилегированные сословия, и почему введение нового налога, ещё больше затягивающего удавку на шее простого работяги, не касается аристократии и духовенства, всё больше сшибались между собой консерваторы и прогрессисты, понимающие, что нынешняя ситуация, мягко говоря, далека от идеальной, но предлагавшие разные пути решения. Первые ратовали за косметические меры, брюзжа, что монархия в целом весьма благотворна, только вот во Франции она неправильная. Другие же, понимая, что строй уже прогнил и его миазмы рискуют уничтожить страну, предлагали глубокие системные изменения.
И здесь я прошу уважаемых читателей не путать революцию с обыкновенным государственным переворотом, который тоже, кстати, может родиться из революционной ситуации. При революции всегда меняется государственный строй, и происходят небывалые позитивные сдвиги (к примеру, в послереволюционной России, раздираемой Гражданской войной, почему-то находились деньги и на открытие новых высших и средне-специальных учебных заведений в товарных количествах, и на ликбез, и на план ГОЭЛРО). А вот при государственном перевороте большие люди просто делят большие деньги, тогда как простому народу от этого в лучшем случае ни жарко ни холодно, а в худшем… тут только Паниковского цитировать.
Учитывая, что любое творческое произведение — отражение окружающей действительности, пропущенное через призму рефлексии (даже если мы говорим о попытках сюрреалистов заниматься бессознательным письмом), то неудивительна подобная поляризация и в среде творческих идей: казавшийся забытым в 1694 году «спор древних и новых[1]» разгорелся опять, только места античного и национального занимали рассудок и чувства. Французскому классицизму всё сильнее стал противостоять вначале занесённый из Англии сентиментализм, нашедший горячую поддержку в лице Вольтера, написавшего роман «Юлия, или Новая Элоиза», породивший моду на «сельский вкус», а позже и романтизм, ознаменовавший рассвет уже немецкой литературы (так и напрашивается аналогия с русским сентиментализмом в лице Николая Карамзина с его «И крестьянки любить умеют» или Александра Радищева («Страшись, помещик жестокосердый, на челе каждого из твоих крестьян вижу твоё осуждение») и романтическими произведениями декабристов Ивана Пущина и Кондратия Рылеева). Учитывая, что силе действия равна сила противодействия, то чем активнее толкают новаторы искусство в водоворот поиска свежих форм и средств выразительности, тем более архаичные модели берут за основу консерваторы. При этом нельзя сказать наверняка, кем будет человек в своей творческой жизни, новатором или консерватором: порой история нет-нет да и преподнесёт сюрприз.
В связи с этим мне вспоминается творческий путь Игоря Фёдоровича Стравинского, великого российского и американского композитора. В 1909–1913 годах Стравинский ошеломляет публику импрессионистским мерцанием балета «Жар-Птица» (1910), лубочной мелодраматикой балета «Петрушка» (1911), дикой, почти фовистской экспрессией балета «Весна священная» (1913, визитная карточка композитора), но после революции (Игорь Фёдорович переехал в Швейцарию до Первой мировой войны) из-под пера композитора выходят балет с пением «Пульчинелла» (1920, эдакий косплей Перголези), опера-оратория «Царь Эдип» (1927, Софоклов сюжет, изложенный на латыни, с очень хорошо читаемым влиянием Генделя) и как венец неоклассического творчества — ажурная в своём совершенстве опера «Похождения повесы» (1951, Моцарт как основа, Люлли как вкрапление и оммаж Чайковскому в кульминации). Казалось бы, в 1950-х годах с переходом к сериализму Игорь Фёдорович вернулся в лоно модернизма, но нет — гений вместе с тем всё более погружался в добаховскую эпоху, начиная с Джезуальдо[2], кончая Гийомом Дюфаи[3]; такое ощущение, что проживи он чуть подольше, симфонию «St. Florian[4]» писал бы уже не Шнитке.
Подобный эффект стал наблюдаться и в творчестве Буазара во втором томе: от переосмысления Лафонтена гений делает разворот в сторону Федра. Справедливости ради надо признать, что оммажи Федру встречались в творчестве ироничного француза и ранее: уже в прологе к первой книге мы видим следующие слова:
Esclave ingénieux, dont la muse polie
Adoucit les leçons du sage de Phrygie,
Phèdre, corrige mes essais,
Peintre doux et correct, achève mes portraits.
Раб остроумный, чья муза изысканно
В строку уложит мысль старца фригийского,
Федр да поправит мои излияния,
Образу кистью придав обаяние.
— что свидетельствует о немалом пиетете перед римским вольноотпущенником, вдохнувшим в простую Эзопову прозу обаяние капризной римской поэзии. Также данью памяти Федра можно признать басню «Коза» (La Chèvre, III; III), да и только; в пятой же книге практически дословные пересказы Федровых басен посыпались как из рога изобилия.
Дабы не ходить далеко за примером, упомяну басню «Ягнёнок, вскормленный козой» (L'Agneau nurri par une Chevre., V; III), являющуюся почти дословным переводом басни Федра «Canis ad agnum» («Собака и ягнёнок»), кабы не мораль: если Федр своим
His demonstrare voluit auctor versibus
Obsistere homines legibus, meritis capi.
Этим желает автор стихов показать,
Что и закон отвергают взалкавшие выгоду.
— проповедует об абстрактной разнице между de jure и de facto, то Буазар моралью басни пытается придать общий смысл пословице «Не та мать, что родила, а та, что воспитала»:
On dit qu'il faut révérer l'autre,
Mais, comme elle a mis peu du sien
Dans tout ceci, je pense bien
Qu'elle exige aussi peu du nôtre.
Других нас учат уважать,
Но если чей ничтожен вклад,
То им — я в том признаться рад —
Не след и много возвращать
— будучи контекстно куда ближе к морали басни Марии Французской[5]:
Par cest Aignel poez saveir
Q'amer doit — um è chier aveir
Ciaus qui bien lor funt anfance
Nès deivent metre en ubliance.
Поведал агнец басней сей:
Нет ничего любви важней;
Кто детство освятит добром —
Не будет тот забыт потом.
И вот тут-то меня и осенило: а не Ромула ли пытается переработать ироничный француз, потому как имена Марии Французской и вышеуказанного древнеримского баснописца неразрывно связаны. История эта долгая, и хотелось бы её поведать.
Вообще, ученые до сих пор оживлённо спорят, кто или что такое Ромул; бытуют две точки зрения:
Сборник басен Федра, изменённых то ли самим вольноотпущенником, то ли криворуким переписчиком, но уже сильно позже I века нашей эры;
Сборник басен продолжателя Федровой традиции баснописи, которого как раз и звали Ромулом.
Как бы то ни было, история Ромула имела продолжение уже в Средневековье. По-видимому, в XI веке возник сборник, известный как «Нилантов Ромул» (названный так по имени филолога И. Ф. Ниланта, впервые издавшего его в 1709 году), из 50 басен, где местами была уже заметна христианизация моралей. Англо-бретонская поэтесса Мария Французская перевела этот средневековый сборник на старофранцузский язык, основательно его дополнив. Так получился «Изопет», сборник из 103 басен, написанных 4-х, иногда 5-стопным ямбом и основательно пропитанных духом Средневековья, во всяком случае так показалось переводчику. Переводы же Марии Французской в свою очередь были переведены на латынь дважды и легли в основу уже двух «Ромулов»:
«Расширенный Ромул», сборник из 136 басен (79 басен из «Ромула», 57 разрабатывают новые сюжеты), изложенных очень подробно, грубоватым сказочным стилем; сборник послужил основой для двух немецких переводов.
«Робертов Ромул» (по имени первоиздателя, 1825 год), сборник из 22 басен, изложенных сжато, без какого-либо сказочного влияния и с притязанием на изящество.
Конечно, можно было бы предположить, что нормандский гений решил переработать произведения своей почти землячки (Нормандия соседствует с Бретанью), но «Изопет» будет извлечен из небытия только в 1820 году, через 50 лет после написания басни, посему серьёзно рассматривать сие предположение я б поостерёгся. Учитывая, что предшествующее басне «Ягнёнок, вскормленный козой» произведение «Лис и куропатка» (Le Renard et la Perdrix, V; II) встречается у Марии Французской, у Федра же встречается в адемаровской рукописи, найденной в X веке; при этом содержание тяготеет к Федровой вариации басни; на это указывают и куропатка (у Марии Французской вместо неё петух), и коралловый клюв. Поэтому я склонен считать, что Буазар или пользовался баснями «Расширенного Ромула»[6], или же, что на мой взгляд более вероятно, брал басни Федра, иногда пришивая к ним обновлённую мораль, или даже меняя фабулу, как то в басне «Орёл, ворон и черепаха» (L'Aigle, le Corbeau et la Tortue, V; XX), где ворон не только мудрый советчик, но и откровенный рвач, и насмешливая мораль из его уст напоминает более размышление погрязшего в коррупции чиновника, чем призыв к разумному, доброму, вечному (подобный подход вовсе не нов: за век до Буазара Исаак де Бенсерад[7], описывая сей сюжет в своём труде «Басни Эзопа в катренах» применил глагол excroquer (escroquer) — «обманывать, плутовать»), или же декорации, как в басне «Телёнок и бык» (Le Taureau et le Veau, V; XXII), а порой ограничиваясь изменением морали или вовсе простым пересказом, как то в басне «Филин и цикада» (Le Hibou et la Cigale, V; XIX).
Справедливости ради надо признать, что не только к Федру обращался ироничный француз; Бабрий и Эзоп также не были обойдены французским гением. У Бабрия, к примеру, был позаимствован сюжет о мыши и быке; по большому счёту, басня «Бык и крыс» (Le Taureu et le Rat, V; X) является пересказом творения греческого интеллектуала. С Эзопом всё получилось куда замысловатее: если басня «Волк и коза» (Le Loup et la Chèvre, V; VI) является почти дословным пересказом басни Эзопа (даже Исаак де Бенсерад, данный в сборнике в качестве контрольного образца, заменил волка львом), то стремление пересказать дословно Эзопов сюжет «Пастух и море» нашло на стремление отмежеваться от Лафонтена, как коса на камень; так родилась басня «Фиги» (Les Figues, V; XVI), где Лафонтеновы отсылки к гомосексуальным[8] древнегреческим героям (а Лафонтен-то ставил целью показать глубину падения авторитета незадачливого негоцианта, ибо в простом народе однополые отношения не приветствовались никогда) вычищены, а главный герой перенесён в город Тир, неоднократно упоминавшийся в Священном Писании как бездонный сосуд грехов и мерзости, подлежащий уничтожению (ярчайшие примеры — Ам.1:9-10[9]; Мф.11:22[10]). Что же до эзопова сюжета «Лягушки» то в басне «Две жабы» (Les deux Grenouilles, V; XXV) Жан-Жак Буазар уже в лучших традициях романтизма (а скорее всего, в традициях ворвавшихся со скандалом в литературу штюрмеров) сужает время до «сейчас» и говорит о бесполезности долгих стратегических построений, тем самым повторяя глубокомысленное изречение коня об осле, натиском и боем копыт пробившем себе дорогу к светлому будущему:
Voilà comme l'on fait fortune
так и куют своё счастье[11].
— из ранее написанной басни; кстати, отсылки к басням первого тома — не такая уж и редкость во втором, хотя и удивительного здесь немного: должно же хоть что-то остаться от классицизма в Буазаровых творениях? И у Александра Сергеевича Грибоедова в пьесе «Горе от ума», написанной через тридцать лет после данных басен, несмотря на общий романтический посыл произведения, сохранились и говорящие фамилии, и триединство места, времени и действия, и благородное происхождение действующих лиц (за исключением Молчалина, пожалуй), и иные родимые пятна классицизма. Так почему же не сохранить преемственность басен, не попытаться увязать их в стройную философскую систему?
Если о причинах смены стиля у Стравинского можно только догадываться, то у ироничного француза есть манифест на этот счёт. В прологе он иносказательно описывает политическую ситуацию в стране: после смерти Людовика XV Возлюбленного 10 мая 1774 года на трон восходит его внук, Людовик XVI, человек-флюгер, вечно находившийся под влиянием то прогрессивного министра Тюрго, то под влиянием многочисленных родственников, имевших вполне себе объяснимые интересы в сохранении привилегий у дворянства, а то и под влиянием сущего реакционера Морепа[12], заставившего свернуть реформы Мопу[13] даже не из кажимости вредности самих реформ, а из-за личной неприязни Морепа к старым придворным Людовика XV. Конечно же, король, изначально не обладавший ощутимым кредитом доверия, вскоре растерял последние симпатии народа; удивительно ли, что высмеивавшие любвеобильность (я бы даже сказал женозависимость) Людовика XV, вскоре станут высмеивать слабохарактерность его внука. Думается мне, именно Людовик XVI подразумевался в прологе под угрюмым и одиноким львом, окружённым тиграми в виде того же самого Морепа вернувшегося из опалы с жаждой мести и оттуда же возвратившегося Шуазёля[14], также пытавшегося урвать себе кусок власти, но безуспешно. Ну а кого же ироничный француз мнил отцом отечества, эдаким пеликаном? Младшего брата короля, Луи-Станисласа-Ксавье, графа Прованского, ведшего при дворе относительно аскетичный образ жизни, впоследствии патрона самого Буазара; и да, тогда в правление своего брата Луи-Станислас казался потенциальным идеальным королём.
Легко быть идеальным королём, не имея рычагов власти и находясь в оппозиции к правящей верхушке; однако, взяв в 1814 году бразды правления под именем Людовика XVIII, граф Прованский повёл себя… никак: вялотекуще прятался под фалдами Веллингтона[15] во время 100 дней Наполеона[16], пассивно наблюдал за развязанным особо рьяными роялистами «белым террором[17]», нехотя принял Конституцию… страну штормило между либералами и консерваторами, а монарх становился всё более и более картонной фигурой. Пришедший ему на смену Карл X был старичком весьма энергичным и волевым, но его консервативные потуги были похожи на попытку выпить цистерну с нарзаном, дабы остановить некроз почечной ткани. Июльская революция 1830 года была неизбежна, а монархия — обречена.
Но вернёмся в 1773–1777 годы, когда писались басни V книги. Вместе с социальным неустройством и экономическими проблемами от Людовика XV во Франции остались ещё традиции великосветского разврата и вечного пира во время чумы; сам Людовик XVI фаворитки не имел, однако супруга его, Мария-Антуанетта, продолжила «добрую» семейную традицию развлекаться до утра в Трианоне, тратя при этом баснословные суммы на пиры, балы и игру в карты. Надо ли говорить, что в глазах любого нормального человека подобное поведение монаршей особы в стране, ещё выплачивающей ужасающих размеров контрибуцию за поражение в Семилетней войне, является не только неуместным, но и вызывает шок. Именно поэтому Жан-Жак Буазар стал искать точку сборки в античном творчестве, пробираясь всё ближе к истокам, пытаясь найти тот самый живительный источник искренних чувств, погребённых под слоями мерзкого в своём лицемерии придворного этикета. Именно поэтому в сборнике, открывающемся басней о почтении старых богов (читай: благодарности предкам и их почтении) и завершающемся пересказом мифа о чистой и самоотверженной любви (причём в обеих баснях: и «Старик и идол» (Le Vieillard et l'idole,V; I), и «Алкиона» (L'Alcyon, V; XXX) предок объясняет потомку, почему должно поступать именно так) так много отсылок и к античности, и к первому тому (книги I – IV) басен ироничного француза. Пожалуй, и нам стоит соблюсти традицию и достать из пыльного сундука классификацию моралей басен Буазара, тем паче, что актуальности из книги в книгу она не теряет, а лишь обрастает подробностями и дополнениями.
1. Басни, пестующие чувство меры:
1.1. Басни об умеренности в желаниях: в качестве примера приведу, пожалуй, басню «Черепаха и ёж» (La Tortue et le Herisson, V; IV) не только потому, что черепаха воспевает именно пассивную защиту, не пытаясь атаковать разнуздавшегося ближнего, но и потому, что в басне ищется чувство меры, а спор приверженцев непротивления злу насилием и адептов активной защиты, исповедующих принцип «Добро должно быть с кулаками», не утихает до сих пор. Примечательно ещё и то, что в те же самые годы происходила революция в военном деле: во время Семилетней войны некоторые горячие головы попытались применить тактику колонн и рассыпного строя, тогда ещё сырую; эксперимент оказался неудачным, но за доработку принялся Александр Васильевич Суворов, представивший результаты под Туртукаем[18] и у Козлуджи[19] и на пальцах (пардон, на штыках) объяснивший неприятелю все достоинства новой тактики (хотя, может это доказательство другой любимой максимы Александра Васильевича «дело мастера боится», потому как отрицать мастерство графа Суворова-Рымникского будет или полный неуч, или не менее полный дурак); также не стоит списывать со счетов завершение пороховой революции: ещё два века тому назад тяжёлая конница (к примеру, польские крылатые гусары) была весомым козырем в любой битве, однако с развитием огнестрельного оружия эффективность (а вместе с ней экономическая целесообразность) тяжелобронированных монстров вначале заметно снизилась, а после и вовсе обнулилась; одинокий рыцарь на дорогом коне оказался бессилен против двух рот вымуштрованных солдат, вооружённых фузеями (при том что снарядить две роты солдат стоило куда меньше, чем одного элитного всадника, да ещё и на дорогом коне).
Пожалуй, не менее примечательна, хотя и наивна до крайности, басня «Коршун и воробей» (L'Autour et le Moineau; V; XI), где за неумеренность свою коршун поплатился жизнью.
Также симптоматична басня «Фиги» о человеке, поддавшемся соблазну, но сумевшем справиться с ситуацией и получившем иммунитет и резистентность к авантюрам. Собственно, взрослеют-то как раз те, кто сумели или отказаться от соблазна, или разобраться с последствиями опрометчивого шага.
1.2. Басни, воспевающие христианское смирение и скромность; как пример — басня «Лис и куропатка»: оба героя, обуянны бесами тщеславия и гордыни, повелись на лесть и оба пострадали: куропатку чуть не съели, лиса же наоборот осталась голодной. Противовесом данной басни служит произведение «Волк и коза», где коза не поверила посулам волка, раскусив его коварный план. Также примечательна басня «Бык и крыс», где бык признал бесполезность борьбы с ветряными мельницами. Ей вторит басня «Голубок и малиновка» (Le Ramier et la Fauvette, V; XVII) о том, что в любви нет места скоропалительным решениям, и зрелые чувства это не про страсть, а про понимание и доверие, хотя нет-нет да и ловишь себя на мысли, что супружество для мужчины — американские горки между Отелло и вечным мужем с неизвестной конечной точкой.
1.3. Басни, порицающие неумеренность: в первую очередь хотелось бы упомянуть басню «Дрозды» (Les Grives; V; V), однако басня не только и не столько о неумеренности в желании, а ещё и о нарождающемся классе нуворишей, авантюристах и дельцах, вынужденных рисковать. С одной стороны, время написания басни очень уж совпадает с появлением набобов в Великобритании (так называли отставных чиновников британской Ост-Индийской компании, сколотивших себе состояние на грабеже и жёсткой эксплуатации коренного населения Индии), своим богатством и покупкой мест в Парламенте сильно раздражавших старую родовую аристократию; с другой стороны, велико искушение провести параллели с бессмертным трудом «Путешествие из Петербурга в Москву» уже упоминавшегося ранее Александра Николаевича Радищева; в главе «Спасская Полисть» мы видим историю купца, в одночасье потерявшего всё и вынужденного скитаться; а в главе «Новгород» мы видим свадьбу купеческую — эдакий пир, от которого за километр несёт чумой; этакие пассажиры «Титаника», отплясывающие макабрический фокстрот на палубе системы, идущей к чорту. Собственно, тонкая ирония периода первоначального накопления капитала и свободного рынка и состоит в том, что именно человеческая жадность, ломающая жизни миллионам и выносящая наверх единиц, является его (и периода, и капитала, и рынка) двигателем. Однако так рождается новая элита, и Буазар, очень точно подмечавший моменты и тенденции, попридержал морализаторский пыл, не понимая, к добру это или к худу; в XXI же веке, когда капитализм уже давно утратил позитивный импульс, и гигантский потенциал трудового большинства растрачивается на обеспечение роскошной жизни кучки паразитов, подобный риск ничего, кроме недоумения, не вызывает: уж слишком много коучей всех мастей камлают из каждого утюга (пардон, тизера) о «выходе из зоны комфорта», но слишком мала вероятность успеха, а вот потеря всего в погоне за ним почти гарантирована.
Авантюризму купцов противопоставляется здоровый расчёт обжёгшегося сельского буржуа в басне «Фиги», пережившего и выход из зоны комфорта, и фиаско планов, и последовавшую за этим расплату в виде полуголодного года (до следующего созревания инжира), и после смотревшего с хитрым прищуром на каждого обещавшего золотые горы.
На бытовом уровне неумеренность красочно описывается в басне «Сорока» (La Pie, V; VIII), где сорока трещит базарной торговкой всяческую околесицу, нанизывая и внезапную ссору, и навет, и инсинуации на тему ласточкиной личной жизни; однако толку от сорокиной трескотни чуть меньше, чем никакого. Потому она и нарывается на флегматичный вопрос (а может и ответ одессита) скворца. В какой-то степени ей комплементарна басня «Пчела и муха» (L'Abeille et la Mouche, V; XV), которую Иван Иванович Дмитриев[20] перевёл как памфлет на назойливых графоманов,
О, эгоисты-рифмачи!
— а, возможно, и как сатиру на Дмитрия Ивановича Хвостова[21], которого, по свидетельствам современников, хлебом не корми, дай только собственные вирши почитать; мне же пчела видится назойливым коммивояжёром или торговым представителем, что даже такую ценную вещь, как мёд, опошлил и опоганил навязчивой рекламой. Как разительно образ пчелы здесь отличается от образа пчелы в первом томе; казалось бы, что может случиться со скромной труженицей? Ан нет, как видим, смущённая Маммоной душа меняется не в лучшую сторону.
Продолжает тему назойливости басня «Цикада и филин»; кстати, обратите внимание на композицию: если назойливой сороке в начале книги говорят полунамёком о её назойливости, в басне «Пчела и муха» пчелу уже просят открытым текстом, то надоедливую цикаду из басни в конце книги просто убивают. Пожалуй, хоть и не совсем к месту, рекомендую сравнить сухой, почти протокольный язык Федра и галантный — Буазара; великая вещь — дегустация.
Совершенно по-иному неумеренность манифестируется в басне «Львиная ярость» (La colère du Lion, V; XII), эдакая карикатура на Людовика XVI, слабохарактерного, не владеющего собой короля. Известно, что гневливым Людовик не был, но здесь лучше всего раскрывают образ последние строки произведения:
Et quels maux ne fera-t-il pas,
Aujourd'hui qu'on voit trop, hélas!
Qu'il n'est plus maître de lui-même!
Каких только зол не претерпите вы,
Чего только мы не увидим, увы,
Сегодня от тех, кто себе самому не хозяин!
— ибо хозяином, повторюсь, самому себе король не был.

