banner banner banner
Грубиянские годы: биография. Том I
Грубиянские годы: биография. Том I
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грубиянские годы: биография. Том I

скачать книгу бесплатно


– Тогда он поистине станет водой, льющейся на мельницу своего родителя, и даже мельничным валом, вращаемым силой ветра: он сможет время от времени подсоблять отцу внушительной суммой, – опять встрял старый Лукас.

– Ах, мама и папа, как бы я хотел когда-нибудь оправдать ваши надежды! – восторженно пробормотал Вальт.

– Бог мой, – гневно воскликнул шультгейс, – на кого же, как не на тебя, можем мы с матерью положиться? Ведь не на мошенника, которого ты так любишь, не на этого бродячего флейтиста, Вульта?

Тут Вульт, сидя на дереве, поклялся, что никогда не покажется на глаза такому отцу.

– Так вот, – Кнолль теперь заговорил громче, раздраженный тем, что его постоянно перебивают, – если наш молодой человек поведет себя не как самодовольный дурак или простодушный новичок, а как зрелый муж, чувствующий себя словно рыба в воде в юридической стихии, – и будет во всем следовать примеру своего разумного отца, который, может, лучше него разбирается в праве…..

Тут Лукас, ясное дело, не смог сдержаться:

– Господин придворный фискал! Петер действительно лишен отцовского нюха; это меня следовало допустить к изучению права. Бог мой! У меня-то в юности были и соответствующие способности, и лошадиная память, и усидчивость. Плох тот судья, который не является, насколько это в его силах, одновременно цивилистом – камералистом – криминалистом – феодалистом – канолистом – и публистом. Я давно сложил бы с себя свою должность – ибо что я с нее имею, кроме годового жалованья в размере трех шеффелей зерна и кувшина с каждой бочки пива, а еще множества упущений и неприятностей, – если бы во всем селе нашелся хоть один человек, способный принять ее и хорошо исполнять. Но разве много сыщется в наших краях шультгейсов, которые, подобно мне, в своем доме соблюдают сразу четыре инструкции для исполнителей этой должности, а именно: те правила, что приняты в старой Готе, курфюршестве Саксонском, Вюртемберге и Волосочёсинге? – И разве я не участвую в каждой книжной лотерее, не добываю таким образом самые толковые книги, среди прочего – «Юлиуса Бернхарда фон Рора полный юридический компендиум по домоводству: с юридическими наставлениями, касающимися как вообще поместий, их покупки, продажи и сдачи в аренду, так и, в частности, земледелия, садоводства, и т. д., и т. д., и прочих экономических материй, каковые наставления упорядоченно изложены в соответствии со здравым смыслом, имперскими и немецкими законами и являются в высшей степени полезными и незаменимыми для всех тех, кто либо владеет поместьями, либо управляет ими. Второе издание. Лейпциг, 1738. Издано И. К. Мартином, книготорговцем с Гриммише штрассе». И эта книга состоит аж из двух томов, вот посмотрите!

– У меня у самого есть такая, – сказал Кнолль.

– Ну так вот! – упоминание книги навело отца на дальнейшие размышления. – Разве судья не должен – подобно кузнецу, подковывающему лошадей, – иметь карманы под рукой, то бишь уже на фартуке, а не только в штанах? О, Боже милостивый, господин фискал, всегда, когда нужно описывать имущество должника – оценивать собственность – предоставлять кому-то жилье – делать бессчетные устные или письменные оповещения – наращивать венцы колодцев, изгонять из наших краев цыган, следить за порядком на улицах и надзирать за пожарным надзором – или когда в деревнях имеют место эпидемии, беспорядки, мошенничества: тогда судья первым оказывается на месте, а уже потом извещает о случившемся как здешних чиновников, заслуживающих всяческой похвалы, так и, если это необходимо, господ землевладельцев. Что там плохая погода! Судья ведь, в отличие от часов на кафедре проповедника, не может ходить только раз в неделю: он день за днем носится, заглядывая во все дыры и причиняя тем величайший вред собственному хозяйству, – по всем полям и лесам, по всем домам; а после должен еще явиться в город, отчитаться устно и тут же достать из кармана готовый письменный отчет. Потом ко мне подступают крестьяне – лошадные и тягловые, или же безлошадные – и говорят: Лукас, не увиливай! Ты, дескать, проявил небрежность там-то и там-то! – Ох, эти клеветники! разве они не видят, что я, стараясь ради них, сам по уши погряз в долгах, и если в будущем этот нотариус и протоколист не….

– Ну, будет тебе, судья! – оборвала его Вероника и повернулась к фискалу, чьим должником и был ее муж. – Господин фискал, он просто болтает, чтобы хоть что-то сказать. Не желаете ли чего? А после я бы хотела, чтобы вы помогли мне решить один важный вопрос.

Лукас с готовностью замолчал, поскольку уже привык, что в их супружеской сонатине левая рука, то бишь жена, порой прикасается к струнам поверх правой руки, извлекая высочайшие, способствующие гармонии звуки.

– Я бы не отказался хряпнуть стакашок перед ужином, – ответил Кнолль к изумлению Вальта, который не ожидал услышать такое выраженьице, явно из жаргона почтовых кучеров, от человека городского, больше того – придворного чиновника.

Мать Вальта вышла, но вскоре вернулась, неся в одной руке срочное почтовое отправление, содержащее согревающий кровь стихийный огонь, а в другой – толстый манускрипт. Вальт, густо покраснев, взял его из рук матери. Глаза Гольдины восторженно сверкнули.

– Ты должен почитать нам из этого песенника, – сказала Вероника, – а ученый господин пусть выскажет свое мнение – стоит ли тебе заниматься такими вещами. Господин кандидат Шомакер твои стихи очень хвалит.

– И мне тоже они очень нравятся, правда, – поддержала ее Гольдина.

Тут в комнату вошел кандидат Шомакер собственной персоной; отвесил глубокий поклон одному лишь фискалу и поприветствовал его с восторженным блеском в глазах. Кандидат сразу сообразил, что, судя по всем признакам, радостная весть о завещании в этой комнате еще не была озвучена.

– Ты опоздал, – сказал Лукас, – великолепная церемония уже полностью завершилась.

Кандидат стал пространно объяснять, почему смог выбраться из города лишь ко времени вечернего богослужения.

– Я здесь стою, – сказал он, с удовольствием глядя в лицо шультгейсу (и довольный тем, что не должен сейчас смотреть на такого благородного, но внушающего ему опасения господина, как Кнолль), – точнее, простоял здесь внизу, во дворе, целую четверть часа, не осмеливаясь войти, из-за пятерых гусей, которые загородили проход и грозили мне клювами и растопыренными крылами.

– Да нет же, их было шесть! – вмешалась насмешливая еврейка.

– Может, и шесть, – согласился кандидат Шомакер. – Но, как я читал, достаточно даже одной гусыни, чтобы посредством яростного укуса заразить человека бешенством и водобоязнью.

– Ах, да! – повернулся он к Вальту (это единственное, что он знал по-французски). – Ваши полиметры!

– А это еще что такое? – поинтересовался Кнолль, допивая шнапс.

– Господин граф (первую половину титула, «пфальц», Шомакер на сей раз опустил), речь на самом деле идет о новом изобретении этого юного кандидата, моего ученика: он сочиняет стихотворения со свободным размером, которые состоят, каждое, из одного-единственного, но свободного от рифмы стиха; и автор, по своему усмотрению, может удлинять такой стих, даже растягивать его на целые страницы или печатные листы; сам он называет их длинностишиями, я же предпочитаю название полиметр.

Вульт, затаившийся между яблоками, выругался от нетерпения. Вальт наконец встал, держа в руках манускрипт и развернувшись выпуклым лбом и прямым носом в профиль: так, что свет освещал его сзади; неописуемо долго и по-дурацки перелистывал он страницы в поисках фронтисписа своего храма муз – кандидат Шомакер тем временем, сунув руку за лацкан жилета, а другую в карман брюк, на три длинных шага приблизился к окну, за которым прятался Вульт, чтобы, свесившись через подоконник – сплюнуть вниз. Запинаясь от смущения, но произнося слова каким-то крикливым, необученным голосом, поэт приступил к декламации:

№ 9. Серный цвет

Длинностишия

– Право, не знаю, не могу найти подходящего стихотворения, придется читать наудачу:

«Отражение Везувия в море

“Смотрите, как мечутся внизу, под звездами, языки пламени, а багряные потоки тяжело перекатываются вокруг горы в глубине, пожирая прекрасные сады. Но мы, невредимые, скользим над этим холодным огнем, и собственные наши отражения улыбаются нам из горящей волны”. Эти слова произнес, не без удовольствия, шкипер; и тут же встревоженно поднял глаза на саму громыхающую гору. Но я сказал: “Смотри, так же и Муза легко несет в вечном зеркале тяжелые горести нашего мира, и несчастливцы заглядывают в это зеркало, но и им доставляет удовольствие такая отраженная боль”».

* * *

– Почему этот странный человек плачет, если он сам же всё для себя выдумал? – воскликнул Лукас.

– Потому что он блаженный, – сказала Гольдина, но не угадала: ведь слезы Вульта свидетельствовали лишь о волнении, которое совсем не обязательно бывает восторженным или печальным, – свидетельствовали о волнении как таковом. Теперь он прочитал вот что:

«Детский гроб на руках

Как хорошо: не только ребенка легко качают те руки, но и его колыбель.

Дети

Вы, малыши, стоите близко к Богу: ведь и Земля, самая малая из планет, для Солнца – ближе всех прочих.

Смерть во время землетрясения[3 - Как известно, перед землетрясением воздух обычно бывает неподвижным и только море волнуется. – Примеч. Жан-Поля.]

Юноша стоял возле задремавшей возлюбленной, в миртовой роще, а вокруг девушки спало небо, и земля затихла – птицы молчали – сам Зефир задремал в ее волосах, похожих на лепестки роз, и ни один локон не шевелился. Но море, живое, приподнялось, и волны уже стягивались в стада. “Афродита, – взмолился юноша, – ты сейчас близко, твое море мощно волнуется, и земля затаилась в страхе; услышь же меня, царственная богиня: соедини любящего – навеки – с его любимой”. Тогда священная земная поверхность незримыми сетями опутала его стопы, мирты наклонились к нему, земля загрохотала, и ее врата распахнулись перед ним. – И внизу, в Элизиуме, проснулась возлюбленная, и блаженный юноша стоял перед ней, потому что богиня услышала его просьбу».

* * *

Вульт в яблоневой листве сильно выругался – от чистейшей радости: его душа, в других случаях легко захлопывающаяся, сейчас распахнулась для муз. «Дорогой Готвальтхен! тебе одному предстоит узнать меня; ибо, клянусь Господом, это уже начинается, он сделает это для меня. О небо! как же удивится робкий божественный шут, когда я ему всё расскажу», – сказал себе Вульт, уже имея в виду некий новорожденный план.

– Должен отметить, – сказал Шомакер, – что юноша не без пользы для себя изучал под моим руководством авторов антологии.

Поскольку Кнолль ничего не ответил, отец попросил:

– Читай дальше!

И Вальт стал читать слабым голосом:

«У горящего театрального занавеса

Новые радостные пьесы показываешь ты обычно, медленно взмывая вверх. Но сейчас тебя стремительно поглощает голодное пламя, и сцена радости кажется сумбурной, злосчастной, окутанной дымом. Пусть медленно вздымается и опускается занавес любви, но пусть он никогда не упадет – навечно, как раскаленный пепел, – вниз.

Ближайшее солнце

За солнцами покоятся другие солнца в последней синеве; их чуждые лучи уже много тысячелетий свершают путь к маленькой Земле, но все не могут приблизиться к ней. О ты, ласковый, близкий Бог: едва человеческий дух приоткрывает свой маленький юный глаз, ты уже сияешь для него, о Солнце всех солнц и духов!

Смерть нищего

Однажды старый нищий заснул рядом с бедным человеком и часто стонал во сне. Тогда бедняк громко вскрикнул, желая пробудить старика от кошмарного сна, чтобы ночь не давила на его и без того усталую грудь. Нищий не проснулся, только отблеск лунного света пробежал по соломе; тут бедный человек взглянул на соседа и увидел, что тот уже умер: Бог пробудил его от совсем долгого сна.

Старые люди

Они, конечно, длинные тени, и их вечернее солнце лежит, холодное, на самой земле; но все они, словно стрелки часов, обращены в сторону утра.

Ключик от гроба

“Мое прекраснейшее, любимое дитя, накрепко запертое внизу, в глубинном темном доме, я буду вечно хранить ключ от твоей темницы, но никогда, никогда не смогу ее открыть!” – Но тут на глазах у горюющей матери ее дочь, прелестная как цветок и сверкающая, начала подниматься к звездам и крикнула сверху: “Матушка, брось этот ключ, я ведь наверху, а не внизу!”»

№ 10. Зловонное дерево

Поединок каплунов-прозаистов

– О небо, скорей бы уж наступило завтра, дорогой брат! Это проклятье, что всегда приходится приспосабливаться, – пробормотал Вульт.

– С меня довольно, – сказал Кнолль, который прежде, во время чтения, медленно выпускал одно за другим равновеликие облачка табачного дыма.

– Я, со своей стороны, – подвел итог Лукас, – ничего для себя извлечь из этих стихов не смог: они мне кажутся какими-то бесхвостыми, – а ты что скажешь?

– Там высказаны благочестивые и печальные мысли, – откликнулась мать.

У самого Готвальта голова и уши еще были окутаны золотой утренней дымкой поэтического искусства, а где-то за пределами этой дымки – так ему представлялось – пребывал далекий Платон, как солнечный шар, и согревал ее своими лучами. Кандидат Шомакер пристально смотрел на пфальцграфа и ждал от него решений. Как человек, привыкший к религиозной свободе, он полагал, что совершает грех всякий раз, когда чересчур торопится и на что-то отваживается. Потому-то кандидату и не хватало хирургического мужества, чтобы как следует пороть учеников – его пугали возможные переломы, травматические лихорадки и тому подобное, – и он предпочитал воздействовать на своего воспитанника издалека, строя ему из соседней комнаты ужасные рожи.

– Мое мнение, – начал Кнолль, грозно насупив темные кущи бровей, – если говорить совсем коротко, сводится к следующему: подобные вещи – поистине пустая трата времени. Я вовсе не презираю стихи – если они написаны на латыни или, по крайней мере, зарифмованы. Я сам, когда еще был желторотым юнцом, занимался подобными фокусами и – поверьте, я себе не льщу – мог сочинить кое-что получше. Да, как comes palatinus я собственноручно посвящаю в поэты и уж тем более могу полностью отвергнуть претендента на это звание. Обладатели денежных капиталов или владельцы дворянских поместий – те действительно, от нечего делать и от обеспеченной жизни, могут сочинять или читать стихи, сколько им захочется; но не серьезный человек, который освоил хорошую солидную дисциплину и желает сделаться разумным юристом, – такой человек должен презирать поэзию, и особенно стихи без всякой рифмы и размера, каких я за час настрогаю тысячу штук, если потребуется.

Вульт между тем молча наслаждался мыслью, что в Хаслау он уж как-нибудь найдет время и место, чтобы в награду пфальцграфу приготовить для него благословенное купание в кипящей воде и раскаленном подсолнечном масле. И все-таки он едва сумел сдержать гнев, когда подумал, что кандидат и пфальцграф уже так долго находятся здесь, а о радостной вести – о завещании – до сих пор не упомянули. Если бы он мог видеть и писать в темноте, он бы обернул камень листком с таким известием и отправил бы его, как нежную голубиную почту, в полет через окно.

– Слышал? – спросил сына Лукас. – Твои стихи еще и написаны некрасивым почерком, как я вижу. – И он, перевернув несколько листов, сделал попытку поднести манускрипт к горящей свече. Однако поэт, который до сих пор, опустив голову, неотрывно смотрел на пламя свечи, внезапно протянул руку и вырвал у него рукопись.

– Но в свободные часы можно же заниматься чем-то таким? – спросил Шомакер, в чьих глазах уже сам титул придворный фискал соединял в себе сдвоенного Рупрехта и мушкет, сиречь «двойную аркебузу»; ведь стоило ему увидеть словечко придворный или приставку лейб- – пусть даже речь шла всего лишь о придворном литаврщике или лейб-форейторе, – и он, восприняв это как своего рода «шлемоголовый пролог» (praefatio galeata), страшно пугался; насколько же больше должно было ужасать его слово фискал, грозящее любого человека посадить на кол или заключить в башню.

– В свои свободные часы, – ответил Кнолль, – я читал все юридические документы, какие только мог раздобыть, благодаря чему, вероятно, и сумел стать тем, кто я есть. Увлечение же высокопарными пустыми фразами, напротив, приведет к тому, что в конце концов они проникнут в стиль деловой переписки юриста и совершенно ее отравят; любой суд такие документы отошлет обратно как непригодные.

– Тогда понятно и простительно, – начал Шомакер, как бы добровольно налагая на себя оковы, – что я, по причине своего невежества в правоведении, хотел объединить это последнее с поэзией; однако отсюда же с большой вероятностью следует, что господин Харниш – теперь, когда он с еще большим пылом посвятит себя единственной избранной им дисциплине, – от поэзии совершенно откажется: не правда ли, так оно и будет, господин нотариус?

Тут молодой человек, прежде такой деликатный, фыркнул – увидев, как учитель, всегда его хваливший, вдруг от него отрекся ради низкопоклонства перед придворным и теперь, словно бритва в руках цирюльника, кланяется то вперед, то назад (хотя Шомакер просто не был способен вот так на месте, быстренько, перед лицом служителя трона и при той любви к собственному ученику, что таилась у него в сердце, изобрести новое отношение к праву, тем более что и всегда немного боялся невольно учинить бунт против своего князя, – вообще же, придавая большое значение справедливости, охотно выступил бы против любой беды и насилия), – итак, деликатный Вальт фыркнул как раненый лев, подскочил к кандидату, ухватил его обеими руками за плечи и крикнул из глубин давно истерзанной груди столь громко, что его учитель, словно опасаясь смертельного удара, подпрыгнул:

– Кандидат! Клянусь Богом, я стану хорошим и прилежным юристом, ради моих бедных родителей. Но, кандидат, пусть удар грома расщепит мое сердце и пусть Всевышний зашвырнет меня к самому жаркому демону, если я когда-нибудь откажусь от длинностиший и от небесного искусства поэзии.

Тут Вальт с диким вызовом посмотрел вкруг себя и весомо добавил:

– Я буду продолжать стихотворствовать.

Все удивленно молчали – в Шомахере теплилась еще лишь половинная жизнь – Кнолль демонстрировал лютую железную улыбку – а Вульт на своей ветке тоже впал в одичание, воскликнул: «Правильно, правильно!» и вслепую схватился за незрелые яблоки, желая бросить целую горсть таковых в участников прозаического собрания. – Но тут новоиспеченный нотариус, как победитель, вышел из комнаты, и Гольдина последовала за ним, бормоча: «Так вам и надо, скучные прозаисты!»

Вопреки ожиданиям Вульта нотариус встал под его яблоней и поднял к звездной стороне жизни, к небу, одухотворенное лицо, на котором можно было пересчитать все его стихотворения и грезы. Флейтист едва не упал сверху, как мягкая перина, на израненную братскую грудь: он с радостью поднял бы эту славную, повлажневшую от слез певчую птицу – с коей судьба обошлась как с жаворонком, который устремился к поверхности Мертвого моря, как если бы это была цветущая земля, и теперь тонет в нем, – поднял бы ее высоко, к иссушающему всякую влагу солнцу; однако появление Гольдины воспрепятствовало прекрасной сцене взаимного узнавания: девушка взяла Вальта за руку, но тот все еще смотрел оглохшими глазами ввысь, где стояли только светлые звезды и не было никакой мрачной Земли.

– Господин Готвальт, – обратилась к нему Гольдина, – не думайте больше об этих прозаических идиотах! Они вас отчехвостили. Но этому юристу я еще сегодня подсыплю перцу в табак, а кандидату – табаку в перец.

– Нет, дорогая Гольдина, – заговорил Вальт мучительно мягким голосом, – нет, я сегодня не заслужил того, чтобы великий Платон меня поцеловал. Возможно ли такое? – О Боже! Ведь это должен был быть радостный прощальный вечер. – Дорогие родители отдают тяжело доставшиеся им деньги, чтобы я стал нотариусом, – бедный кандидат с самого моего детства дает мне уроки чуть ли не по всем дисциплинам – Бог благословляет меня небесным блаженством, позволяя припасть к груди Платона – и после всего этого я, сатана, устраиваю такую адскую сцену ярости! О Боже, Боже! – Но как же подтвердилась, Гольдина, моя старая мысль: что за каждым подлинным переживанием сердечного блаженства обязательно следует тяжкое несчастье.

– Я так сразу и подумала, – гневно сказала Гольдина. – Если бы вас распяли на кресте, вы бы оторвали от поперечной балки прибитую гвоздем руку, чтобы пожать руку распявшему вас солдату. – Что-то я не пойму: вы или соломенные головы там наверху испортили нам сегодня винный месяц, превратив его в винно-уксусный?

– Я, – ответил он, – на самом деле не знаю никаких других несправедливостей кроме тех, которые сам я причиняю другим; несправедливости же, совершаемые другими по отношению ко мне, никогда не представляются мне – поскольку я не знаю мотивов тех, кто их совершает, – однозначными и решающими. Ах, заблуждений, проистекающих от ненависти, куда больше, чем заблуждений, обусловленных любовью! Если бы существовал человек, чья натура представляла бы собой полный диссонанс и антитезу к моей натуре (как существуют антитезы для всего на свете): то он спокойно мог бы со мной встретиться; и поскольку я точно так же диссонировал бы с ним, как он со мной, у меня было бы не больше поводов жаловаться на него, чем у него – на меня.

У Гольдины, как и у Вульта, не нашлось, что возразить против таких рассуждений, хотя на обоих они произвели крайне гнетущее впечатление. Но тут мать мягко позвала сына; и отец тоже позвал, гораздо громче: «Беги скорей сюда, Петер! Мы, оказывается, упомянуты в завещании, и предварительное решение будет принято уже 15 числа сего месяца».

№ 11. Желтинник

Радостный хаос

Пфальцграф немного разрядил атмосферу всеобщей неловкости, сгустившуюся после стремительного побега Вальта, сказав: мол, ваш sansfagon не заслуживает того, чтобы быть упомянутым в важном завещании, на оглашение которого он, пфальцграф, собирался его пригласить и которое как раз не очень согласуется с рифмоплетством. Теперь будто повернулось колесо, обеспечивающее удар молоточков в башенных часах, будто законным образом была снята заглушка с учительской души, полнящейся звуками и словами, – и учитель смог наконец ударить во все колокола: он ведь знал и теперь пересказал самые приятные клаузулы завещания, а фискал только подтвердил правдивость рассказа, когда дополнил его неприятными подробностями. Кандидат обычно так долго проявлял необычную мягкость после любой нанесенной ему обиды, пока его не просили эту обиду простить. Лукас уже – прислушиваясь лишь наполовину – звал, точно обезумев, Вальта, потому что не находил никаких других слов.

Наконец появился молодой человек, с нежным румянцем стыда на щеках; на него, однако, не обратили внимания: все, за исключением Кнолля, заглядывали в завещание. Этот последний с момента, когда Вальт начал читать вслух свои стихи, испытывал к молодому человеку настоящую ненависть – ведь если у соловьев музыка вызывает желание петь, то собак она провоцирует на вой; ибо то обстоятельство, что столь плохой, увлекающийся поэзией юрист должен унаследовать больше, чем он сам (эта мысль неотступно грызла ядро фискаловой личности), расстраивало его больше, чем утешало другое: что при всем своем корыстолюбии он не нашел бы наследника, больше, чем Вальт, предрасположенного к тому, чтобы проворонить собственное наследство.

Вальт растроганно слушал повторение и продолжение рассказа о наследственных обязанностях и частях наследства. Теперь, когда до ушей Лукаса донеслись слова об «11 000 георгдоров, вложенных в берлинскую лавку заморских товаров», а также об «обоих барщинных крестьянах в селе Эльтерляйн и соответствующих земельных участках», лицо шультгейса, на которое вдруг повеял южный зефир счастья, от изумления как бы растаяло, и он переспросил: «Пятнадцатого числа? Одиннадцать тысяч?» – А потом отбросил прочь через всю комнату свою шапку, которую прежде держал в руке, и спросил еще: «В этом месяце?» – А потом запустил пивной кружкой в дверь комнаты, едва не угодив в голову Шомакеру.

– Судья, – прикрикнула на него жена, – да что это с вами?

– Я так проявляю свою Gaudium, – сказал он. – Пусть теперь какая-нибудь собака из города попробует вякнуть, что я хочу украсть ее блох: эта скотина получит от меня хороший пинок. Нас всех, сидящих сейчас здесь, возведут в дворянское достоинство, и я по-прежнему буду судьей, но уже в дворянском звании, – или я стану судебным управляющим и смогу получить образование. А на земельных участках, доставшихся мне от Кабеля, я буду сажать исключительно рапс.

– Мой друг, – с досадой перебил его фискал, – вашему поэтичному сыну – прежде, чем всё это исполнится, – предстоит раскусить несколько твердых орешков, ведь наследником-то является он.

Тут нотариус со слезами радости на глазах шагнул к обделенному наследством фискалу и потянул на себя его неподатливую руку, говоря:

– Поверьте, посланец радости и евангелист, я сделаю всё, чтобы получить это наследство, всё, чего вы потребовали («Чего вы от меня хотите?» – прошипел в этот момент Кнолль, отдергивая руку): ибо я буду делать это ради людей (продолжил Вальт, обведя глазами всех прочих), которые, со своей стороны, сделали для меня еще больше; может, и ради брата, если он еще жив. Разве условия не очень просты, и разве не прекрасно последнее из них – требующее, чтобы я стал пастором? – Как же добр этот ван дер Кабель! Почему он так добр к нам? Я живо помню его, но раньше мне казалось, что он меня недолюбливает. Но я, кажется, читал ему свои длинностишия. Так разве могут наши мысли о людях быть слишком хорошими?

Вульт засмеялся и сказал:

– Едва ли!

Вальт совершенно по-дурацки, стыдясь себя, подошел к Шомакеру со словами:

– Не исключено, что я обязан этим завещанием именно поэтическому искусству – а уж знанием поэтического искусства я определенно обязан своему учителю, который пусть простит мне недавние неприятные минуты!

– Забудем же, – откликнулся тот, – что вы только что даже не назвали меня господином учителем, чего требуют обычные правила вежливости. Но теперь пусть царит радость! – Что же касается вашего господина брата, о котором вы вспомнили, то он все еще жив и даже процветает. Некий бойкий господин ван дер Харниш не так давно заверял меня в этом, но потом втянул в непозволительную болтовню о вашем семействе, из-за чего я так же мало заслуживаю вашего прощения, как вы – моего!

Тут нотариус крикнул на всю комнату, что его брат, оказывается, жив.

– Упомянутый господин встретил вашего братца в рудных горах, в городке Эльтерляйн, – сказал Шомакер.

– О Господи, тогда он наверняка появится здесь еще сегодня или, на худой конец, завтра, дорогие родители! – восторженно крикнул Вальт.

– Пусть только попробует! – возмутился шультгейс. – Я этого бродягу на порог не пущу: скорее сам подрежу ему ноги косой и заставлю насмерть подавиться диким яблочком!

Но Готвальт уже шагнул к Гольдине, которая, как он видел, заплакала, и сказал:

– О, я знаю, о чем вы думаете, моя хорошая. – После чего тихо прибавил: – О счастье вашего друга.