banner banner banner
Грубиянские годы: биография. Том I
Грубиянские годы: биография. Том I
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Грубиянские годы: биография. Том I

скачать книгу бесплатно


№ 6. Медный никель

Quod Deus Vultiana

После окончания истории разъяренный флейтист подошел к опечаленному школьному учителю и спросил:

– Разве вы не заслужили, чтобы я тотчас заглянул в призму и обнаружил там вас в виде долговязого трупа? Как, вы, микролог нравственности, esprit de bagatelle морали, вы из страха перед моими ценными пророчествами обнаглели до того, что решились, против своей же совести, выставить из-под покрова на всеобщее обозрение тайные сведения о двух благородных братьях и их родителях? Так раскайтесь же, услышав мое признание: я не сказал до сих пор ни единого правдивого слова, а все тайны узнал не из призмы, но от самого сбежавшего флейтиста Вульта, то есть от совсем другого человека. Я с этим человеком играл на флейте в другом Эльтерляйне: а именно, в горняцком городишке близ Аннаберга. А чтобы собравшиеся здесь, после того как я столь долго корчил из себя мудреца, мне поверили, я перед ними поклянусь: да буду я проклят навеки, если я не знаком с Вультом и не узнал всё, что сейчас рассказывал, лично от него.

И он произнес вовсе не ложную клятву: потому что сам он и был этим сбежавшим Вультом собственной персоной, но при этом – и продувной бестией.

Кандидат воспринял эту атаку мирно: ибо его самого крайне угнетало то новое положение, в которое он, по его ощущениям, был загнан слишком стремительно, так что у него не оказалось ни секунды времени, чтобы выработать подходящую модель и мерную линейку нравственного поведения. А между тем мало найдется казуистов и специалистов по пасторской теологии, которых он не читал; он даже с Талмудом ознакомился – просто ради спасения собственной души.

Он отождествлял себя с каждым объявленным в розыск преступником: чтобы, если случайно его сочтут похожим на разыскиваемого, сразу быть к этому готовым в юридическом и нравственном смысле; и точно так же он нередко втайне – для удовольствия – обвинял себя в убийстве, в изнасиловании и прочих противоправных действиях: чтобы быть хорошо подкованным, если какой-нибудь злодей совершит их всерьез.

Поэтому он ответил только, что не мог бы сообщить Готвальту более радостной вести, нежели та, что его брат Вульт жив, – ведь Вальт безгранично любит беглеца.

– Так эта мошка еще жива? – вмешался хозяин. – Мы-то все думали, что она давно окочурилась… И как же он выглядел, милостивый государь?

– Очень похоже на меня, – ответил Вульт и многозначительно оглядел потягивающих пиво дикастериантов, – если не учитывать половых различий: потому что я вполне мог бы быть как переодетой в мужское платье кавалершей д'Эон, так и самой этой небезызвестной дамой, – но мы, господа, не станем продолжать столь скользкую тему. Что же касается Вульта, то он, сам о том не подозревая, является, может быть, самым галантным и самым красивым из всех мужчин, в чье лицо мне доводилось заглядывать; разве что он слишком серьезный и слишком ученый человек – для музыканта, я имею в виду. Вам всем следовало бы увидеть его, то есть услышать. И при всем том он очень скромен, как я уже говорил. «Музыкальным директором музыки сфер я никогда не стану», – сказал он однажды, кланяясь и откладывая флейту, – и, вероятно, имел в виду Господа. Каждый мог говорить с ним так же свободно, как с русским императором, который во всем своем императорском величии после спектакля заходит за кулисы и чувствует, что Коцебу заново создал его, а сам он заново создал Коцебу. Вульт добродушен и исполнен любви, но при этом рассержен на всех людей. Я знаю, что мухам, которые докучали ему, он отрывал одно крыло и отбрасывал их от себя со словами: «Ползите! в этой комнатке довольно места и для вас, и для меня»; многим пожилым господам он говорил в лицо, что они – семикратные мошенники, старые, хоть и вымоченные в молоке сельди, выдающие себя таким образом за свежую сельдь; но тотчас прибавлял, что, как он надеется, они не истолкуют его слова превратно, – и далее вел себя с ними вполне любезно. Наше первое знакомство состоялось, когда он возвращался с распродажи имущества какого-то князя – и так дурацки, у всех на виду, нес перед собой купленный ночной горшок из серебра, что изумлял прохожих на каждой улице, по которой проходил. Я бы хотел, чтобы сейчас он тоже был здесь и мог навестить родных. Я испытываю такую симпатию к Харнишам, своим тезкам, что даже просил издателей «Лейпцигского альманаха» (правда, безрезультатно), чтобы они изобразили для меня родословное древо и весь родословный лес этого семейства.

Теперь он коротко и вежливо попрощался со всеми и отправился к себе в комнату – после того как, несмотря на вкрадчивость своих светских манер, целый день вытворял всякие безобразия. Он, например, неприлично нюхал цветы, выставленные на подоконники, когда ему случалось проходить мимо них; – он упрекнул еврейского мальчика, который просил милостыню на рынке, в дурном стиле попрошайничества и публично показал, как тому следует себя вести; – он не удосужился заказать перевод своего французского паспорта на немецкий язык, из-за чего у городских ворот началась дурацкая перебранка чиновников, с чтением слов по буквам, сам же он спокойно ждал и настаивал, чтобы всё было записано как в паспорте; – а в первый день пребывания в городе он устроил шутку с волшебной дракой, о которой хозяин, наверху, рассказал на ухо кандидату. То есть: находясь в совершенном одиночестве в своей комнате, он сумел устроить такой искусственный шум, что проходившие внизу караульные вообразили, будто на третьем этаже происходит драка, в которой участвуют по меньшей мере пять человек; когда же они, намереваясь наказать дебоширов, поднялись наверх и распахнули дверь, Квод деус Вульт, стоявший с намыленным лицом перед зеркалом для бритья, вполоборота обернулся, очень удивленный, держа в руке бритву, и с раздражением спросил: мол, что они здесь потеряли; он той же ночью еще раз сымитировал такую акустическую драку, а заглянувшего к нему представителя власти встретил (лежа в постели и будто бы плохо соображая со сна) словами: «Что это за изверг топчется у меня под дверью и нарушает мой первый сон?»

Всё это произошло потому, что в любом маленьком городке он мало ценил прежде всего полковой штаб; затем – представителей власти и двора; а горожан – еще меньше. Несмотря на такое обряженное в веселье неуважение, Вульт не хотел раскрываться перед жителями этого городка (которые не видели его в лучшие дни, блистающим среди жителей метрополий) в качестве человека, переживающего пасмурный жизненный период: простого крестьянского сына из Эльтерляйна; он предпочел возвести себя в дворянское звание, пусть и собственноручно.

В Хаслау он прибыл лишь для того, чтобы дать концерт, а потом прогуляться до Эльтерляйна и повидать родителей и брата, сохраняя инкогнито: так, чтобы самого его не увидели. Ему казалось невозможным, что он, после десятилетнего отсутствия – во время которого, словно пробковый электрический паук, перепрыгивал через такое множество городов, не создавая никакой паутины и не ловя добычу, – теперь снова предстанет перед своими бедными родителями, но, о небо, предстанет в качестве кого?

В качестве бедного флейтиста в длинных штанах-шоссах, желтом студенческом колете и зеленой дорожной шляпе, не имея в карманах (за исключением нескольких серебряных монет) ничего, кроме колоды проштемпелеванных билетов для будущих посетителей его флейтового концерта? – «Нет, – сказал он себе, – чем сделать такое, я лучше каждодневно буду пить уксус из медного кубка, или вскормлю на своей груди речную выдру, или прочитаю либо прослушаю кантианскую мессу вместо пасхальной». Ведь если бы он и мог надеяться, что в конце концов покорит склонного к фантазиям отца своим музицированием и рассказами о дальних странах: то остается еще неподкупная мать с холодными светлыми глазами и проницательными вопросами, которая безжалостно подвергнет расчленению его прошлое вкупе с будущим.

Но теперь, поскольку последний вечер (и сотня других часов) всё в нем изменил, теперь он поднимался по лестнице из чужой комнаты в свою, хоть и невозмутимый внешне, но с поколебленными внутренними глубинами. – Мысль о том, что брат его любит, буквально захватила его; теперь он хотел с самого близкого расстояния рассмотреть это поэтическое утреннее солнце и повертеть его в руках, и впредь именно по его оси измерять диаметр Земли, именно по его силе – степень освещенности и теплоты; – завещание Кабеля придало юному поэту еще большую весомость – Коротко говоря, Вульт едва дождался следующего дня: так ему хотелось поспешить в Эльтерляйн, украдкой послушать, как Вальт будет сдавать экзамен на звание нотариуса, посмотреть на всех и в конце концов открыться брату – если, конечно, он этого заслуживает. С каким нетерпением пишущий эти строки ждет официальной возможности наконец вытащить героя из его глубоких зеркал – в следующей главе, – читатели могут оценить по собственному нетерпению.

№ 7. Фиалковый камень

Сельцо детства. – Великий человек

Вульт ван дер Харниш отправился из пригорода Хаслау в Эльтерляйн, когда половинка солнца еще сияла, свежо и горизонтально, над росистым луговым миром. Солнце как раз перешло из знака Близнецов в знак Рака; Вульт находил в этом сходство со своей ситуацией и думал, что из четырех близнецов он тот, кто пылает жарче всех прочих, и как второй Рак – тоже. В самом деле, еще в горняцком городке Эльтерляйн у горы Аннаберг началась его тоска по одноименному родному селу, и тоска эта усиливалась с каждой пройденной улицей; ведь даже человек с таким, как у нас, именем – насколько же сильнее одноименное место! – согревает нам сердце. На оживленной Хаслауской улице – напоминавшей удлиненный рынок – Вульт достал свою флейту и навстречу, как и вослед всем путникам стал кидать флейтовые мелодии, кусочки концертов; правда, он часто прерывался на хороших колоратурах или плохих диссонансах и искал носовой платок либо спокойно оглядывался по сторонам. Ландшафт то бодро поднимался на горку и потом спускался с нее, то растекался широким и ровным растительным морем, где хлебные нивы и межи изображали волны, а группы деревьев – корабли. Справа, на востоке, словно высокий окутанный туманом берег, тянулась далекая горная гряда Пестица, слева, на западе, мир мало-помалу стекал вниз, как бы следуя за вечерним красным заревом.

Поскольку Вульт хотел добраться до места лишь ближе к ночи, он очень часто останавливался. Его песочными часами в тот июльский день были скошенные луга, то бишь Линнеевы цветочные часы, но выполненные из одних только трав: стоящая трава указывала на 4 часа утра; лежащая – на время от 5 до 7; собранная граблями в кучки размером с муравейник – на 10 утра; холмы из сена – на 3 часа пополудни; горы, опять же из сена, – на вечер. Но он в тот день впервые видел на таком циферблате рабочую идиллию: потому что прежде долгие пешие прогулки делали его пресытившиеся глаза слепыми.

Именно когда холм на этих песочных часах достиг наибольшей высоты: тогда-то и потянулись, словно вечерние тени, вишневые и яблоневые деревья – чаще стали попадаться круглые зеленые плоды – в одной долине уже бежал темной линией ручеек, который скачет и через Эльтерляйн, – перед Вультом зеленела на пригорке, позлащенном вечерним солнцем, круглая разреженная рощица елок, из которых когда-то делали доски для его колыбели, а из рощицы, сверху, уже открывался, как он знал, вид на село.

Вульт углубился в рощу и в ее текучее солнечное золото, которое для него было чем-то вроде детской Авроры. Теперь ударил хорошо знакомый ему маленький деревенский колокол, и звук этого часа так глубоко проник в ткань времени и в его душу, что ему показалось, будто он опять мальчик и сейчас конец рабочего дня; и еще прекраснее звенели коровьи бубенчики, будто сзывая сельчан на праздник роз.

Отдельные красно-белые домики уже раз или два качнулись впереди, меж освещенных солнцем древесных стволов. И наконец Вульт увидел издали, у подножия холма, родной Эльтерляйн: – прямо перед ним оказались колокола белой, крытой шифером башни, и похожее на флаг майское дерево, и высокий замок на округлой земляной насыпи, поросшей деревьями, – ниже неогороженное село пересекали почтовые улицы и ручей, по обеим сторонам ручья стояли по-отдельности дома, каждый с собственным почетным караулом из фруктовых деревьев, – вокруг сельца раскинулся потешный военный лагерь из похожих на палатки стогов, окруженных повозками и людьми, а еще дальше приятно обжигали глаза насыщенно-желтые поля рапса, выращиваемого ради пчел и масла.

Спускаясь с этого пограничного холма обетованной земли детства, Вульт услышал, как на лугу, за кустами, знакомый голос произнес: «Люди, люди, не надо так туго спутывать ноги коровам; не говорил ли я вам об этом уже тысячу раз? – Малыш, передай своим домашним: судья, мол, распорядился, чтобы завтра двое непременно вышли работать на монастырский луг». То был отец Вульта: человек с матовыми глазами, тщедушный, бледнолицый (теплый сенокосный день только посеял в борозды его лица еще одну горсть белых цветовых зерен), который тут же и вышел из-за кустов на дорогу, со сверкнувшей косой на плече. Вульт шагнул в сторону, чтобы остаться незамеченным, и пропустил отца вперед. Потом атаковал его со спины созданными с помощью флейты звучащими парадизами, а именно – поскольку он знал, как любит отец хоралы, – этими самыми хоралами.

Лукас шагал с ленцой, чтобы подольше слышать доносящуюся сзади музыку, – и весь мир был прекрасен. Загорелые крестьянские девушки, черноглазые и белозубые, подносили к бровям серпы, чтобы, несмотря на слепящее солнце, разглядеть проходящего мимо флейтиста-студента, – пастушки, с их бродячими колокольцами, попадались по обеим сторонам дороги – Лукас высморкался, растроганный хоралом, и только строго взглянул на пасущуюся туго стреноженную лошадь – из труб замка, пасторского и отцовского домов поднимались в безветренную прохладную синеву позлащенные столбики дыма…

Так Вульт спустился в уже осененный тенями Эльтерляйн, где когда-то начиналась эта шутовская, закамуфлированная, сновидческая игра, известная всем под названием «жизнь»: этот долгий сон; и где он, укладываясь в постель вместе с этим сном, еще не скрючивался всем телом, поскольку сам в то время был всего лишь мальчишкой-недомерком.

В селе всё прежнее так и оставалось прежним. Большой родительский дом стоял по ту сторону ручья, не изменившийся; белая, выложенная кровельным шифером надпись на фронтоне обозначала год постройки: 1784. Вульт прислонился к гладкому стволу майского дерева и заиграл на флейте, вплетая ее звуки в молитвенный гул: «Тот, кто готов, чтоб Бог решал…» Отец очень медленно – оправдываясь перед собой тем, что нужно, мол, смотреть по сторонам и под ноги, – перешел по мосткам через ручей, вошел в дом и повесил косу на деревянный колышек под лестницей. Мать, еще вполне крепкая, вышла на крыльцо в мужской куртке-безрукавке и, не слыша флейту, вытряхнула из миски ободранные с салата плохие листья; оба, как это принято в деревенских семьях, не перекинулись ни единым словом.

Вульт отправился в ближайший трактир. От хозяина он узнал, что пфальцграф Кнолль с Харнишем-младшим сейчас осматривают поля, поскольку посвящение в нотариусы должно состояться лишь вечером. «Превосходно, – подумал Вульт, – к тому времени совсем стемнеет, и я, встав у окна комнаты с хлебной печью, смогу заглянуть внутрь и всё увидеть». Старый Лукас, уже теперь напудренный и в дамастовом цветастом жилете, показался на крыльце и, засучив рукава, принялся точить нож, необходимый для приготовления праздничного ужина в честь важного гостя, который посвятит его сына в нотариусы.

– Само по себе это не спасет парнишку от нужды, – прибавил трактирщик, который был левым. – Старик продал мне свое право производить брантвейн, и сын учился на деньги от перегонного куба. Но лучше бы шультгейс уступил весь дом, и именно разумному шинкарю; черт возьми! туда бы стали стекаться любители пивка, пивной кран процветал бы, как петух в курятнике, и всё происходило бы совершенно естественно. Потому что через большую горницу дома пролегает граница, и там можно было бы устраивать потасовки или заниматься контрабандой, имея при этом крышу над головой.

Вульт не слушал хозяина с тем участливым удовольствием, какое обычно испытывал, внимая подобным рассказам; он сам удивлялся, что столь сильно соскучился по родителям и брату, но особенно по матери: «Такого, – подумал он, – я не замечал за собой на всем протяжении путешествия». Он обрадовался, когда трактирщик схватил его за рукав, чтобы указать на пфальцграфа, который в этот момент как раз входил в дом шультгейса, но – без Готвальта; Вульт поспешил покинуть дом, где находился сам, желая увидеть всё, что будет происходить в доме напротив.

Выйдя, он обнаружил село настолько наполненным сумерками, что ему показалось, будто он сам перенесся в светло-сумеречную пору детства, – и его ощущения, относящиеся к тому времени, запорхали среди ночных мотыльков. Старый любимый ручей Вульт перешел не по мосткам, а вброд, вспомнив, что когда-то собственноручно натаскал туда широкие камни, чтобы ловить с них бычков. Он сделал крюк через другие крестьянские дворы, чтобы приблизиться к родительскому дому сзади, со стороны сада. Очутившись наконец возле окна с вытяжкой от печи, он заглянул в просторную, подвластную сразу двум господам пограничную горницу – там не было ни души, если не считать исходящего криком сверчка; двери и окна стояли распахнутые; но всё казалось вытесанным из камня вечности: красный стол, красные скамьи; выпуклые ложки на специально прибитой к стене деревянной планочке; вокруг печи – каркасы для сушки одежды; низкие потолочные балки, с которых свисают календари и селедочные головы; всё, хорошо упакованное, в целости и сохранности выдержало переправу через Море Долгого Времени и выглядело теперь как новенькое – даже старая бедность.

Он хотел было подольше побыть возле этого окна, но вдруг услышал над собой человеческие голоса и увидел на яблоне отблеск света из верхней комнаты. Он залез на дерево, к которому отец еще много лет назад пристроил лестницу и балкончик, – и теперь мог заглянуть в комнату как бы из собственного гнезда.

Внутри Вульт увидел: свою мать Веронику, в белом кухонном фартуке, – крепкую, несколько располневшую, но здоровую и еще цветущую женщину, которая стояла, устремив безмятежный, проницательно-вежливый женский взгляд на придворного фискала – этот спокойно сидел, с будто прилипшим к круглой голове длинным черенком трубки, – и отца, напудренного и в праздничном сюртуке; отец беспокойно расхаживал по комнате: отчасти из-за почтительного страха перед гостем, этим внушительным corpus juris во плоти, сидящим сейчас в его комнате и в такой же мере надменным по отношению к князьям и вообще всему миру, в какой сам шультгейс всегда отличался робостью; отчасти же – потому что тревожился, как бы упомянутый corpus не счел за обиду, что Вальт все еще отсутствует. У того окна, что было ближе всего к яблоне и к Вульту, сидела Гольдина: красивая, как картинка, но горбатая еврейка, опустившая глаза на красный клубок, из которого в данный момент вязала красный же, овечьей шерсти, чулок; Вероника приютила у себя совершенно нищую, но умелую и работящую сироту, потому что Готвальт необычайно любил и хвалил эту девушку, даже называл ее «маленьким драгоценным камнем, нуждающимся в оправе, чтобы не потеряться».

– Я уже послал батрака за своим шалопаем, – поспешно пробормотал Лукас, когда фискал заметил с неудовольствием, что Вальт даже не показал ему отцовские поля, не говоря о полях покойного ван дер Кабеля, а просто поручил это дело одному из Кабелевых барщинных крестьян, сам же с ними не пошел.

Вульт понял, что о таком радостном событии, как завещание, фискал пока не проронил ни слова.

Неожиданно в комнату вошел Готвальт, в плаще-рокероле; он угловато и поспешно поклонился фискалу, после чего застыл посреди комнаты, словно онемев, и только светлые слезы радости катились из его голубых глаз по пылающему лицу.

– Что с тобой? – спросила мать.

– Ах, дорогая мама, – ответил он мягко, – это ничего. Я готов прямо сейчас сдать экзамен.

– И поэтому ты ревешь? – спросил Лукас.

Теперь Вальт поднял глаза и заговорил громче.

– Отец, – сказал он, – сегодня я видел великого человека.

– Да? – холодно полюбопытствовал Лукас. – И что же, этот великан поколотил тебя, одержал над тобой верх? Поделом!

– Ах, Господи! – воскликнул Вальт; и повернулся к внимательной Гольдине, чтобы поведать свою историю не только ей, но заодно и экзаменатору. Он, мол, обнаружил на холме, в еловой рощице, остановившийся экипаж; и недалеко от него, на том же поросшем лесом холме, – пожилого человека с больными глазами, который рассматривал красивую местность в лучах заходящего солнца. Готвальт без труда установил сходство этого человека с известной ему гравюрой на меди, изображающей великого немецкого писателя – чье немецкое имя он здесь переведет на греческий, то бишь заменит на имя Платон.

– Я, – пламенно продолжал Вальт, – снял шляпу и, всё еще молча, смотрел на него, пока от восторга и любви на глаза мне не навернулись слезы. Если бы он предложил меня подвезти, я бы мог много говорить о нем с его слугами и задавать вопросы. Но он проявил еще большую любезность и приятнейшим голосом обратился ко мне, стал расспрашивать обо мне и моей жизни, о вас, родители; я бы хотел, чтобы моя жизнь была более долгой, и тогда всю ее открыл бы ему. Но я говорил очень коротко: хотелось слушать, что говорит он. Слова, словно медоточивые пчелы, слетали с его цветочных губ; они ранили мое сердце стрелами Амура, но тут же заживляли эти раны медом. Какой чудесный человек! Я чувствовал, как он любит Бога и каждое дитя. Ах, я хотел бы, спрятавшись, смотреть на него, когда он молится; и еще – когда он сам готов заплакать от какого-то большого счастья. – Я сейчас продолжу, – перебил себя Вальт, который так сильно растрогался, что не мог продолжать; однако он все-таки принудил себя говорить – с тем большей легкостью, что, оглянувшись вокруг, никаких особых врагов не нашел.

– Он говорил, – вернулся Вальт к своему рассказу, – самые лучшие вещи. Бог, сказал он, дает через природу ответ, как оракул, – еще прежде, чем прозвучит вопрос; и еще, Гольдина: дескать, то, что нам представляется серным дождем наказания и ада, в конце концов оказывается просто желтой пыльцой, предвестницей будущего цветения. А еще одно очень хорошее высказывание я совершенно забыл, потому что слишком пристально смотрел в его глаза. Да, ведь вокруг нас мир полнился волшебными зеркалами, и повсюду в небе стояло одно и то же солнце, и на Земле для меня не существовало никакой боли – кроме боли его глаз, столь дорогих для меня. Милая Гольдина, я в тот момент, прямо там же – так я был воодушевлен, – сочинил полиметр: «Двойные звезды являются на небе, как одна звезда; но ты, единственный, расточая себя, превращаешься в целое небо, полное звезд». Тогда он взял мою руку своей очень мягкой, нежной рукой и попросил показать ему наше село; я же набрался дерзости и произнес еще один полиметр: «Смотрите, как красиво всё связано одно с другим: солнце следует за цветком подсолнечника». Тогда он сказал: мол, так же поступает и Бог по отношению к людям, обращаясь к ним чаще, чем они к Нему». Потом он поощрил мое желание заниматься поэзией, но изысканно пошутил по поводу излишней пылкости, от которой, по его словам, я уже завтра отвыкну: чувства, сказал он, это звезды, по которым можно ориентироваться, когда небо безоблачное; разум же – это стрелка магнитного компаса, способного повести корабль еще дальше, даже если звезды скрылись и больше не светят. Так, наверное, звучала последняя часть фразы; но я услышал лишь первую часть, поскольку испугался, что он сейчас сядет в экипаж и мы расстанемся. Тут он дружески посмотрел на меня, как бы в утешение, – и мне показалось, будто откуда-то из вечернего багряного зарева полились звуки флейты.

– Это я вдувал их внутрь зарева, – сказал себе Вульт, но слова брата его растрогали.

– Под конец – верьте мне, родители, – он прижал меня к груди и к своим милым устам, а потом коляска покатила прочь, вместе с этим небожителем. —

– И что? – спросил старый Лукас, который до сих пор, учитывая высокий должностной статус Платона, каждую минуту ждал, когда же сын покажет ему туго набитый кошелек, вложенный в его руку великим человеком. – Он так и уехал, не подарив тебе ни пфеннига?

– Ах, как вы можете, отец? – воскликнул Вальт.

– Вы ведь знаете его деликатный нрав… – вмешалась мать.

– Я такого писаку не знаю, – сказал пфальцграф. – Но думаю, что вместо бессмысленных историй, ни к чему хорошему не приводящих, нам следовало бы, наконец, заняться экзаменом, который я просто обязан провести, прежде чем производить кого-то в нотариусы.

– Я готов, – откликнулся Вальт, в своем плаще-рокероле делая шаг вперед-и-прочь от Гольдины, чью руку он прежде взял, на глазах у всех, чтобы девушка тоже причастилась к недавно испытанному им блаженству.

№ 8. Кобальтовые цветы

Экзамен на звание нотариуса

– Как зовут господина экзаменуемого? – начал Кнолль.

Дело обстояло так, что, во-первых, Кнолль, похожий на сросшихся воедино и окостеневших членов революционного трибунала, можно сказать, навесил на лицо висячий замок курительной трубки и играл здесь главенствующую роль; далее: что Лукас поместил свою голову над столом, подпирая ее руками, словно кариатидами, думая над каждым вопросом, и благодаря такой позе его матовые серые глаза и бескровное лицо ученого – по крайней мере, оно выглядело бескровным из-за покрывающего загорелую кожу мертвящего слоя пудры – оказались очень хорошо освещенными, как и его нескончаемый военный поход под дождем против собственной судьбы; далее: что Вероника, молитвенно сложив на животе руки, стояла очень близко к сыну и переводила смиренный женский взгляд, будто желающий проникнуть в тайны дурацких мужских тайных сообществ, с экзаменатора на экзаменуемого и обратно; и наконец: что Вульт, тихо чертыхаясь, сидел среди незрелых еще плодов дикой яблони, а рядом с ним – поскольку все читатели сейчас тоже заглядывают через окно в комнату – примостились на соседних ветвях все десять немецких имперско-читательских областей, или читательских округов, то бишь много тысяч читателей и душ, относящихся ко всем сословиям, которые, соединившись столь тесно на одном дереве, являют собой довольно-таки смехотворный вид. – Все с великим нетерпением ожидали начала экзамена, но нетерпение Кнолля было наивеличайшим, поскольку он надеялся, что невежественные ответы испытуемого – в соответствии с тайными статьями завещания – на много месяцев отсрочат получение им наследства или причинят наследнику еще худший вред.

– Как зовут господина экзаменуемого? – начал (мы уже это знаем) Кнолль.

– Петер Готвальт, – ответил обычно застенчивый Вальт на сей раз удивительно непринужденно и громко.

Любимый, но улетевший от него богочеловек еще заставлял восторженно вздыматься его грудь; после таких встреч, как и в пору первой любви, все прочие люди хотя и становятся нам ближе и дороже, но словно мельчают в наших глазах. Вальт думал сейчас больше о Платоне, чем о Кнолле и о себе; он мечтал, что наступит час, когда можно будет обсудить недавнюю встречу с Гольдиной. «Петер Готвальт», – так он ответил.

– Нужно еще прибавить: Харниш, – вмешался его отец.

– А как зовут родителей испытуемого, и где он родился? – спросил Кнолль.

Вальт тут же дал исчерпывающие ответы.

– Родился ли господин Харниш в законном браке? – спросил Кнолль.

Готвальт от стыда не смог вымолвить ни слова.

– У нас есть свидетельство о крещении, – вмешался шультгейс.

– Я спросил это только порядка ради, – успокоил всех Кнолль и продолжил расспросы.

– Сколько вам лет?

– Столько же, сколько моему брату Вульту (сказал Вальт): двадцать четыре.

– Двадцать четыре года, – поправил его отец.

– Какого вероисповедания? – Где учились? (И так далее.)

В хороших ответах – пока – недостатка не ощущалось.

– Кого из авторов работ о деловых контрактах читал господин Харниш? – Сколько персон требуется для проведения судебного заседания? – Из каких существенных частей состоит законный судебный процесс?

Экзаменуемый, правда, перечислил самое необходимое, но не упомянул случай с обвинением в непослушании.

– Нет, сударь, тринадцать – о чем сказано даже в Volkmanno emendato Bieri, – раздраженно уточнил пфальцграф.

– Читали ли вы указ о нотариате императора Максимилиана, изданный в 1512 году в Кёльне, – не просто часто, но и правильным образом? – прозвучал следующий вопрос.

– Никто не переписывал упомянутый вами указ чище и собственноручнее, чем это делал я, господин пфальцграф! – подал голос шультгейс.

– Кто такие lytae? – спросил Кнолль.

– Lytae, или litones, или люди (радостно ответил Вальт; тогда как Кнолль, пока сын шультгейса ошибочно смешивал в одно разные термины, спокойно курил) – так у древних саксов назывались кнехты, которые пока еще владели третьей частью собственности и потому могли заключать контракты.

– Сошлитесь на источник! – распорядился пфальцграф.

– Мёзер, – ответил Вальт.

– Превосходно, – ответил после некоторой паузы фискал и задвинул трубку в угол своего бесформенного рта, походившего теперь на резаную рану, которую ему нанесли, отправив в сибирскую ссылку земной жизни. – Превосходно! Но только lytae – совсем не то же самое, что litones; lytae – это молодые юристы, которые в правление Юстиниана на четвертом году своего учебного курса заканчивали изучение Пандект[2 - Heinecc. hist. jur. civ. stud. Ritter. L. I. § 393. – Примеч. Жан-Поля.]; и, значит, данный вами ответ свидетельствует о вашем невежестве.

Готвальт смиренно ответил:

– Действительно, я этого не знал.

– Тогда, наверное, вы не знаете и того, что должно быть на чулках, которые император носит во время коронационной церемонии во Франкфурте?

– Выточки, Готвальт, – подсказала из-за его спины Гольдина.

– Конечно, откуда вам знать, – продолжил Кнолль. – Господин Тихсен оставил нам следующее описание, переведенное на немецкий из арабского источника: «Роскошные королевские подвязки».

При упоминании чулочного текста и его переводчика девушка откровенно засмеялась; однако отец и сын почтительно наклонили головы.

Непосредственно после того как Вальт, с дурацким видом и молча, кое-как выбрался из рваной сетки для взвешивания экзаменуемых рыб, пфальцграф перешел к церемонии посвящения. Не вынимая трубку изо рта и не поднимаясь с кресла, он, ко всеобщему изумлению, начал произносить наизусть клятву нотариуса, Вальт же растроганно повторял за ним каждую фразу. Отец почтительно снял шапку; Гольдина отложила чулок. Первая клятва всегда настраивает человека на серьезный лад: ведь ложная клятва это грех перед Святым Духом, поскольку она с величайшей хитростью и наглостью произносится перед троном нравственного закона.

Далее новый нотариус был сотворен вплоть до последней оконечности тела, с макушки до пяток. Кнолль торжественно вручил ему чернила, перо и бумагу, сказав, что, мол, сим посвящает его в нотариусы. Золотое кольцо было надето на палец Вальта и тотчас снова удалено. Наконец, comes palatinus достал из кармана круглую шапочку (береточку, так он выразился) и надел ее на голову новоиспеченному нотариусу, присовокупив, что такими же – округлыми и без единой складочки – должны быть в будущем его нотариальные действия.

Гольдина крикнула, чтобы Вальт повернулся; и он обратил к ней и к Вульту пару больших синих невинных глаз, высокий выпуклый лоб, лицо с тонким изгибом губ – сформированное в большей степени внутренним, нежели внешним миром; всё это сидело на несколько покосившемся торсе, который в свою очередь покоился на двух сдвинутых коленных углах; однако Гольдине Вальт показался просто смешным, брат же воспринял его как комедийного персонажа, напоминающего – из-за длинного плаща- нюрнбергского мейстерзингера. Затем Вальту передали персональную нотариальную печать и составленный в Хаслау диплом, удостоверяющий его новое звание; – таким образом Кнолль, с помощью своей трубки, выдул, словно стеклодув, готового к употреблению нотариуса – или, если прибегнуть к другой метафоре, вынул из хлебной печи на лопате новоиспеченного нотариуса, только что принесшего публичную клятву.

Новый нотариус подошел к отцу и, пожав ему руку, растроганно произнес:

– Правда, отец, вам бы следовало увидеть, какие волны….. – Больше он ничего не сказал из-за избытка чувств или свойственной ему скромности.

– Помни, Петер, прежде всего о том, что ты поклялся Богу и императору заниматься не только завещаниями, «но, помимо них, больницами и другими необходимыми для нуждающихся персон вещами; а также – способствовать прокладке общинных дорог». Ты знаешь, как плохо в нашем селе обстоит дело с дорогами; что же касается «нуждающихся персон», то ты среди них – самый первый.

– Нет, я хочу быть последним, – ответил сын.

Мать тем временем подала отцу серебряные монеты, упакованные в бумажный сверток: потому что люди предпочитают посеребрить пилюлю, то есть грубый акт денежного подношения, пусть и с помощью бумаги, – во-первых, из свойственного воспитанному человеку стремления не привлекать внимания к корыстолюбию принимающего такой дар, и, во-вторых, из желания скрыть тот факт, что предложить они могут слишком ничтожную сумму; отец деликатно вложил сверток в уже протянутую волосатую фискальскую руку со словами:

– Pro rata, господин придворный фискал! Это, так сказать, хвостовые деньги от нашей коровы и кое-что сверх того. Корову мы продали, чтобы нашему нотариусу было на что жить в городе. Завтра же он поедет туда – на лошади того самого мясника, которому досталась буренка. Денег, конечно, отчаянно мало, но всякое начало дается тяжело: в начале гона собаки обычно еще хромают; и вообще мне не раз приходилось видеть ученых бедолаг, которым в начале карьеры есть было совсем нечего. – Ты, Петер, будь особенно бдительным, ведь как только человек в нашем мире научается чему-то хорошему…

– Нотариус, – радостно заговорил Кнолль, сунув деньги в карман (но, прежде чем продолжить, он вынул изо рта трубку и, повернув к свету, долго ее рассматривал), – это, конечно, не бог весть какая птица; их в империи много – этих самых нотариусов, – как сообщает нам имперский указ от 1500-го года, статья XIV; хотя сам я могу лишь посвящать в нотариусы на подведомственной мне территории, документов же никаких не составляю.

– Точно так же некоторые пфальцграфы и некоторые отцы, – тихо сказала Гольдина, – хоть сами и не пишут стихов, зато – создают поэтов.

– Но, между прочим, в Хаслау, – продолжил Кнолль, – очень часто нужно составлять то завещание, то Interrogatorium, то Vidimus, а иногда – правда, чрезвычайно редко – и donatio inter vivos; ну а если молодой человек займется еще и адвокатской практикой…

– Мой Петер обязательно займется, – вмешался Лукас.

– И если, – продолжил пфальцграф, – он будет все делать правильно, то есть поначалу с радостью браться за сомнительные процессы, от которых отказываются известные адвокаты, но часто консультироваться с этими последними, вертеться как волчок и не бояться гнуть спину…