
Полная версия:
Виктор из Аверона

Жан Марк Итар Гаспар
Виктор из Аверона
Комментарии переводчика
В 1798-м году во Франции, в лесах Аверона, был обнаружен мальчик-подросток, живший в полной изоляции от человеческого общества. Когда в 1800-м году его привезли в Париж, он стал живой иллюстрацией к философским спорам эпохи Просвещения: что такое «естественный человек»? Является ли разум врождённым свойством или продуктом общества? Врачи, осмотревшие его, включая известного психиатра Филиппа Пинеля, склонялись к мнению о врождённом идиотизме юного дикаря.
Молодой врач Парижского института глухонемых, Жан Марк Гаспар Итар, питал надежды вернуть человечность потерявшему её ребенку. Взяв мальчика, названного впоследствии Виктором, под свою опеку, он начал беспрецедентный педагогический эксперимент, целью которого было «возвращение утраченной человечности».
Перед вами два отчета, изменивших представления о человеческой природе и заложивших основы современной специальной педагогики и специальной психологии. Эта книга не является литературным произведением в строгом смысле, но вполне могла бы им стать: ее драматизм превосходит многие романы, а вопросы, которые она пробуждает в читателе, без сомнения, относятся к числу фундаментальных.
Отчёт 1801-го года представляет собой описание способностей юного дикаря. Итар подробно описывает исходное состояние Виктора (отсутствие речи, неразвитые чувства, «животное» существование) и излагает свои принципы «лечебного воспитания», основанного на постепенном развитии органов чувств и интеллекта.
Доклад 1806-го года является официальным отчетом министру внутренних дел Французской империи о подведении итогов пяти лет титанических усилий. Тон здесь иной: меньше уверенности, больше анализа, трезвой оценки и даже горечи. Итар скрупулёзно описывает свои методики (от обучения чтению через тактильные таблички до попыток развития слуха и нравственного чувства) и их результаты – как впечатляющие успехи, так и непреодолимые барьеры.
Два доклада представляют вместе уникальный синтез научного протокола, педагогического дневника и личной рефлексии. Читая эти страницы, вы становитесь свидетелями момента зарождения новых научных направлений и одновременно – одной из самых пронзительных и этически сложных историй встречи цивилизации с дикой природой. Жан Марк Гаспар Итар и его подопечный задали вопросы, ответы на которые не только помогают найти наиболее успешные пути обучения детей с ограниченными возможностями здоровья, но и заставляют задуматься о месте человека в нашем земном мире.

О воспитании дикого человека, или О первых физических и нравственных успехах юного дикаря из Аверона
Жан Марк Гаспар Итар
Врач Парижского института глухонемых
Член Медицинского общества Парижа
1801 год
Предисловие
Брошенный на сей земной шар без физических сил и без врожденных идей, неспособный собственными силами следовать фундаментальным законам своего естества: законам, сулящим ему первое место в системе мироздания, человек может обрести лишь в лоне общества то высокое предназначение, которое было ему уготовано в природе. Без помощи цивилизации он оставался бы одним из самых слабых и неразумных существ, и, хотя эту истину часто провозглашали, она ещё не получила строгого доказательства. Те философы, которые положили основание этим принципам, равно как и те, кто впоследствии поддерживал и распространял их, приводили в доказательство физическое и нравственное состояние некоторых кочующих племён, которых они считали вовсе не просвещёнными единственно потому, что они не были просвещены нашим особым образом: к этим племенам они и обращались, чтобы познать черты человека в чистом состоянии естества. Не в подобных, однако же, обстоятельствах надлежит нам искать и изучать. Как в самом бродячем сборище дикарей, так и в просвещённейших народах Европы, человек есть лишь то, чем делают его внешние обстоятельства; необходимо возвышается он равными себе; от них перенимает он привычки и потребности; идеи его уже не суть его собственные; пользуется он, в силу завидной прерогативы своего вида, способностью развивать разумение силой подражания и влиянием общества.
Надлежит, следовательно, искать в ином месте образец человека подлинно дикого, того, кого ничто не должно обязывать быть равным себе; и составить о нём наше мнение из особых повествований о малом числе индивидов, обнаруженных в течение семнадцатого столетия и в начале восемнадцатого живущими в состоянии уединения среди лесов, в которых были они покинуты в нежнейшем возрасте[1]. Однако столь медленным был в те времена прогресс науки, чьи адепты предавались теориям и неопределённым гипотезам, а также исключительно кабинетным изысканиям, что фактические наблюдения не имели никакой ценности; и эти интереснейшие факты почти не способствовали совершенствованию естественной истории человека. Всё, что было оставлено о них современными авторами, сводится к незначительным деталям. Самый поразительный и общий вывод из них заключается в том, что эти индивиды не были способны ни к какому заметному улучшению, очевидно, потому что к ним без малейшего учёта особенностей их организма применялась обычная система воспитания. Если этот метод обучения оказался полностью успешным в случае с дикой девочкой, найденной во Франции в начале прошлого века, то причина в том, что, прожив в лесу с подругой, она была уже обязана этому простому общению некоторым развитием своих умственных способностей. Это было, в самом деле, то самое воспитание, о котором говорит Кондильяк[2]*, когда описывает двух детей, оставленных в глубоком уединении, в каковом случае единственное влияние их совместного жительства должно дать простор упражнению их памяти и воображения и побудить их к созданию малого числа искусственных знаков. Это остроумное предположение полностью подтверждается историей той самой девочки: её память была настолько развита, что она могла припоминать различные обстоятельства жизни в лесу, причём в мельчайших подробностях, особенно насильственную смерть своей подруги[3]*. Будучи лишенными этих преимуществ, остальные дети, найденные в состоянии полной изоляции, обладали способностями, совершенно не поддававшимися развитию. Это должно было поставить в тупик все совместные усилия моральной философии, которая в ту пору была ещё в младенчестве и оставалась опутана предрассудком о врождённых идеях, а также и усилия медицинской теории, чьи взгляды, неизбежно ограниченные сугубо механистическим учением, были неспособны подняться до философского осмысления болезней рассудка, даже если бы эти усилия и были направлены на их воспитание. Озарённые светом анализа и оказывая взаимную поддержку, эти две науки в наше время избавились от своих старых заблуждений и сделали огромный шаг к совершенству. По этой причине мы вправе надеяться, что, если когда-либо подобный индивид попадёт в руки учёных, о которых мы говорили, они употребят все средства, доступные их современному знанию, для его физического и нравственного развития. Или же, если такое применение знаний окажется невозможным или бесплодным, то в наш век наблюдательности найдётся какой-либо исследователь, который, тщательно собрав историю столь удивительного существа, установит, что он собой представляет, и, исходя из того, чего ему недостаёт, выведет общую, ещё не исчисленную сумму тех знаний и идей, которыми человек обязан своему воспитанию.
Смею ли я признаться, что намерением моим есть свершение обоих этих важных предметов? Но да не спросят меня, удалось ли мне в исполнении моего замысла? Такой вопрос был бы весьма преждевременным, и я не смогу ответить на него ещё довольно долгое время. Тем не менее, я пребывал бы в молчаливом ожидании его, не желая занимать публику отчётом о трудах моих, если бы не имел столь же сильного желания, сколь и обязанности доказать успехами первых моих опытов, что дитя, над которым я тружусь, есть не безнадёжный идиот, как принято полагать, но существо в высшей степени примечательное, которое заслуживает, со всякой точки зрения, внимания наблюдателей и попечений просвещённой и человеколюбивой дирекцией Парижского института глухонемых.
Первые успехи юного дикаря из Аверона
Дитя лет одиннадцати или двенадцати, которого незадолго до того видали в лесах Кона во Франции, питавшееся желудями и кореньями, было вновь встречено на том же месте под конец 1798 года тремя охотниками. Они схватили его в самое мгновение, когда он, пытаясь избежать преследования, взбирался на дерево. Охотники отвезли его в соседнюю деревню и оставили на попечение пожилой женщины. Однако же, не прошло и недели, как он сумел от неё сбежать и укрылся в горах, где скитался всю суровую зиму, одетый лишь в рваную рубаху. Ночью он скрывался в уединённых местах, а с наступлением дня приближался к окрестным деревням. Так он вёл скитальческую жизнь до того самого момента, когда по собственной воле укрылся в одном из домов в кантоне Сен-Сернен. Здесь он был оставлен и находился под присмотром два-три дня, откуда затем был отправлен в госпиталь Сент-Африка, а позже – в Родез, где его содержали в течение нескольких месяцев. Во время пребывания в этих разных местах он неизменно оставался диким, нетерпимым к ограничениям и капризным в нраве, постоянно стараясь сбежать. Он представлял собой материал для самых интересных наблюдений, которые были собраны лицом, достойным того, чтобы изложить их в последующих частях этого повествования; в том месте данного сочинения, где их можно будет изложить с наибольшей пользой[4]*. Один священнослужитель, известный как покровитель наук и просвещения, предположил, что данное событие может пролить новый свет на моральную природу человека. Он добился разрешения перевезти ребёнка в Париж. Дитя прибыло туда около конца 1799 года под присмотром бедного, но почтенного старика, который был вынужден оставить дикаря в том случае, если общество когда-либо от него откажется.
Раньше, чем он прибыл, в Париже уже сложились самые блистательные, сколь же и неразумные ожидания касательно Дикаря из Аверона[5]*. Многие любопытствующие ожидали получить большое удовольствие, наблюдая, как он будет изумляться при виде всех чудес столицы. С другой стороны, многие особы, знаменитые превосходством своего ума, позабыв, что органы наши тем менее гибки и подражание тем труднее, чем дальше человек удалён от общества и периода младенчества, полагали, что воспитание этого индивида станет делом лишь нескольких месяцев, и что вскоре им доведётся услышать от него самые поразительные рассказы о его прежнем образе жизни. Но что же они увидели вместо этого? Отвратительного, неряшливого мальчишку, подверженного спазматическим и часто конвульсивным движениям, непрестанно раскачивающегося, подобно некоторым животным в зверинце, кусающего и царапающего тех, кто ему перечил, не выражающего никакой привязанности к ухаживавшим за ним и, словом, ко всем безразличного и ни на что не обращающего внимания.
Нетрудно вообразить, что существо сей природы способно было возбудить лишь мимолётное любопытство. Люди сходились толпами, смотрели на него, но не наблюдали по-настоящему; выносили о нём суждение, не зная его; и вскоре вовсе перестали о нём говорить. Среди всеобщего этого равнодушия, руководство Парижского института глухонемых, а равно и его прославленный директор, не забыли, что общество, привлекши к себе это несчастное дитя, приняло на себя неотменимые обязательства, которые оно должно было исполнить. Разделив надежды, которые я возлагал на курс медицинского лечения, они решили поручить его моему попечению.
Прежде чем я представлю читателю подробности и плоды этого начинания, мне необходимо обозначить исходную точку, восстановить в памяти и описать первые этапы, чтобы точнее оценить ценность уже достигнутого прогресса. И таким образом, сопоставив прошлое с настоящим, мы сможем вернее судить о том, чего стоит ожидать в будущем. Поскольку я вынужден вернуться к уже известным фактам, я изложу их кратко. И, чтобы на меня не пало подозрение в преувеличении их ради того, чтобы выгоднее оттенить мои собственные наблюдения, я позволю себе привести аналитическое описание этого случая, сделанное врачом, который пользовался одинаково высоким уважением за свой гений и наблюдательность, как и за глубокие познания в болезнях рассудка. Он зачитал его в учёном обществе, членом которого я имел честь состоять.
Начав с изложения сенсорных функций юного дикаря, господин Пинель представил его чувства в состоянии такой инертности, что, по его заключению, этот несчастный юноша оказался гораздо менее развитым, чем некоторые домашние животные.
Его глаза были неустойчивы и невыразительны, они блуждали от объекта к объекту, ни на чём не останавливаясь; в иных же отношениях он был столь неразвит и столь неискусен в осязании, что не мог отличить объёмный предмет от нарисованного. Орган слуха был столь же нечувствителен к громчайшим шумам, как и к прелестнейшей музыке. Орган голоса был ещё несовершеннее, испуская лишь звук гортанный и однообразный: обоняние его столь мало было развито, что, казалось, он был равно безучастен к благоуханию тончайших духов и к зловонию смраднейших испарений. Наконец, осязание сводилось лишь к механическим функциям, возникавшим из опасения наткнуться на предметы.
Переходя к состоянию умственных способностей этого ребёнка, автор отчёта представил его нам как неспособного к вниманию (разве лишь к предметам его нужд), а, следственно, и ко всем умственным операциям, зависящим от внимания; лишённым памяти, суждения, даже склонности к подражанию; и столь ограничены были его идеи, даже те, что касались его непосредственных нужд, что не мог он ни отворить дверь, ни взобраться на стул, чтобы достать пищу, положенную вне досягаемости его руки; словом, лишённого всякого средства сообщения, не связывающего ни выражения, ни намерения с жестами и движениями своего тела, переходящего стремительно и без видимой причины от состояния глубокой меланхолии к взрывам безмерного смеха; нечувствительного ко всякому роду нравственных привязанностей; рассудок его возбуждался единственно побуждением чревоугодия; удовольствие его было в приятном ощущении органов вкуса; его разум ограничивался лишь способностью производить несвязные идеи, сопряжённые с его физическими нуждами; единым словом, всё бытие его было жизнью исключительно животною.
Затем, сославшись на множество историй детей с неизлечимым идиотизмом, собранных в Биcетре[6]*, господин Пинель установил поразительное сходство между состоянием этих несчастных и состоянием ребёнка, который нас занимал. Из этого он сделал неизбежный вывод о полном тождестве между юными идиотами и Дикарём из Аверона. Это тождество вело к заключению неизбежному, что лицо, страждущее недугом, до сих пор почитаемым неизлечимым, неспособно ни к какому роду общительности и обучению. К точно такому же выводу пришёл и господин Пинель. Однако он сопроводил его тем философским сомнением, кое отличает все его труды и показывает в его прогнозах, что он умеет ценить пределы предсказательной науки и что он рассматривал данный случай как допускающий лишь неопределённые вероятности и предположения.
Я не принял этого неблагоприятного заключения; и, хотя картина была верна, а наблюдения справедливы, у меня возникли определённые надежды, основанные на двойном соображении: о причине этого состояния и о возможности излечить этот кажущийся идиотизм. Я не мог двигаться дальше, не остановившись на миг, чтобы подробно рассмотреть эти два соображения. Они сохраняют свою актуальность и сегодня; они основаны на ряде фактов, которые я собираюсь изложить, и в это изложение мне придётся часто вплетать мои собственные размышления.
Если бы предложено было разрешить следующую метафизическую проблему, а именно: “определить, каков был бы уровень понимания и природа идей у юноши, который, будучи лишён с младенчества всякого воспитания, жил бы в полной изоляции от других людей”. Если я не сильно заблуждаюсь, то решение же этой проблемы дало бы индивиду разумение, связанное лишь с малым числом его нужд и лишённое вследствие изолированности всех тех простых и сложных идей, которые получаем мы от воспитания и которые сочетаются в умах наших столь многими различными способами исключительно благодаря познанию знаков. Что же! Нравственный облик этого юноши был бы точным обликом Дикаря из Аверона, а решение данной проблемы дало бы одновременно и меру, и причину его умственного состояния.
Однако, чтобы с ещё большей уверенностью принять существование этой причины, нам необходимо доказать, что она действовала на протяжении многих лет. Чтобы ответить на возражение, которое может быть (и уже было) выдвинуто, дескать, этот так называемый Дикарь был всего лишь бедным слабоумным ребёнком, недавно брошенным в лесу родителями, то тем, кто придерживался такого мнения, стоило бы понаблюдать за ним вскоре после прибытия в Париж. Они увидели бы, что все его привычки несли на себе отпечаток жизни бродячей и одинокой: непреодолимое отвращение к обществу и его обычаям, к нашей одежде, нашей мебели, нашим жилищам и способам приготовления пищи; полное равнодушие к предметам наших удовольствий и нашим искусственным потребностям. Страстную любовь к вольности полей; столь живо чувствовавшего своё прошлое состояние, что, несмотря на свои новые нужды и возрастающие привязанности, во время краткого пребывания в Монморанси он неминуемо бежал бы в лес, не прими мы самые строгие меры предосторожности; и дважды он ускользал из госпиталя глухонемых, невзирая на бдительность прислужника. Необычайную быстроту; правда, он был медлителен, пока носил обувь, но всегда отличался тем, что с трудом подстраивался под нашу степенную и размеренную походку, неизменно обнаруживая склонность пускаться рысью или галопом, а также настойчивую привычку обнюхивать всё, что встречалось ему на пути, включая предметы, казавшиеся нам совершенно лишёнными запаха. Манера жевать столь же поразительная: он неизменно делал это быстрыми движениями резцов, что по аналогии с некоторыми животными ясно указывало на преимущественно растительный характер его прежнего питания. Я сказал «преимущественно», потому что, как видно из следующего эпизода, при определённых условиях он мог бы питаться и мелкими животными: однажды ему дали мертвую канарейку, и в одно мгновение он общипал с неё все перья, крупные и мелкие, разорвал когтями, обнюхал и отшвырнул прочь.
Другие свидетельства одинокой, полной лишений и скитальческой жизни были выявлены по характеру и обилию шрамов, покрывавших тело этого ребёнка. Не считая того, что было на передней стороне его шеи (о чём я расскажу позже, поскольку это имело иную причину и заслуживает отдельного внимания), мы насчитали четыре шрама на лице, шесть – вдоль левой руки, три – поодаль от левого плеча, четыре – в области лобка, один – на левом бедре, три – на одной ноге и два – на другой. В сумме получается двадцать три шрама. Некоторые из них, по-видимому, были следами укусов животных, другие – царапинами и ссадинами разной величины и глубины. Это многочисленные и неизгладимые свидетельства долгого и полного одиночества несчастного юноши. Рассматриваемые с более общей, философской точки зрения, они свидетельствуют не только о слабости и беспомощности человека, предоставленного самому себе, но и в пользу могущества Природы, которая явно стремится восстанавливать и сохранять то, что тайно влечётся к разрушению и гибели. Если к этим наблюдениям добавить не менее достоверные свидетельства местных жителей, живших рядом с лесом, где нашли дитя, мы узнаем следующее. Когда его впервые привели в общество, он ел желуди, картофель и сырые каштаны, никогда не очищая их от кожуры. Несмотря на строжайший надзор, он не раз был близок к побегу. Первое время он решительно отказывался спать в постели. Кроме того, выяснится, что его наблюдали ещё за пять лет до того – совершенно голым, и он убегал, стоило кому-то приблизиться, а это означает, что уже в первое своё появление он был привычен к такой жизни, которая не могла сложиться всего за два года (или даже меньше) жизни в безлюдных местах. Таким образом, дитя провело в полном уединении почти семь лет из двенадцати, каковой возраст, по-видимому, был ему, когда поймали его в лесах Кона. Следовательно, вероятно и почти достоверно, что его бросили в возрасте примерно четырёх или пяти лет. И если к тому времени он уже приобрёл какие-то понятия и знал несколько слов – первые плоды воспитания, – то они были стёрты из его памяти из-за полной изоляции.
Следовательно, вот, как мне видится, причина его теперешнего состояния. Из этого ясно, что я возлагаю значительные надежды на успех моего ухода за ним. В самом деле, если принять во внимание малое время пребывания его в обществе, Дикарь из Аверона куда менее походит на простого отрока, нежели на младенца десяти или двенадцати месяцев, притом младенца, обременённого антисоциальными привычками, упорной невнимательностью, малоподвижными органами и крайне притуплённой чувствительностью. С этой последней точки зрения положение его стало случаем сугубо медицинским; и лечение относилось к медицине нравственной – к искусству возвышенному, созданному Уиллисами и Крайтонами[7]* в Англии и недавно введённому во Францию успехами и трудами господина Пинеля.
Руководствуясь скорее духом их учения, а не конкретными предписаниями, которые невозможно было применить к этому небывалому случаю, я разделил нравственное лечение (или воспитание) Дикаря из Аверона на пять основных направлений. Моими целями являлись:
1. Привязать его к общественной жизни, сделав её для него приятнее, и, главное, более похожей на тот образ существования, который ему предстояло покинуть.
2. Пробудить нервную чувствительность с помощью сильнейших раздражителей, а иногда – через острые душевные переживания.
3. Расширить круг его представлений, пробуждая в нём новые потребности и увеличивая количество его связей с окружающими предметами.
4. Подвести его к использованию речи, подвергнув необходимости подражания.
5. Постоянно упражнять простейшие умственные операции на предметах, связанных с его физическими потребностями, чтобы в итоге побудить его применять эти операции к объектам познания.
Раздел I
Моей первоначальной задачей было привязать его к общественной жизни, сделав её для него приятнее прежней и, главное, более похожей на тот образ существования, который ему предстояло покинуть.
Внезапность перемены в его жизни, постоянные приставания любопытных, плохое обращение и неизбежные последствия жизни среди сверстников – всё это, казалось, уничтожило всякую надежду на его очеловечивание. Его живая, но хаотичная умственная активность постепенно переродилась в глухую апатию, что породило привычки ещё большей замкнутости. Так что, если он не отправлялся на кухню, движимый голодом, его почти всегда можно было найти сидящим на корточках в углу сада или спрятавшимся на втором этаже какого-нибудь полуразрушенного здания. В этом жалком состоянии его увидели несколько парижан, которые, после самого поверхностного осмотра, решили, что его место лишь в Бедламе[8]. Как будто общество вправе отнять ребёнка у свободной и невинной жизни и обречь его умирать от тоски в сумасшедшем доме лишь за то, что он посмел разочаровать любопытство публики. Я же полагал, что следует избрать путь более простой и, что ещё важнее, гораздо более человеколюбивый, состоявший в том, чтобы обращаться с ним ласково и охотно потакать вкусам и его склонностям.
Госпожа Герин, попечению которой администрация вверила этого ребенка, справилась и по сей день справляется с этой нелегкой задачей, проявляя терпение матери и разумность просвещенного наставника. Вместо того, чтобы прямо противостоять его привычкам, она умела в определённой степени следовать им, и таким образом достигала цели, обозначенной в нашем первом общем положении.
Если судить о прошлой жизни этого ребёнка по его теперешним наклонностям, можно прийти к выводу, что он, подобно иным дикарям из жарких стран, знал лишь четыре занятия: спать, есть, бездельничать и носиться по полям. Чтобы сделать его счастливым, согласно его собственному образу, надлежало укладывать его спать с наступлением ночи, снабжать его в изобилии пищей, соответствовавшей его вкусу, терпеть его бездействие и сопровождать на прогулках, или, вернее, в беге на вольном воздухе, и это всякий раз, когда ему было угодно. Подобные сельские прогулки доставляли ему ещё большее удовольствие во время внезапных и резких перемен в погоде; так верно, что человек в любом состоянии находит радость в новых ощущениях. Например, когда за ним наблюдали в его комнате, он монотонно раскачивался, не отрывая тоскливого взгляда от окна и меланхолично смотря на улицу. Если же поднимался шквалистый ветер или солнце, скрытое за тучей, внезапно прорывалось, ярко озаряя всё вокруг, он разражался почти судорожной радостью и громоподобным хохотом, при этом все его метания туда-сюда были очень похожи на попытку прыжка, которым он жаждал вырваться из окна в сад. В иные же моменты вместо радостного возбуждения на него находило нечто вроде безумия: он ломал себе руки, бил кулаками по глазам, скрежетал зубами и становился опасен для окружающих. Как-то утром, после обильного снегопада, он, лишь только проснулся, вскрикнул от радости, спрыгнул с постели, помчался к окну, потом к двери, мечась между ними в нетерпении, и наконец выбежал в сад, будучи полуодетым. Там он выказал бурнейшую радость: носился, катался в снегу и, хватая его пригоршнями, жадно пожирал.

