Полная версия:
Радужная Топь
Казимеж хотел было снова обнять сына, но княжич отстранился, отвел отцовские руки, потуже затянул белый плат на лице – только сверкали в прорезях холодным огнем глаза.
– Не жалей, лучше посылай дружинников да готовь кошелек. А на меня не смотри. Сам бы на себя не смотрел. Но это пройдет, батюшка. Как пойдешь, девку кликни, в спальне прибрать надо…
Якуб широко улыбнулся отцу, и на сердце Казимежа потеплело. Подумал, что надо бы девке, той, что с красными щеками выбежала, денег дать да велеть ситцу на сарафан отрезать, чтоб чаще у княжича в спальне прибирала.
Верно подсказал сын. Авось сгодится Владиславу вместо мануса, полумертвого после отповеди, скажем, старый пройдоха-словник… Славно врал, что все ладно будет, а глаза-то лживые, песьи – так и бегали… Вот и пригодишься, плешивый проныра…
Казимеж потрепал сына по плечу и вышел. Девка жалась за углом, думала, проскочит старый хозяин мимо, не заметит. Заметил князь, подошел, поднял резво рухнувшую на пол девку за мягкие плечи, взял пальцами за подбородок, заглянул в лицо. Хорошая была девчонка, молоденькая, простенькая. С темно-серыми, покорными, как у коровы, глазами. Вроде из Элькиных девок.
– Так-то ты от госпожи бегаешь? – с напускной строгостью спросил он. Девчонка потупилась, и румянец на свежих, пушистых, как бархат, щеках из алого сделался едва ли не свекольным.
– Иди в покоях у княжича прибери, – усмехнулся Казимеж. – А потом к хозяйке воротишься, скажешь, князь с порученьем на рынок посылал…
– Не гневайтесь, господин, – прошептала, не поднимая глаз, девка…
24
– Вернусь…
Нежно звенел девичий голос. Ворвавшийся в открытое окно ветер подхватил короткое слово, завертел, покатал на влажном языке. Усмехнулся. Воздух отяжелел, как набухшая молоком грудь кормилицы. Вдалеке над верхушками елей клубилась, наливаясь свинцом, туча.
– Останься, – шептала взволнованная дыханием ветра трава. – Останься. Гроза идет…
– Вернусь, – упрямо повторила Агнешка. Не траве – метавшемуся в беспамятстве магу. – Я только еды нам достану.
Девушка сжала в кулаке медальон. Хоть и без камушка уже, а все-таки старый скряга Ян не поскупится. Где он еще отыщет золотничий медальон, годами наговоренный. В таком и сила легче расходится.
Эх, будь у Агнешки хоть капля этой силы, не стала бы она продавать медальон – матушкину память. Да и сейчас не продать решила, обменять на жизнь синеглазого мага. Ему, как очнется, и есть, и пить нужно будет. От того, что за лошадку из Бялого выручила, ничего, почитай, не осталось – продала как ворованную. А манусу, чтобы силы вернуть, много надо. Это девочке-мертвячке не привыкать: ягодами, корешками, лесными травками сыта бывала. Да что уж греха таить, и воровать приходилось. Но Агнешка ценного не брала: еду, одежду. Не на разживу, а чтоб только с голоду и холоду не помереть. И сейчас, чтоб отдать свой долг манусу, украла бы и сердцем не дрогнула. Только воровать у дома – самой под кулак и жердину бока подставлять. Уйти подальше, в дальние деревни или в город, – а куда от беспамятного уйдешь?
Агнешка еще раз посмотрела на медальон. Жалко. Пуще себя жалко. Только за нее, Агнешку, тощую, бледную, с облупившимися от солнечной ласки носом и щеками, с выгоревшими рыжеватыми волосами, и вполовину столько не дадут, как за наговоренный медальон.
– А если… – заговорила сама с собою лекарка, но смолкла, прижала к губам свою единственную драгоценность.
Зашла на крохотную кухню, нацедила в ковш отвара, влила немного в бледные губы мануса.
– Ты спи, серденько мое, спи, ясный свет, я к вечеру обернусь.
Подержала в ладошке бессильную манусову руку, поцеловала чуть повыше перевязанных новиной ладоней тонкое благородное запястье с голубыми венами, белые холеные пальцы.
Торопливо спрятав на груди медальон, Агнешка выбежала на двор, вывела из стойла покорного новой хозяйке Вражко.
Вороной подставил блестящую шею под ласковые руки знахарки. Эти руки который день и кормили его, и чистили.
– Поторопимся, так до темна обернемся.
Словно в ответ на ее слова темная хвоя сосен всколыхнулась, закипела, пошла волнами. Ветер рванул с головы девушки косынку, и Агнешка с укоризной погрозила наглецу пальцем, вскочила в седло.
Ветер нырнул под ноги коню, запутался в траве, взметнул дорожную пыль и бросил невидимой горстью прямо в серые глаза. Да только и это не помогло. Ударила пятками маленькая гордячка черного коня и понеслась по пустой дороге прочь от темнеющего на горизонте неба, где неторопливо расстилалось сизое полотно туч. И вот уж тронула невидимая рука рыхлое небесное вязание: растрепались края, протянулись – белые на синем – ниточки дождевых струй. И где-то вдалеке промелькнула золотая прядка молнии.
– Гроза идет, – прошептала вслед затихающему топоту копыт трава.
25
Не гроза – буря.
Грозу пересидеть, переждать можно. Схорониться в погребе, и пусть бушует, ломает плетни да деревья.
Тут другое – расходилась, до самого нутра, кажется, достанет.
Экая гадкая баба.
Она снова принялась колотить в дверь кулаком. И не скажешь, что княгиня, госпожа. Госпоже с этакими кулаками на базаре хорошо рыбой торговать, не уступит ни гроша, обругает, а то и поколотит.
Да не на того гроза нашла. Сколько деревьев ни ломай, а утеса не своротишь. Владислав из Черны одевался к свадьбе. Тесть был только однажды – сообщил, что помер обещанный Черному князю манус, отповеди не снес. Обещался других достать, и Влад не торопил. В Сторожевых башнях покуда все было спокойно. А вот тёщенька приходила уж не в первый раз – сперва степенно, себя не роняя, а потом уж разошлась хуже мертвячки-торговки. Не по душе ей пришлась скорая свадьба.
А Владислав не привык ждать. Дело сделано, записано, подписью скреплено. Годы его не те, чтобы за девками с подношениями да сладкими уговорами бегать. Хочешь наследника, мирись с неизбежным злом: у него должна быть мать. А случается, что и у матери наследника мать бывает.
Владислав оглядел в зеркало кафтан черного рытого бархата, шитый серебряной нитью. Неторопливо унизал пальцы перстнями. Пес с ней, княгиней, пусть бесится. До свадьбы считаные часы, на людях Агата позориться не будет – горда. А в покоях о стенки постучится, так, может, спесь собьет.
Игор подал господину княжеский плащ. Брызнули искрами камни на гербе, косматый седой волк скалился на черном поле, сверкал рубиновой пастью.
Не глядя в зеркало, князь прошелся по комнате и удовлетворенно ухмыльнулся. Игор был в восторге, это легко читалось в его мыслях, тех, что великан не прятал от своего благодетеля.
– Думаешь, заберешь дочку – и скатертью дорожка? – слышалось из-за двери.
«И как не охрипнет? – подумалось Владиславу. – Этак начнет моя женушка такое откаблучивать, никакому наследнику не обрадуешься. Только Влад из Черны – не князь Казимеж, терпеть не стану… А княжна умом ни в мать, ни в отца, а в заезжего молодца. Отравить думала…»
Князь засмеялся, уже в голос, вспомнив удивленно-испуганное лицо Эльжбеты, ее дрожащую руку над кубком. Отравить хотела, и то толку не хватило.
Влад взял со стола Эльжбетин кувшинчик, повертел в руках, а потом, словно осененный догадкой, потребовал у Игора подать ему золотую цепочку. Крепко обвязав горлышко кувшинчика цепью, Влад надел его на шею, так что тот заслонил герб, вышитый на груди князя, и оказался прямо против пасти волка. Не удержался, еще раз вдохнул запах оставшегося зелья.
Отравить решила… Знать, княжна ума невеликого, раз всучил ей кто-то от подневольного замужества слабительное снадобье – от нежеланного женишка да от запора. Сама под запор пойдешь, под замок, чтоб в голове ума прибавилось, а в нраве кротости. Дознаться бы, кто над будущей княгиней Чернской так подшутил. Не пожалел бы для этого шутника князь и целого золотого. Уж больно на руку сыграла шутка. А мануса жаль. Видел его князь, думал вытянуть, как домой вернется. Сила в нем хорошая, послушная.
– Игор, – обратился князь к великану, – говорят, мануса, что помер, под Вечорками разбойнички покалечили. Не приметил ты там чего? Может, с лихими наша ведьма водится, вот и поймать ее не можем. Налетел на нее манус, да поплатился. Хорош был парень и девок, говорят, любил до крайности. Может, и наша…
– Едва ли, – покачал головой Игор, – запах от нее чистый. Девка. А в мыслях у него…
Князь взял в руки тонкий золотой обруч с единственным рубином, надел на коротко остриженную голову.
– Смотрел, да только где в бреду разобраться. Разбойника мертвого видел, за которого он отповедь получил. Полюбовницу видел – чернобровая, пышная. Зелень какая-то. И вроде бы была девчонка, рыженькая как будто. Да только не наша: он – манус, тотчас увидел, что мертвячка. А радужная топь мертворожденную не послушает… Съезди еще, Игор, покуда тут канитель со свадьбой. Посмотри под Вечорками, в пути порасспрашивай. Сегодня в тебе надобности нет. Сдается мне, так и кружит тут недалече наша девка. Может, и не нужно ей никуда идти, чтоб топь повсюду открывать. Видели-то ее только в земле Бяломястовичей: в Вечорках, в Видном, в самом Бялом.
– Думается мне, – глухо проговорил Игор, – что не в первый раз она в Бялое приходит. Только будто охраняет ее кто, отводит глаза.
– Что же это делается?! Опозорил! – неистовствовала за дверью Агата. Взвизгнула девка, видно, попалась хозяйке под горячую руку. – Будто избавиться мы от дочки хотим. Будто стыдимся. Нет уж, срамник, нечего нам стыдиться! С вами поеду и жить при дочери буду, чтоб никто и подумать не смел, что мы от нашей Эленьки отрекаемся…
Владислав бросил на замолчавшего Игора грозный взгляд.
– То есть как это жить? – спросил он, распахивая дверь. – Вы уж, маменька, не позорьте зятя, да и сами не срамитесь. Неуж думаете, что ваша дочка сама с новым домом не управится, без подсказки? Куда вы, родная, от мужнего стола поедете в чужой удел?
Растерявшись от внезапности, Агата раз или два хлопнула темными глазами, однако тотчас пришла в себя, нахмурилась, но гневные речи сдержала. Владислав улыбнулся. Говорил ласково, учтиво.
Пол на мгновение покачнулся под ногами Агаты, перед глазами поплыло. Мелькнула мысль: уж не пустил ли зятек в ход свою магию.
– Ты, зятек, знаешь, – уже спокойно ответила она, и губы шевелились будто сами, исподволь, – что Бялое място нынче лакомый кусок. Случилась с Якубеком беда, и теперь за Казимежем никого нет. Тебе ли не знать, коли на нашей беде ты свою выгоду имеешь. Не позорь Эльжбету, отложи свадьбу.
Агата покачнулась, но Влад поддержал ее за руку, повел к скамье, а сам не слушал, что лопочет, затихая и смирнея, будущая теща. Все в глаза смотрел.
– Сама знаешь, нельзя свадьбу отложить, – вполголоса проговорил он, медленно поглаживая княгиню по руке. – Приедет из Дальней Гати юный Тадеуш, и твоя Эленька сама себя во сто раз пуще опозорит. Мне наследник с хорошей кровью, вам защита, и лучшего уговора нет. А стыд глаз не выест, только щечки зарумянит…
Действительно, до того бледное от бессильной злости лицо Агаты порозовело. Веки княгини словно отяжелели, взгляд стал рассеянным, полусонным.
– Согласна? – вопрошал Влад.
– Твоя правда, – прошептала Агата.
– А теперь, – все также тихо продолжал Владислав, – расскажи мне лучше о том дне, когда случилась беда с княжичем Якубом. Не было ли рядом кого чужого?
– Нет, – не вскрикнула, еле выдохнула Агата.
Но хозяину Черны и не нужно было ее слов. В бездонной глубине расширенных зрачков мелькнуло лишь на миг видение: золотые блики в речной воде, выгнутое болью тело, радужный отсвет. Словно рыбка в заводи вынырнуло на поверхность воспоминание, и князю уж было довольно – ухватил, потянул осторожно, разматывая нить Агатиной жизни, и тонкая леса пошла на свет из бурого ила прошедшего, а на ней повисли жемчужные слезки, и отразились в них лица, знакомые и чужие. Княжич Якуб, бледный, с посиневшими губами, как есть мертвец. Светловолосый крепкий мальчик, сжимающий трясущимися руками книгу, – не иначе Элькин любимец, дальнегатчинский Тадек. Но князь не стал разглядывать, потянул дальше. Заплаканное личико Эльжбеты – сколько же было в те поры княжне, не более двенадцати. Хорошо умел скрывать свои беды Казимеж, никто из соседей и подумать не мог, что наследник уж несколько лет бессилен. Ай да старый лис, знать, надеялся нового наследничка слепить, да годы подвели…
Влад нахмурился. Что-то мешало, не позволяло двинуться дальше. Словно висело на памяти княгини охранное заклинание, умелое, сильное. Но Черный князь оказался сильнее – шепнул, и тотчас выскочил узелок на леске памяти, а за узелком – злое, исковерканное болью лицо старой няньки и…
Ухнуло в груди чернского господина. Узнал. Хоть и не видел ни разу, а тотчас узнал. А может, принял желанное за верное, жажду за правду.
Рыжеватые выгоревшие прядки, серые глаза, перепачканное пылью детское лицо…
– Была она там, – сам себе вполголоса пробормотал Владислав.
– Была, – подтвердила неживым голосом очарованная княгиня. – Девочка… Эльке в служанки… Яблоки украла… У нее… Без камня…
– Что без камня? – резко спросил Влад. – Что у нее было? Чем она колдует?
– Здесь… – Агата потянулась рукой к горлу, замолчала, задышала прерывисто, словно кто сдавливал ей грудь.
– Что? – громче спросил князь, вцепляясь длинными темными пальцами в пышную белую ручку Агаты. – Что у нее было?
Боль от сильных пальцев высшего мага пробила брешь в тумане, окутавшем княгиню. Она с усилием втянула ртом воздух. Тонкая леса памяти щелкнула, обрываясь, и выскользнула, ушла в темную глубину. Агата закрыла глаза, задышала тихо, покойно.
– Игор, – кликнул Владислав, поднимаясь со скамейки, где оседала спящая княгиня. – Отнеси мою дорогую тещу в ее опочивальню.
– А свадьба… – начал было Игор, но не договорил, потому как господин надменно приподнял брови.
– Через четверть часа проспится наша лебедь бела. Успеет еще побуянить. А вот о разговоре этом запамятует, и ты не напоминай. Из опочивальни уходи сразу, а по дороге служанок к хозяйке позови, мол, князь Казимеж за супругой уже несколько раз посылал…
Владислав обернулся к окну, неожиданно жадно втянул грудью душный, сладкий от цветочного меда воздух.
– Была она здесь, Игор, – зло выдохнул он, ударив широкой ладонью по подоконнику. – В тот день была, когда топь княжича изломала. Сильна девка – за обиду свою сторицей отплатила. Не желал бы я ее во враги, Игор, а в союзники… Да за это…
Князь нехорошо ухмыльнулся, коснувшись пальцами груди и кувшинчика на золотой цепочке:
– За такую союзницу отдал бы плаксу-бяломястовну со всем ее приданым. Только вряд ли дастся нам вечоркинская ведьма живьем, с такой-то силищей. За свою землю я спокоен – маги в каждой башне сидят, от золотника до словника. А вот Бялое… Гнездо тут у нашей птички. Гляди, Игор, чтобы она нам глаз не выклевала…
26
– Думаешь, с бабой справиться не смогу? – Самодовольная улыбка никак не вязалась с тревожным блеском небольших темных глаз.
– Такое дело доверили, а ты собственной бабе нрав укоротить не можешь, – усмехнулся в ответ Косма. – Илажку и то не устерег. Может, Каська его и вывезла, у муженька из-под носа. Схоронила где-нибудь в лесной хижине да похаживает…
Улыбка сползла с круглого лица Юрека, он насупил густые брови, задышал тяжело и шумно, как дышит бугай, завидев красную тряпку. Но Косма не заметил перемен в лице приятеля:
– Вон твоя-то как вырядилась, на площадь, знать, собралась…
– Дома посидит, не убудет, – прошипел Юрек.
Загривок палочника от ярости налился красным, руки сами собою сжались в кулаки.
Но суровый вид мужа вовсе не испугал Катаржину. Сопревшая от важности и жары, в новой нарядной красной юбке, в праздничной душегрейке, темная соболья опушка которой так шла к ее широким блестящим бровям, молодая женщина неторопливо спустилась с крыльца и пошла прочь, покачивая бедрами.
Косма усмехнулся было, Юрек подался вперед. И тут Каська замедлила шаг, обернулась через круглое сдобное плечо и так глянула на мужа, что его сердце ухнуло вниз, в одно мгновение перевернув нутро, отчего поселилась в кишках ноющая боль, а потом рванулось и застряло комом в горле, перекрыло дыхание. И тотчас схлынула ярость, улегся гнев, растаяла решимость. Любил, пуще жизни любил Юрек свою блудливую гордую Каську.
Толстую черную косу, соболиные брови, томный с поволокой взгляд, пышное, податливое тело.
И верил, что и она любила его. По-своему, как умеют лишь бабы да кошки: то ластилась, то рвала в кровь острыми коготками.
Соблазнил, заморочил голову Катаржине чернявый манус Иларий, словами ласковыми заворожил смазливый молодчик красавицу-колдунью. А может, и без заклятья не обошлось – Каське хоть белыми искрами в глаза сыпь, не заметит. И не ворожея почти, без малого мертвячка. Дала Землица красоты, а силой колдовской обделила.
«Да и зачем ей сила, – подумал с горьким вздохом Юрек, – когда она одним взором своим, одним изгибом бровей все нутро мне выжигает».
Выговорил через нахлынувшую влюбленную робость:
– Ты куда, Кася?
– На площадь пойду, – фыркнула Катаржина. – На Черного князя смотреть. Авось приглянусь кровопийце, сжалится он надо мной да тебя, постылого, в жабу оборотит…
Хмыкнул за спиной Юрека насмешник-приятель, только не обратил палочник на него внимания, пошел рядом с женой, приноравливаясь к ее шагу. Зашипел, склонившись к самому уху:
– Думаешь хахаля своего повидать? Так не надейся, нет его… Весь был спесь – да вышел весь…
– Бодливой корове Землица рогов не дает, – отозвалась Катаржина, опуская взор, в котором на миг мелькнула тревога. – Вот и ты, сколько ни бреши, ветер унесет. Откуда тебе знать, если тебя Казимеж за стол не пускает. Ишь, важная птица, для князя шкуру готов выворотить, а за чаркой с ним другие сидят…
– Другие, да не твой Илажка, – глухо рыкнул Юрек. – Если он и сидит сейчас за столом, кушать ему Безносая подает.
Вымолвил, да так и впился взором в лицо жены, надеясь угадать, не она ли помогла скрыться полумертвому манусу.
Вспыхнули страхом и болью бархатные Каськины глаза, приоткрылись алые губы, сбилось дыхание.
«Нет, не она Илария увезла, – с затаенной радостью подумал Юрек. – А значит, и опасаться нечего, пусть ищут мужички беглого и его помощников».
– А ты бы и рад на тризне манусовой выпить, – чуть дрогнувшим голосом ответила Катаржина, – да только не дождешься. Жив манус. Вот здесь чую…
Юрек глянул на маленький кулачок, прижатый к сердцу, и лицо его сделалось страшно. Ненависть, жгучая, черная ненависть сжала сердце. Показалось ему, что, будь перед ним сейчас княжий манус Иларий – не пожалел бы, ни за какие господские милости не пожалел, бросил бы посох, вцепился обеими руками мучителю в горло и давил бы до последнего хрипа.
– Что ж ты не чуешь, как ты мне душу рвешь? – Горький укор вырвался сам, слетел с губ раньше, чем Юрек успел перехватить выпорхнувшие слова.
Каська надменно усмехнулась, и только темная складка, затаившаяся между бровями, выдала с головой ее горе и тревогу.
Давно не был у нее красавец-манус. Уже стала она думать, что забыл Иларий свою Касю, нашел посговорчивей. Как корила она себя, лежа за полночь в темной спальне, и сон не шел, лишь дразнил обещанием покоя. А под утро, смежая усталые глаза, видела перед собой синие очи Илария, вспоминала до последнего слова дерзкие речи.
И тоска, от которой жизнь казалась мучением, точила изнутри белое сдобное тело молодой красавицы. От этой тоски втрое, вчетверо отвратителен был постылый муж. И ласка, и любовь его были хуже побоев.
Сейчас, глядя на стриженую голову мужа, на темные, глубоко посаженные злые глаза, на крепкую коренастую фигуру, видела она рассыпавшиеся черные кудри, синий насмешливый взгляд, высокий, гибкий, как тополь, стан своего ненаглядного.
«А вдруг не брешет?» – зашептал кто-то внутри, и от этого шепота похолодели руки.
Но крепкая деревенская природа взяла свое – Катаржина сжала губы, заставляя тревогу умолкнуть, и прибавила шагу. В потайных карманах широкой красной юбки хватало монет, чтобы не слушать попусту шепот страха, а выведать правду, если не в княжьем доме, так хоть в цветастом шатре словника-ясновидца. Любит, не любит, к сердцу прижмет…
Но не случилось Катаржине спросить у старого Болюся о своем возлюбленном. Шустер оказался плешивый прощелыга – утек, как вода. Зря толкалась Каська на базаре, зря заглядывала в шатры.
Люд широкой рекой тек на площадь, к месту свадебного обряда, и как ни толкалась молодая женщина локтями, как ни бранилась – толпа проволокла ее по улице почти к самому княжьему крыльцу.
Девки торопливо накрывали «людские» столы, а крепкие дружинники, большей частью палочники, сдерживали зевак и разномастный сброд, ожидавший щедрой княжьей подачки. Катаржина, яростно работая плечами, пробралась вперед и стала выглядывать черноволосого мануса, думая, как начнется толчея, кинуться под один из столов.
Страдая от жары, удушливого запаха немытых тел и ароматов еды, от которых сводило живот, Катаржина оглядывалась по сторонам. Сжатая со всех сторон, она едва могла дышать, но все-таки нашла в себе силы игриво улыбнуться одному из дружинников. Детина-палочник загляделся на чернобровую красавицу, рыкнул на оборванца и толстую, красную от натуги бабу, что старалась локтем запихнуть девушку обратно в колышущуюся толпу. Красавица улыбнулась вновь, обнажив белые ровные зубки, и дружинник, словно зачарованный, шагнул ей навстречу, не замечая, как щуплый мальчишка-оборвыш в штопаном колпаке нырнул ему под руку и ужом скользнул за угол княжьего дома, сшиб с ног высокую худую ведунью в черном. Дружинник затолкал старую ворону обратно в толпу.
А маленький попрошайка, согнувшись в три погибели и надвинув на самые глаза колпак, пополз, прижимаясь к стене, но не в сторону кухни. Он обошел дом, двинулся к открытым окнам домашнего крыла, постоял, прислушиваясь, а после шмыгнул к двери.
27
Осторожно приоткрыл створку, воровато заглянул одним глазом, сунул голову, а после и весь просочился через узкую щель.
Любопытство так и толкало идти дальше, посмотреть, разнюхать.
И было что разнюхивать.
Тонкой атласной лентой вился из глубины дома нежный, пряный дух жаркого. Стелился широким бархатным полотном запах перловой каши, крупинка к крупинке, что скатный жемчуг. Сплетался в кружево аромат свежей ушицы: дохнет сорожкой, поманит лещиком, закружит стерлядочкой.
Проха принюхался, и пасть тотчас наполнилась вязкой слюной.
Живот зашелся голодным стоном, и Проходимка потрусил в сторону кухни. Авось бросит Судьба косточку с барского стола.
Только не смилостивилась. Манила, ласкала собачьи ноздри ароматами, искушала песью утробу обещанием благостной сытости. И провела. Прошлась по Прошкиной мечте большими вороными сапогами. Да что там, сапожищами.
Сапоги, громадные, как кухаркины чугуны, вынырнули из-за угла так внезапно, что Проходимец, неумолимо влекомый запахами съестного, налетел на них, взвизгнул и, невзначай поддетый носком, отлетел к противоположной стене.
– Куда, песья харя, али брюха не жалко? – рыкнул на гончака Игор.
Жалко было брюха. Голод так и крутил собачье нутро. Со всей этой свадьбой старому хозяину было не до Прошкиного счастья, вот и ходил Казимежев любимец с урчащим животом да вострым носом. К каждому ластился. К добросердечной Ядзе, к капризной, но отходчивой молодой княжне, к молодому князю, когда тот бывал в духе, даже к толстомясому Коньо.
Вот к беловолосому Игору подходить побаивался. Все чудилось Прошке, что от чужака пахнет чем-то страшным, нехорошим. Смертью пахнет, кровью. Вот и сейчас, получив сапогом под ребра, пес не рыкнул, не залаял на нежданного обидчика, а засеменил прочь, опасливо оглядываясь.
От беловолосого тянуло бедой.
Но, видно, невзлюбила нынче Судьба своего пасынка – гончака Прошу, потому как великан, бесшумно ступая громадными сапогами, двинулся за ним.
Страх вышиб Проходимке нюх, и запахи из кухни больше не имели над ним власти, временщики-ноги мигом поволокли пса дальше в дом. Напрасно верещала во лбу разумная мыслишка, что бежать надобно на улицу, нырнуть в колени беловолосого, юркнуть между глыбами сапог и давай Землица ноги… Твердил здравый собачий смысл, что во дворе что ни куст, то спасение, а в доме за каждым углом не трепка, так затрещина.
Но, хоть тащи из Прошки потроха, не решился бы он оглянуться на Игора. Только прибавил ходу да поджал широкий хвост. И тут навстречу вынырнул, отдуваясь и пыхтя, толстолицый Конрад. От него пахнуло кухней – и Прошка с тоской понял, что негодный толстяк уж побывал в чудном царстве и, верно, щедро попробовал из котелков княжьей стряпухи.
– Собирайся, Коньо, хозяин требует, – без приветствия буркнул Игор. Проходимка нырнул под широкие полы Конрадова одеяния и кинулся за угол.