
Полная версия:
Казнь
– Ну, ну, не пойду, Антоша, – испуганно ответила мать.
Через минуту Грузов вынырнул из‑за занавески, что‑то старательно упихивая в боковой карман пиджака, и сказал:
– Я теперь уйду, мамаша. Если бы кто пришел, скажите, что в трактире. Я там буду. Косякову‑то сказали?
– Как же, как же, Антоша!
Антоша надел шляпу и, нагнув голову, шагнул за двери и очутился в сенях, заставленных ведром для помоев, кадкой с водою, лоханью, корытом и всякой рухлядью, без которой не может обойтись кухонное хозяйство. Обойдя корыто, швабру, он крепко стукнул в дверь с другой стороны сеней, за которой и жил Косяков.
Никодим Алексеевич Косяков снимал комнату в домишке Грузова и состоял, таким образом, единственным квартирантом Грузова, а – попутно – и единственным его другом. Судьба, несомненно, хотя и не без его участия, немало поглумилась над Косяковым: она произвела его на свет балованным ребенком богатых родителей; потом, сделав его сиротою, помогла ему рано ознакомиться с» прелестью бытия», после чего, ранее благосклонно ему улыбаясь, вдруг нахмурила свое чело и начала трепать, встряхивать и метать несчастного Косякова во все стороны. Будучи безусым корнетом армейского драгунского полка, он прокутил в три года все наследство родителей, кроме нерушимого благословения, и бросил полк, увлеченный девятипудовой помещицей; оставленный ею за коварную измену с более воздушным созданием, он ухитрился сделаться управляющим у соседа помещика, который имел непобедимое влечение к всевозможным тяжбам. Прослужив у него два года, Косяков внезапно был лишен его доверия и покровительства, неосторожно взяв с соседнего кабатчика малую мзду за пропуск апелляции по делу своего патрона, – после чего судьба уже безжалостно начала его отделывать, как суровый родитель, разочарованный в своем детище.
Мытарил Косяков по письменной части по всем уездным экономиям, служил в городе в управе, был канцеляристом при полиции и, наконец, всюду претерпев неудачи и гонения, занялся свободной профессией ходатая по мировым учреждениям.
Грузов вошел в кухню, загороженную огромной русской печью, в черной пасти которой сиротливо жались друг к другу два муравленых горшка, спотыкнулся о брошенные на пол сапожные щетки и остановился на пороге большой комнаты, надвое разделенной выцветшей кумачовой занавеской. В углу под образами стоял комод, накрытый скатертью, на котором красовалось круглое зеркало; под окном стоял небольшой сосновый стол с банкою чернил, из которой торчала ручка пера, с кипою бумаг и рыжим портфелем; дальше стоял стол побольше, с шестью деревянными желтыми стульями, а в углу комнаты – небольшой столик и подле него глубокое вольтеровское кресло, не менявшее обивки и не знавшее починки, вероятно, со времен Екатерины; в этом кресле сидела женщина в грязном ситцевом капоте, с распущенными волосами. Когда‑то она была красавицей, но теперь лицо ее пожелтело и сморщилось, нос заострился и только большие, черные глаза с лихорадочным блеском сохранили еще прежнюю красоту. Но и в них, вместо былой гордости, отражалась какая‑то пугливость. Грузов кивнул ей головою.
– Никодим Алексеевич дома?
– Здравствуйте, здравствуйте! – затараторила в ответ женщина. – Дома, дома! Спит, спит! Вы подите туда, подите.
Она подняла руку, желтую и тонкую, и указала на занавеску.
– Только он сердитый сегодня, ух! – прибавила она. – Бранился, бранился и говядины мне не нарезал! Да! Вы разбудите его!
– С кем это ты, сорока? – раздался из‑за занавески заспанный голос. Женщина выразительно посмотрела на гостя.
– Это я, – отозвался Грузов, – вставай, что ли!
– А, ты, Антон! Сейчас! Что у тебя за дело такое?
– После! – ответил Грузов, садясь на стул в ожидании. За занавеской заворочались. В то же время голос говорил без умолку:
– Ладно, подождем! А моя‑то сорока какую штуку сегодня удрала. Пришел этот каналья Сиволдаев, что за буйство судился; где, говорит, Никодим Алексеевич? Ушел! А где бумаги? Сорока‑то ему: поищите на столе! Он нашел свое условие, взял его и ушел. Так пятнадцать целковых и свистнули. Ищи ветра в поле!
– Я ничего не могла сделать, – жалобно захныкала женщина, – купи мне длинную палку, я их бить буду. Я ему кричала, кричала…
– Хорошо, сорока! Я сказал, что три дня не буду тебе мяса резать, и – баста! А в другой раз… Ну, идем! Я готов!
И Косяков вышел из‑за занавески.
Это был мужчина лет сорока, довольно полный, внушительной наружности, с расчесанными густыми баками и с медным пенсне на носу, которое вздрагивало от резких движений его головы.
– Вот и я! Здравствуй! – сказал он. Грузов поздоровался с ним.
– Ты сиди смирно, сорока, – сказал наставительно Косяков женщине, – до моего прихода. Я приду и уложу тебя в постель. Вечером тебе Антонина Васильевна чаю принесет! Ну, идем!
– Дай хоть руку на прощание, – снова захныкала женщина, – не сердись на меня! Я не буду! – прибавила она жалобно.
Косяков протянул ей руку; она жадно поцеловала ее несколько раз и взглянула на него молящим взглядом. Он смягчился.
– Ну, ну, сорока, я простил уже! Завтра нарежу мяса, только в другой раз… – и он погрозил ей пальцем.
– Ты принеси мне камней, я кидать в них буду!
– Ладно, а теперь будь умницей. Сиди смирно. На тебе карты, гадай! – он быстро взял с комода карты, положил их перед женщиной и погладил ее по голове.
– Ну, идем!
– Идем! – отозвался Грузов.
– Прощайте, прощайте! Я нагадаю вам счастья! – кивая головою, сказала им вслед женщина.
– Постой, я на минуту! – произнес Косяков, когда они вышли в сени, и прошел к матери Грузова. Грузов вышел на улицу, и Косяков через минуту догнал его.
– Ну, Антонина Васильевна обещала и чаем напоить ее, и посидеть с нею, – сказал Косяков с облегченным вздохом.
– Тяжело? – спросил Грузов.
Косяков махнул рукою.
– И не умирает! – проговорил он с досадою. – Удивительно! Сидит, ест, пьет – и хоть бы что. Сохнет только. Будь деньги, я бы ее в больницу, на покой, отдельный нумер, сиделка – и с рук долой!
– Будут! – уверенно сказал ему Грузов. Косяков с удивлением взглянул на него.
– Здесь! – повторил Грузов и с таинственным видом ударил себя в грудь.
Они перешли улицу и вошли под гостеприимную сень трактира» Зайдем здесь». Для бражного веселья был еще ранний час, и в пустой зале, положив головы на грязные скатерти, крепко спали двое половых.
Грузов толкнул одного из них, отчего тот вскочил, испуганно метнулся в сторону, поправил для чего‑то скатерть, отмахнул мух грязною салфеткою и, наконец, вперил взор, полный готовности, на двух посетителей.
– Особняк, – приказал Грузов, – чаю, флакончик и закусить!
Половой метнулся как угорелый. Грузов степенно пересек залу и вошел в крошечную комнату, отделенную от общей драпировкой. Косяков послушно следовал за своим приятелем, не спуская с него недоумевающего взгляда. Они молча уселись и молчали, пока половой, извиваясь станом, с грохотом ставил чайную посуду, с показной живостью вытер рюмки и скрылся; молча выпили по три рюмки, и наконец после четвертой Грузов разрешил это молчание, энергично спросив Косякова:
– Друг ты мне?
– Друг! – не замедлил ответить Косяков.
– И если я к тебе с доверием, ты – могила?
Косяков только кивнул головою. Грузов постучал ножом по тарелке и сказал половому:
– Еще флакон.
Половой исполнил заказ и скрылся, а Грузов придвинулся почти вплотную к своему другу, наклонил голову и понизил голос:
– Слушай! Если к тебе приходит вдруг господин и говорит, к примеру, что вот, дескать, один господин принесет векселя другого господина для протеста и вы, дескать, пожалуйста, задержите их денька на два, на три, и вот вам сейчас синенькая, а там красненькая… Ты что? а?
– Взял бы! – убежденно ответил Косяков, но Грузов, очевидно, ждал ответа на другой вопрос. Он тряхнул головою и внушительно произнес:
– Начинаешь подозревать? Чуешь?
– Ну, понятно, – смущенно ответил Косяков, ровно ничего ни понимая.
– И ежели при этом два креза и один так, шантрапа? – добавил Грузов и, чокнувшись, опрокинул в рот рюмку. Потом, закусив, вытерев губы рукою и нагнувшись еще ближе к Косякову, он продолжал: – И потом вдруг убийство…
Косяков вздрогнул и отшатнулся, но Грузов ухватил его за рукав и шипел сиплым шепотом:
– И ежели ты идешь и вдруг – труп… самого креза…
– Дерунова? – с ужасом прошептал Косяков.
Грузов с укоризною взглянул на него.
– Не называй имени. К чему имя? И вдруг, я говорю, труп; ты нагибаешься, смотришь, и вдруг конверт; ты…
Косяков, казалось, стал понимать.
– Беру конверт и иду домой, – подхватил он. Грузов одобрительно закивал:
– Ты берешь конверт, идешь домой, раскрываешь его и вдруг находишь…
– Деньги! – воскликнул Косяков, и глаза его загорелись. Грузов отрицательно качнул головою.
Глаза Косякова потухли.
– Что же? – спросил он.
– Векселя! – ответил Грузов, подняв палец. Лицо Косякова не могло скрыть разочарования.
– На пятнадцать тысяч векселей с бланками креза! – повторил Грузов, поднимая палец еще выше, и спросил: – Ты что бы сделал?
– Снес бы в полицию и сказал, как нашел их, а то еще худо будет! – уныло ответил Косяков.
– И глупо! – сказал Грузов. – Пойми: с бланками креза, другого, и те самые, о которых хлопотал шантрапа! Понял?
Косяков промычал в полном отчаянье. Лицо Грузова приняло вдохновенное выражение. Схватив руку своего друга, он сжал ее и, придерживаясь облюбованной формы выражения, заговорил:
– Глупо! Было бы умнее, если бы ты рассуждал так: зачем крезу, вместо того чтобы просто давать жене своей деньги, ставить на ее векселя свои бланки, чтобы их из сорока процентов учитал другой крез, убитый? Было бы умнее, если бы ты подумал, что тут что‑то не того… А?
Грузов лукаво прищурился, а Косяков уже одобрительно промычал, и лицо его стало светлеть. Он начинал понимать суть дела.
– А потом ты вспомнил бы, что в этот день утром, а потом вечером к тебе прибегал тот шантрапа, дал тебе синенькую, обещал красненькую и все доподлинно знал о векселях, совсем чужих для него. Было бы умнее, если бы ты вспомнил об этом да подумал: о, да тут нечисто! Откуда шантрапа все знает, чего он заметался, зачем жене креза векселя писать, а самому бланки ставить, а?..
– Подлог! – воскликнул Косяков.
– Было бы умнее, – войдя в азарт, продолжал Грузов, – подумать: отчего этот крез упал, сраженный как раз на дороге к нотариусу, когда нес эти векселя?..
– Подлог и убийство! – воскликнул Косяков, стукнув по столу, но лицо его тотчас опять посмурнело. – Он бы унес векселя.
– А если внезапный шум и он испугался?
Грузов торжествующе глядел на Косякова, а тот глубокомысленно смотрел на прихотливый узор на скатерти, оставшийся от разлитого раньше пива.
– Но что же в этом толку? – произнес он, подумав.
Грузов, казалось, ждал этих слов. Он опять ухватил своего друга за рукав и заговорил:
– Было бы умнее, если бы ты раньше подумал, чем произнести эти слова. Если бы ты подумал, то сказал бы себе: этому шантрапе очень важны векселя, да и жена креза была бы рада их сжечь, да и оба они дрожат теперь, как овечьи хвосты. Ты бы вспомнил, что у тебя есть друг, и сказал бы: меня этот шантрапа знает, и меня уже допрашивал следователь, мне неловко держать их у себя; но у меня есть друг, и он сперва напишет письмо шантрапе, потом увидится с ним, потом станет торговаться. А потом, – оживляясь, шептал Грузов, – он то же сделает и с женой креза и обогатит и себя, и друга. А векселя отдал бы для безопасности ему, другу!
Лицо Косякова в третий раз просветлело и глаза загорелись, как у голодного волка при виде мяса.
– Ей – Богу, я так бы подумал! – воскликнул он. – И другом этим был бы…
– Ты, Никиша, – торжественно заключил Грузов.
– Антоша! – и Косяков от избытка чувств охватил голову Грузова и прижал ее к своему подбородку, отчего пенсне свалилось с его носа.
– И вот тебе они, – сказал Грузов, освобождая свою голову и вынимая из кармана пачку, завернутую в газету, – спрячь!
– Я под сорочку положу их! – объяснил Косяков, принимая пачку и пряча ее.
– Куда хочешь, Никиша. А теперь слушай!..
И они начали совещаться, причем теперь Косяков уже показал больше опыта и сметки, нежели Грузов.
Комнаты трактира давно наполнились гостями. Орган, не уставая, хрипел марши, вальсы и попурри; среди звона посуды раздавались смех, говор и визгливые женские возгласы, а Грузов с Косяковым все шептались, не слыша пьяного гама.
Приблизительно в эту же пору усталый Лапа вернулся домой и, избегая встречи со своей пленительной хозяйкой, осторожно пробрался в свою комнату, по дороге позвав к себе Феню, с которой он давно жил душа в душу.
Она вошла к нему, вся розовая от радости его видеть.
– Приуготовь, Фенюшка, самоварчик, – сказал он ласково, – да приди со мной посидеть. Что, старуха угомонилась?
– Полегли и она, и барыня. Я мигом!
Феня скрылась. Лапа переоделся в байковый халат с синими разводами и полулег на диван.
Минут через десять Феня внесла самовар, посуду и, заваривая чай, стала оживленно передавать события дня.
– У нас своя история, – рассказывала она, – барыня‑то молодая вчера от мужа бежала. Он у себя заперся, узнал про ее шашни‑то…
– Захаров? – лениво спросил Лапа.
– Он самый!
– А что за шашни?
– Не знаете? Я же говорила вам, – сказала с укором Феня, – она с Деруновым, с этим самым, – Феня понизила голос, – путалась. Вчера он приходил сюда, билет ей принес и деньги, чтобы по Волге ехать…
Лапа полулежал на диване в полудреме, почти не слушая Феню, но тут вдруг встрепенулся, раскрыл полусонные глаза, сел и, запахивая халат, переспросил:
– Дерунов? Вчера?
– Вчера, как вы спали… Вот чай; сахар сами положите… Ну, а муж‑то ее у себя заперся. Нынче Луша, горничная у них, пришла и говорит: «Все запертый сидит, порешился, верно». Мы ей говорим: «Сходи посмотри, а в случае чего полицию зови». Она и ушла. Только ушла, а через полчаса назад приходит, бледная вся и трясется. Он, говорит, отперся, и у него молодой Долинин сидит. Бегают они это по кабинету‑то и оба кричат. Один кричит: вы! Другой кричит: я! – и потом снова. Она и убежала. А потом мне и говорит: «Пойду снова, соберу вещи да и уйду от них. Ну, говорит, с ними! Еще греха наживешь…«Барин! Алексей Дмитриевич! Да что ж это вы так сидите: и сахару не положили, и чай простыл!
Лапа действительно словно замер. Он откинулся к спинке дивана и устремил неподвижный взгляд на карниз, где черным кружевом висела паутина.
При возгласе Фени он очнулся и рассеянно взглянул на ее оживленное лицо.
– А? Ты про что?
– Фу – ты, Господи, – воскликнула, смеясь, Феня, – я – то соловьем разливаюсь, а он спит!
– Я устал, Фенюшка. Сегодня работал много, – ответил Лапа, – и устал. Налей мне другой стакан чаю и сахару положи. Вот так, спасибо!
IX
Николай Долинин сразу не мог разобраться в своих чувствах. Сначала он был просто поражен, парализован страшною вестью от своего брата; потом, когда сознание возвратилось к нему, его прежде всего охватила радостная мысль, что Анна свободна, но эту радость тотчас сменил ужас, что мысль, мелькнувшая в голове его брата, могла явиться и у нее. Кровь стучала в висках. Ее надо видеть, видеть во что бы то ни стало! И как подействует на нее это страшное известие? Он хотел бежать тотчас, предупредить ее через Силина, но пристав не пустил его до приезда следователя.
Мысли беспорядочно кружились в его голове. Он стал думать об убийце, и вдруг – сперва мелькнуло в его голове подозрение, потом стало расти и укрепляться. Убийца – Захаров! Для него это стало ясно, как день… Он припомнил свои встречи с ним. Первую, когда он бросил ему пошлый намек; вторую – спустя три – четыре часа, может, шесть часов, на берегу Волги под проливным дождем.
Дождь загнал его в заброшенный шалаш рыбака. Он сидел в нем на обрубке дерева, когда в шалаш неожиданно вошел Захаров, без шляпы, дождь смочил его волосы, и они беспорядочно прилипли ко лбу, к щекам; потоки воды струились с его одежды, но он не замечал этого и показался Долинину словно помешанным. Взор его бессмысленно блуждал, все тело дрожало. Когда Долинин его окликнул, он нисколько не удивился встрече с ним, сел подле него на землю и, вынув платок стал вытирать мокрое лицо. Потом, подняв голову, сказал Долинину:
– Вы это верно мне намекнули. Она собиралась убежать с Деруновым… по Волге кататься… Я перехватил письмо и все узнал!..
Николай вспомнил его хриплый голос отчаявшегося человека и спросил:
– Зачем вы здесь в такую погоду?
– Я побоялся убить ее и убежал, – ответил он; потом помолчал немного, задумавшись, и заговорил, не обращая внимания на Долинина: – Меня возмущает обман! Целая система, изо дня в день, из часа в час, огромная сеть, сплетенная из лжи и притворства. Ночью она расточала мне ласки, нося в душе измену, днем лгала мне словами, улыбкой, глазами… Подлая женщина!.. И я любил ее!.. Я люблю ее! – он ударил себя кулаком в лоб. – От этого я и убежал сюда. Не будь любви, что мне в ее обмане? Пошла вон! Но когда любишь… когда долгими годами скопленное золото обратится вдруг в битые черепки… Убить мало! Гадина! А впрочем… Это не она. Это мать и тот… тот… развратник!
Он потряс в воздухе кулаком. Дождь продолжал литься и громко стучал по берестовой настилке шалаша. Долинин не перебивал его речи и смотрел на него, как на безумного.
– Вы их не знаете? – спросил его Захаров. Долинин покачал головою.
– Мать старая развратница и сводница. Она теперь бы готова была иметь любовника, хотя ей шестьдесят лет. Он… он! Кто же его не знает! Он за деньги покупает девушек… он соблазнил и ее… деньгами, нарядами… Я не могу, я получаю сто рублей, а она любит блеск, наряды… и попалась! Твари! – он выкрикнул это слово хриплым голосом и вскочил на ноги.
– Не ее, а их убить, их убить! – повторил он словно сам себе и, несмотря на дождь, быстро вышел из шалаша. Долинин закричал ему вслед, высунулся и увидел, как Захаров огромными прыжками бежал по дороге к городу. Ему стало страшно…
И теперь, вспомнив эту встречу и свои ощущения, подозрения переросли в нем в уверенность.
«Если он, – он должен сознаться… ради меня, – подумал он. – Я заставлю его! Да! Нельзя убивать безнаказанно людей и потом прятать концы. Убил иди смело сознаваться. Ведь не для грабежа это!«С этими мыслями, больше думая о себе, чем о Захарове, он пошел к нему полчаса спустя после отъезда следователя. Подойдя к двери, он крепко дернул шнур звонка, но на его звон никто не откликнулся. Он дернул второй, третий раз, стал стучать в дверь, потеряв терпение, но внутри было все так же безмолвно и ничто не обнаруживало признака жизни.
Николай оставил дверь и огляделся. Кругом было пустынно и тихо, ни один человек не проходил по улице. Он легко перешагнул низенький забор палисадника, окружавшего дом, и стал заглядывать в окна. Комнаты были пусты; он зашел за угол и наткнулся на открытое окошко. Заглянув в него, он увидел кабинет; в глубине его, на оттоманке, скорчившись, лежал человек, в котором Николай признал Захарова, и, раздраженный, стал громко и грубо звать его:
– Эй вы, как вас звать! – кричал он в комнату. – Вставайте, что ли! Я звонил, звонил! Что вы, прислугу‑то нарочно отпустили, что ли? Ну! Захаров!
Захаров при первом звуке его голоса вскочил как ужаленный и сел, бессмысленно озираясь по сторонам, не соображая, кто и откуда с ним разговаривает.
– Да взгляните на окно, черт возьми! – заорал Николай, потеряв терпение. – И откройте дверь, иначе я в окно влезу.
Захаров обратил к нему свое измученное, апатичное лицо и, узнав его, кивнул головою.
– Здравствуйте, здравствуйте! – ответил Николай. – Идите дверь открыть!
– Разве никого нет?
– Вероятно, если я полчаса звонил и стучал у двери.
– Я сейчас.
Спустя несколько минут Захаров впустил его в дом и пошел назад к себе в кабинет, уже не обращая на него внимания, но Николай решительно вошел за ним в комнату, запер окошко и, глядя на Захарова в упор, сказал ему:
– Сегодня ночью Дерунова убили. Вы знаете?
Захаров вздрогнул, лицо его вспыхнуло, глаза сверкнули, и он вдруг рассмеялся.
– Убит? Очень хорошо! Так ему и надо. Я…
– Да, вы! – жестко сказал Николай и с озлоблением добавил: – Вы – убийца!
Захаров перестал смеяться, угрюмо кивнул головою и ответил:
– Я! Разве я мог простить ему это! Я лелеял эту мечту и убил! – Он нанес удар кулаком кому‑то невидимому в воздухе. Николай отступил от него.
– Чем ударили его? – спросил он тихо.
– Я, я! – словно радуясь, подхватил Захаров. – Я силен! О – о! – Он вытянул свою мускулистую руку. – Я встретил его и вынул револьвер, но он был незаря – жен, и я бросил его… – Захаров вдруг задумался и опустился на диван.
Николай подошел к нему
– Чем же ударили?
– Револьвером, ручкою. Бац! Охо – хо, от такого удара треснет череп у буйвола!
– Зачем вы убили его у нас в саду? Места не было?
– Не было, не было, – повторил Захаров, – я его бац! Ха – ха – ха! – Он задрожал и стал ежиться в ознобе. Николай заметил, что он не переменил одежды и она была еще и теперь сырая.
– Так убийца вы? – будто не поверил Николай.
– Я, я! – ответил Захаров, дрожа и ежась.
– Вы должны донести на себя! – сказал Николай. – Мне нет до этого дела, и я пришел к вам для своего успокоения, а вы должны. А теперь лягте! – он кивнул ему и вышел из кабинета. Притворяя дверь, он видел, как Захаров, скорчившись, упал на диван.
В дверях он увидел сторожа.
– Тебе чего?
– К господину Захарову из управы. Просят его! – ответил сторож.
– Он болен!
– Тогда ключи спрашивают.
Николай вдруг словно очнулся и обозлился. Какое ему до всего этого дело?
– Надо, так и возьми! – резко ответил он. – Вон он там, в кабинете, валяется! А за мной двери запри! – и он быстро вышел на улицу.
«Теперь к Анне! Я успокою ее. Я все объясню, расскажу ей. Правда, я грозился, но угроза и дело – разница. Она поймет и потом сама будет рада. Захаров завтра сознается… а вдруг заболеет, умрет?.. Ну, да мне что! Теперь Аню, Аню!»
У крыльца дома Деруновых толпился народ, двое полицейских стояли для порядка, время от времени на крыльцо входили люди с серьезными, сосредоточенными лицами. Николай увидел Силина, поздоровался с ним. Силин пылко встряхнул ему руку.
– Полчаса, как перевезли его, – сообщил он, – и хлопот было!.. Банк на свой счет хоронит. На панихиду губернатор приедет. Ждем!
– Что сестра? – спросил Николай, думая только о ней.
– Убивается! Сначала истерика, обморок… беда! – он махнул рукою. – Я совсем растерялся. Бегаю, Пашка бегает, нянька бегает, Лиза плачет, а Иван как сыч… Спасибо, Вера Сергеевна приехала, доктора привезла…
– Что же с ней?
– Ну, теперь по – хорошему. Никого только к себе не пускает, кроме Веры Сергеевны; лежит пластом и все говорит: «Казнь, казнь!«Что, красиво? – спросил он хвастливо, входя в зал, и, не дожидаясь ответа, устремился к прибывшим. Николай прошел в угол за рояль и остановился там.
На высоком катафалке, окруженном тропическими растениями, лежал убитый. Часть головы его с поврежденным глазом была забинтована, а другая хранила бесстрастный покой. Выражение ужаса сгладилось на застывшем лице, и оно было таинственно и равнодушно.
Николай огляделся. Народу собралось много. Впереди всех стояла Вера Сергеевна, держа за ручку крошечную Лизу, немного поодаль стояли Можаевы, Весенин и брат Яков, в стороне отдельной группой у окна собрались судейские. Казаринов что‑то оживленно объяснял прокурору и председателю, делая совершенно не соответственные месту и времени жесты; дальше тесною стайкою сбились пайщики Дерунова, недалеко от Николая толпились служащие в банке, а в дверях, почтительно отскакивая в стороны при каждом новом появлении, стояли сторожа, артельщики и мелкие служащие банка.
Силин, приняв на себя роль радушного хозяина, обходил группы, беседуя то с одним, то с другим лицом, и весь сиял удовольствием от разыгрываемой роли. Время от времени он бросался к дверям встречать вновь прибывающих. В зале произошло движение. Вошел священник с дьяконом и дьячком, и, топая ногами, кашляя и сморкаясь, у дверей столпились певчие.
Силин подошел к священнику, но в эту минуту в дверях появился полицеймейстер. Силин бросился к дверям и перегнулся надвое, приветливо улыбаясь и слегка наклоняя голову. В зал вошел губернатор в сопровождении Анохова, который шел подле него бочком. Губернатор прошел через зал и остановился подле Можаевых.
Началась панихида. Николай почти не слышал ее. Вот лежит бездыханное, холодное тело Дерунова, и он равнодушен к нему, а всего только вчера он грозил ему кулаком и готов был убить его. Вчера он считал его преградою к своему счастью, а сегодня труп его – словно укор. Но кто причина его смерти? Не его ли грубый намек взорвал Захарова и тем самым поджег фитиль?.. Николай вдруг очнулся и оглянулся с тяжелым ощущением. В углу, с другого конца рояля, стоял Лапа и, казалось, дремал, некрепко держа в руках зажженную свечку.