banner banner banner
Метод ненаучного врачевания рыб
Метод ненаучного врачевания рыб
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Метод ненаучного врачевания рыб

скачать книгу бесплатно

Метод ненаучного врачевания рыб
Олег Владимирович Захаров

Вот и для Валентина Окуня настал час Страшного суда. Пережив покушение на свою жизнь, Валентин оказывается в странном месте, напоминающем сюрреалистический взгляд на Вечность. И ему предстоит отчитаться о прожитой жизни беглеца, обвиненного в убийстве. Патологический эротоман, он искал свое пристанище, путешествуя от одной женщины к другой, борясь со своими внутренними демонами.

Метод ненаучного врачевания рыб

Олег Владимирович Захаров

© Олег Владимирович Захаров, 2021

ISBN 978-5-0053-8725-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Олег Захаров

Метод ненаучного врачевания рыб.
Роман.

Мы созданы из вещества того же,
Что наши сны, и сном окружена
Вся наша маленькая жизнь.

    Шекспир «Буря»

Малек. Погружение в бездну

– Мало кто задумывается над тем, что камень, брошенный в воду с берега, сам по себе никуда не исчезает и становится потерянным навсегда только для нас. Относительно же себя самого он продолжает быть, как и был прежде, принадлежа другой стихии, – говоришь ты дознавателю.

Во всяком случае, ты думаешь, что этот тип в поношенном сером костюме -дознаватель. Тебе было объявлено, что ты здесь по делу некоего Лыховитого. Минуту назад ты признался, что понятия не имеешь, о ком идет речь, и дознаватель, словно не ожидая от тебя ничего другого, заявил, что рассчитывает услышать от тебя историю твоей жизни. Дескать, у следствия есть все основания предполагать, что ваши судьбы могут быть тесно переплетены. При этом сам имеет вид грызуна, готового схрумкать твою историю, как капустный лист. Ты уже знаешь, что про себя будешь называть его Оливковым Агути – те же маленькие цепкие лапки, остренькие зубки и вечноголодный взгляд. Вас разделяет письменный стол, в который Оливковый Агути (пусть так и будет) воткнул свои остренькие локотки.

Глядя через стол, ты думаешь о неком незнакомце, господине Большая Шишка, что заварил всю эту кашу. О том, кто свел в этой комнатушке двух незнакомых друг другу людей против их воли. Да-да, у вас обоих достаточно кислый вид, чтобы отрицать это. Под давлением множества неизвестных, ты обращаешься за ответом к портрету на стене за спиной дознавателя. Там в рамку помещена черно-белая фотография молодого широкоплечего мужчины, застенчиво улыбающегося тебе со стены, словно давнему знакомому. Он изображен почти в полный рост, в вечереющем городе, возле светящейся рекламы над входом в какой-то винный погребок. Будто бывшая спортивная знаменитость в момент, когда группа подростков, прослышав, где его можно увидеть своими глазами и взять автограф, не решаясь войти, попросила вышибалу позвать его наверх. Всякий раз, думая о таинственном кукловоде, ты натыкаешься глазами на эту фотографию на стене.

Интуитивно ты понимаешь, что без твоего присутствия в этом кабинете ничто бы не оправдывало своего предназначения. Все здесь сплошная декорация в театре одного актера, и актер этот – ты. В этом тебя лишний раз убеждает чудное устройство, справа от тебя, напоминающее граммофон. Узорчатая труба прибора глотает каждое твое слово, передавая вибрации голоса на скрипучую иглу. Даже твое сопение фиксируется штрихами на пожелтевшем картоне, и ты подозреваешь, что в прибор включена функция детектора лжи.

Твоей пожилой заднице неуютно на привинченном к полу табурете. Но ты вынужден продолжать: – Вот я вам сейчас рассказал о камне, брошенном в воду, а, между тем, фраза это не моя, как и сама мысль. А знаменита она тем, что с нее началась моя сознательная жизнь. Мало кто вот так совершенно отчетливо сможет обозначить границу между своей бессознательной и сознательной жизнью, а я могу и даже помню точную дату этому – пятнадцатого апреля сорок четвертого года. И вот как это получилось. Представьте, что это происходит с вами… Вам всего четыре с половиной года и, стало быть, в вашем сознании пока еще достаточно размытости и не хватает четких контуров. Вы еще не познали свою отдельность от окружающего мира, и поэтому чувствуете себя побратимом всему вокруг, будь то войско оловянных солдатиков, кошка на заборе или косой апрельский дождь. И вот однажды по весне вы оказываетесь у широкого оврага, затопленного водой от растаявшего снега. Вы здесь не впервые и каждый раз заняты одним и тем же: наблюдаете, как старшие мальчишки бороздят водоем на плотах. Вы смотрите на них, но почему-то думаете о рыбах, которых в этой воде нет. Рыбы внутри вас – их там целый аквариум. Все ваши мысли, чувства, все, что успела накопить память, плавно скользит внутри вас, то подплывая к стеклу, то прячась в глубине. Вы их почти что видите. И вдруг одна их них подплыла совсем близко и задержалась дольше других. Мысль – рыба, рыба – чувство. Наверное, все дело в колыхавшейся перед глазами воде, но только этой пучеглазой «рыбой» оказалась фраза о судьбе брошенного камня. Вы где-то слышали ее раньше и только сейчас уловили ее сокровенный смысл. И в ту же секунду все стало вокруг вас непривычно отчетливо и ясно, словно до этого вы смотрели на мир через аквариум. Например, сразу выяснился автор этой фразы – это ваш лучший друг, Мишка Разумовский. Вот он рядом с вами, метает монетками «блинчики». Раз – два – три -четыре… Неровными стежками пятак строчит по поверхности воды, то исчезая, то вновь появляясь. После вашего прозрения вы чувствуете себя этаким вновь прибывшим – не спрашивайте куда, или откуда – я и сам толком не знаю. И был славно, что первым, кто встретил вас, оказался Мишка со своей приветливой улыбкой. Со всем остальным тоже враз стало предельно ясно: вы маленький мальчик, воспитанник детского дома, идет война, и скоро мы побьем «фрицев». Вот это я называю пробуждением, господин дознаватель. И с того случая у воды и началась моя сознательная жизнь

– Отсюда, пожалуйста, поподробней, – подаёт голос Оливковый Агути.

Без этих четырех стен и низенького потолка голос дознавателя разлетелся бы как дым. Без них и тебя было бы здесь не удержать. Даже если в то время ты и не родился, эти стены все равно возводились с мыслью о таких, как ты. Каменщики на стенах стоящейся тюрьмы всегда кажутся предвестниками злого рока. Запахло фаталом. Обладая редкой способностью, находясь внутри здания, вычислять год его вероятной постройки, ты предполагаешь, что строительство велось уже полным ходом, когда ты, совсем ребенок, стоял у грязной воды, а Мишка Разумовский, указывая на «блинчики», говорил тебе: «Если бы на свете были водяные зайцы, то вот так бы они и скакали». Он был старше меня всего на полгода.

– Родителей своих я не помню, – вещаешь ты голосом сказочника. – И верно от того на протяжении всей жизни был склонен к мистицизму, легко брал на веру любую весть о потустороннем. Судите сами, с чего мне быть материалистом, если вначале меня не было, а потом я появился, и никаких посредников своего появления на свет я не знал. Свою фамилию и имя я получил в детдоме. Завхоз Дядечко приложил к этому руку. Это входило в его служебные обязанности, Этот одноногий ветеран финской компании был нам, ребятам, кем-то вроде крестного. Старшие пацаны рассказывали об общей тетрадке синего цвета в столе у нашего завхоза. Дядечко следил, чтобы имена у поступающих малюток часто не повторялись и сохраняли количественную пропорцию на предмет начальных букв алфавита. Я утверждаю вслед за даоскими мудрецами, что дать найденышу подходящее ему имя, задача под силу лишь избранным. Ведь тут необходимо проникнуть в строение духа малютки, а затем верно его озаглавить. Родителям здесь помогает родная кровь. Дядечко же на эти дела смотрел проще и в подобные дебри старался не влезать, и, честно говоря, крестный из него оказался никудышный. Бывало, видишь перед собой пацана и кожей чувствуешь, что пред тобой типичный Сашка, но в тетради завхоза парень числится Вениамином. Помню, в возрасте шести лет я попытался освободить подобного Сашку от «Вениамина». Вооружившись карандашом и стирательной резинкой, я прокрался в каморку завхоза, отыскал синюю тетрадь, раскрыл на нужной странице, в предвкушении доброго дела, и обнаружил, что имена воспитанников вписаны туда… чернилами. Так я впервые обнаружил тесные стены прозрачного колпака, который на каждом из нас.

С придумыванием фамилий у Дядечко было еще проще и интересней. Не мудрствуя от лукавого, наш завхоз присваивал воспитанникам фамилии известных русских писателей, а потом расширил список за счет известных ученых. А когда на нашей детской площадке стали резвиться рядом Вадик Толстой, Семка Менделеев, Никитка Гоголь и Павлик Достоевский, наш завхоз получил «по шапке» и с тех пор стал творить по наитию. Меня, например, он благословил на долгую жизнь под именем Валентин Окунь. Поэт, не правда ли? Занятно, но, став вполне зрелым мужчиной, я легко вычислял бывших детдомовцев и не в последнюю очередь по их вычурным именам и фамилиям, которые вязались с ними, как заплатка не в тон пиджаку.

И чтобы закрыть тему, присовокуплю, что до самых своих последних дней, разглядывая себя в зеркало, я не переставал гадать о своем подлинном имени. Николай? Сергей? Анатолий? Евгений? Сколько раз я, перебирая в голове различные имена, словно скользил пальцами по клавишам рояля, вслушиваясь в тембр и звук каждого. И сходил с ума оттого, что сердце оставалось глухим на каждый их них.

Что рассказать вам о своих детских годах, проведенных в детдоме, чтобы особенно не утомлять?

Пожалуй, это будет выглядеть так.

Когда мне исполнилось пять лет, самым значительным для меня событием стало выступление на очередном утреннике в костюме военного летчика. Из костюма военного летчика на мне был только летный шлем и планшетка, свисавшая до колена. Пока я читал стихи о Сталине, шлем то и дело сползал мне на глаза. И все равно это был полный восторг. Доказательством тому укоренившаяся с тех пор привычка поправлять на лбу воображаемый шлем из детства. Видите ли, я до сих пор ощущаю его на себе.

В шесть я случайно увидел, как мочится взрослая женщина, и это оказалось похлеще летного шлема. Этой женщиной была наша нянечка Зинаида Васильевна. Ее пышное тело грузно опало на сиденье, что вкупе со складками забранной одежды делало ее похожей на куклу на самоваре. Ее белые ляжки расплылись по стульчаку с контрабандистской зазывностью. Но главное, ее взгляд, который я успел перехватить… В нем не было ничего осмысленного, только покорное выжидание пышнотелой самки.

Чего бы захватывающего со мной не происходило в семилетнем возрасте, я этого все равно не запомнил, так как все еще не мог оправиться от Зинаиды Васильевны и полученных впечатлений.

А когда мне исполнилось восемь, я украл жизнь у близкого мне человека. Вы спрашиваете, возможно ли такое? Отвечу: вполне, если вы крадете не всю жизнь целиком. А только чужую судьбу, усмотрев в ней лучшую долю для себя любимого. Так сказать, масло с чужого бутерброда.

Это злодеяние я совершил в городе Прелюбове, куда в 1948 году был перевезен наш интернат.

На новое место жительства нас отправляли несколько дней небольшими партиями поездом «Камнегорск – Прелюбов». Я со своим другом Мишкой попал в первую партию. Представьте себе общий вагон, набитый до отказа воспитанниками. Кто-то из пацанов подслушал разговор воспитателей, и по вагону поползли невероятные истории о поджидавших нас сокровищах. Все говорили о нашем новом доме так, будто каждый там уже побывал. На вторые сутки в мальчишеских разговорах стали появляться описания бассейна, стрелкового тира и парашютной вышки, на которую уже стала заниматься очередь. Один я не верил в эти россказни. Я считал, что если Главный Волшебник, из замка которого дует северный ветер, так пронизывавший меня в Камнегорске, легко мог допустить, чтобы мальчишки вроде меня навсегда оставались без родителей, то с чего бы ему в дальнейшем напрягаться ради нас же на какие-то там стрелковые тиры и парашютные вышки. В Камнегорске я решил, что моя жизнь принадлежит чудовищу, ощерившемуся неровными зубами в виде двух цепочек, поставленных в ряд сандалий в детдомовском коридоре. У себя под ногами в мерно покачивающемся вагоне я слышал, как ритмично пощелкивает челюстями все та же злобная пасть. А вокруг меня, не унимаясь, фантазировали мальчишки, черт знает, до чего они могли бы еще договориться, если бы утром третьего дня наш поезд не прибыл в пункт своего назначения.

Была ранняя весна, вторая половина марта. Прелюбов встретил нас задавшимся солнечным деньком, ароматами приближающегося лета и несколькими автобусами на привокзальной площади. Город пережил оккупацию, и приметы этому были видны повсюду. Мы ехали по городским улицам, вдавливаясь лицами в окна. Вдоль полуразрушенных бомбардировками домов, в которых продолжали жить люди, брела на работу колонна военнопленных. Нашкодившие великовозрастные дети с лицами, вывернутыми вовнутрь, бесконечно чужие всему вокруг, будь то широколицые гиганты с киноафиш, люди со строительными тачками навстречу или бравурная музыка из громкоговорителей… И все равно людей вокруг было мало. После войны нас стало значительно меньше, может поэтому, люди так радовались нашему приезду.

Колонна сворачивает на тенистую улочку, съезжает по ней вниз, и автобусы один за другим притормаживают у главных ворот поджидающей нас новенькой крепости за высокой оградой. Мне восемь лет, я сижу у окна, и все, что происходит за стеклом, вызывает во мне чувство полного приятия. Внутренне я был согласен с крутым спуском улицы, с нашим новеньким ЗИСом, с выгоревшей пилоткой на голове шофера, с кажущейся воздушностью ограды, где свободное от кирпичей пространство занимали нацеленные в небо пики-прутья. С первого взгляда меня стал манить балкон на втором этаже, шириной почти во весь фасад, поддерживаемый короткими прямоугольными колоннами. Укромность места и защищенность крепости – будущее пристанище для сиротских упований и детских мечт.

Чуть поодаль от нас мужчины в гимнастерках снимали с грузовиков панцирные кровати и заносили их в наш новый дом. Их бушлаты лежали набросанными на скамейку перед крыльцом, и вспотевшие лица мужчин блестели под начинавшим припекать мартовским солнцем.

Завидев нас, от группки мужчин начальственного вида отделилась девушка лет восемнадцати в пионерском галстуке поверх лыжного костюма и заспешила к нам. Невероятно красивая, вчерашняя школьница, не далее как десять минут назад коронованная в этой самой группке на ближайшие лет пятнадцать повелевать сердцами мужчин. Она вся была в предвкушении своей новой, взрослой жизни, в которую была рада взять любого на правах веселого попутчика. Представьте, какое нас, мальчишек, охватило блаженство, когда мы поняли, какая красота будет сопровождать наше детство. В ту пору, когда детские учебные заведения в стане делились по половому признаку, от внешнего вида пионервожатой и пары – тройки учительниц зависело для нас, пацанов, очень многое. У нас ведь даже мам не было.

Да, наша новая пионервожатая была самим совершенством, и я хочу на этом остановиться поподробнее. Как описать подобное? В 1948 году я бы за это и не взялся, а теперь, пожалуй, попытаюсь. Видите ли, в каждом мужчине, когда он грезит о Женщине своей мечты, пробуждается художник, специалист по линиям и формам. В его голове полно эскизов, набросков, не знающих удержу, не стесненных реальностью. Если вы когда-нибудь видели рисунки, выполненные мастурбирующими юношами то, значит, представляете, о чем я толкую. Так вот, совершенство это то, что существуя реально, телесно, кровеносно-сосудисто, если угодно, способное превзойти красотой все эти тайные чертежи мужских фантазий. И не только потому, что мастурбирующие юноши, как правило, никудышные художники. Короче говоря, это было юное создание с прямыми льняными волосами до плеч и лицом ангела, но без поднебесной отрешенности во взоре. Ее точеная фигурка даже через лыжный костюм воспринималась не как сумма телесных прелестей, а как одно прекрасное целое. И похотливый взгляд кого бы то ни было не смог бы долго задержаться в одной точке. Это был конечный пункт назначения стремления природы к совершенству. По сравнению с ней все остальные женщины казались как бы слегка не в фокусе на любительской фотографии.

Почему я так долго треплюсь на эту тему, будто забыв поменять пластинку? Да потому, что это соответствовало моим тогдашним настроениям. Дело в том, что после моего лицезрения дебелых ляжек нашей нянечки, я в некотором роде потерял невинность. Почувствовал себя посвященным в мир взрослых. Я больше не мечтал стать военным летчиком. Мне бы вполне хватило вырасти во взрослого мужчину. И боюсь, нашу новую пионервожатую, я оглядывал из автобуса далеко не детским взглядом.

Горной козочкой она заскочила к нам в автобус и представилась – Нина Петровна. Занятно, но пока на ее совершенном личике вещал ее совершенный ротик (что-то там о распорядке дня), ее совершенные глазки со старательностью новичка отбили мой недетский взгляд на нее куда-то далеко под задние сидения.

Не забуду, как настороженным маленьким зверьком я впервые переступил порог прелюбовского интерната, прижимая к груди горшок с фикусом. Что это было за растение я, конечно, не знал, но сейчас мне было бы забавно думать, что это был именно фикус, из-за того детского стихотворения про старушку и фикус. Внутри уже царила собственная жизнь строения, заявленная просторным холлом с широченной лестницей в центре, которая мелкой рябью ступеней вздымалась к витражу в полукруглом окне. Оттуда лестница раздваивалась и, круто изогнувшись, уходила двумя рукавами на второй этаж. Это раздвоение на моем пути в «красный уголок» смутило меня. Я оказался на распутье и должен был выбирать. Я посчитал, что если в повседневной жизни все прилежные дети должны придерживаться правой стороны, то чувство стиля требовало от меня с фикусом в руках и мечтой о голой женщине воспользоваться левой стороной. Дабы не осквернять устои. Не осквернять носильщиком фикуса с пошленькой мечтой за пазухой благословенную правую сторону всех прилежных детей, которым предстояло в этих стен вызреть. В том числе и в квалифицированных строителей подобных хором. Я поднялся на второй этаж, прошел по коридору и оказался в просторной комнате. Сюда бесконечно складывались пионерские флаги, горны, барабаны вперемежку со стульями и глобусами. В комнате сквозняком витал счастливый дух предвкушения новой жизни. Это оттого, что двери, ведущие на балкон, были распахнуты навстречу весенним запахам, гулу оттаявших после зимы улиц, и радостью всего живого обновления пропитался сам воздух.

Поставив фикус на подоконник, я должен был возвращаться к грузовику за новой порцией всякой всячины. Но вместо этого со сладостным чувством греха я вышел на балкон. Еще в автобусе мне нестерпимо хотелось испытать под ногами опору прямоугольных колонн, бросить взгляд вниз из-за массивных перил на балясинах. Я положил локти на перила и стал наблюдать за перемещениями у крыльца. На какую-то секунду, там, на балконе, все наши мальчишки показались мне маленькими жрецами, приносящими дары в храм, а божеством в храме был я. Я был нешуточно заинтересован, когда разглядывал их – вот связки книг, вот планшеты, а вот цветы в горшках, а вот Мишка Разумовский понес стопку алюминиевых ведер. Мы встретились глазами и улыбнулись друг другу.

– Эй, ты там не заскучал? ~ услышал я. Хотите верьте, хотите нет, но первое куда я посмотрел, были облака надо мной. Я решил, что это бог приревновал меня и желает указать мне на мое место.

Это оказалась Нина Петровна. С воспитанниками она решила общаться в духе старшей сестры. Как я уже говорил, она была еще совсем юным созданием, и педагогический тон был ей не только недоступен, но и явно претил. А кто из наших пацанов не хотел бы иметь старшую сестру? Да еще такую. С балкона я видел, как добрые две трети из наших уже заделались ее преданными трубадурами. И я был бы совсем не прочь примкнуть к ним, не окажись она слишком красивой для старшей сестры.

Словом, по этому первому малозначительному эпизоду вы поняли, что мы с пионервожатой не поладили с самого начала. И если это так, то значит, вы освобождаете меня от труда привести вам целую кучу подобных примеров нашей взаимной неприязни, которые, конечно, имели место быть, в дальнейшем… Я был наказан за то, что с первого дня нарушил правила игры и полез не в свои сани.

Официальное открытие интерната с митингом и перерезанием красной ленточки было приурочено к началу учебного года, так что остаток весны и все лето наша жизнь напоминала жизнь в таборе. Еще не был полностью укомплектован штат учителей, и мы, мальчишки, частенько разглядывали с балкона, поднимавшихся на наше крыльцо незнакомых женщин, перешептываясь между собой. Приветствовались женщины молодые с ласковым взглядом, хотя бы чуточку модные, которых мы могли бы представлять нашими матерями или теми тетками, на которых мы обязательно женимся, когда вырастем. Возникшую однажды нервозную колченогую старушку в роговых очках, которая бросила на нас взгляд, полный ненависти, будто не только знала нас по именам, но и с легкостью готова привести полный список наших преступлений, мы с ходу окрестили Мамой Гитлера. Благо, больше она не появлялась.

Кстати, Дядечко – помните Дядечко? – переехал вместе с нами. В Прелюбов нас привезло несколько камнегорских воспитателей, но все они по приезде куда-то запропастились, а Дядечко остался, и никого это не удивило. В своем неизменном синем рабочем халате, с пальцем, перемотанным изолентой, со стремянкой и молотком, мы натыкались на него по сотне раз на дню, что в Камнегорске, что в Прелюбове. Я уже говорил, что у Дядечко не хватало по колено ноги, левой, но у него также не хватало двух пальцев на правой руке, и мне всегда чудилось, что недостававшие конечности нашего завхоза никуда не подевались, а просто стали невидимыми и каким-то непостижимым образом всегда держатся за наш новый дом, за нас и за наши судьбы в стенах этого дома.

Будь вы моим отыскавшимся отцом и спроси вы меня, как я там жил, я бы ответил, что не очень-то весело. Мы ведь там были вроде посылок от неизвестного отправителя, что по разным причинам копятся на почте. Положим, я не знал своей настоящей фамилии, но я чувствовал в себе кровь своего отца, своей неизвестной мне родни.. Возможно, во мне говорил кто-то из моих предков, какая-нибудь бабка, когда я в стенах интерната начинал тяготиться отсутствием всякой уединенности. И потом, наверное, это не очень правильно, когда сироты видят, как им налаживают быт. Не во что пустить корни. Впрочем, подобные мысли мне приходят только сейчас. Тогда мы были просто маленькими людьми в победившей стране, когда победа далась слишком тяжело. Теперь я пожилой человек и, по правде сказать, уже плохо помню прелюбовский детдом. Сон, приснившийся мне на прошлой неделе, для меня куда реальней, чем вся моя жизнь в далеком 1948 году. Все эти обрывки воспоминаний о том, чего не было, и о том, что могло быть, и все сожаления по этому поводу уже давно лежат в моей голове однородной массой, очень напоминающей остывшую глазунью.

Я изложу вам несколько эпизодов из той поры, которые, по моему мнению, важны для дальнейшей иллюстрации истории моей жизни. Хотя, в сущности, что такое история жизни отдельно взятого человека? Никто из нас не живет так, словно пишет о себе книгу – с интригующей завязкой, дальнейшим динамичным развитием, с кульминацией и поучительным финалом, и по тому историй своей жизни у нас всегда несколько.

Эти фрагменты, одни из множества других той поры помогут мне двигать историю дальше, раз уж я подвизался смастерить из них логическую цепочку. Нечто вроде кусочков прожаренной колбаски, если сравнение с глазуньей вас не вполне убедило с первого раза.

В детдоме у меня был единственный друг – Мишка Разумовский, мой верный товарищ еще с камнегорских времен. Кажется, пришло время его описать. Я не имею в виду всю эту лабуду про овал лица, форму носа, цвет глаз и длину волос. Только по такому типу описания вы никогда не сможете зрительно представить человека и уж тем более выхватить его взглядом в толпе. Чего вообще стоят такие описания про форму носа и цвет глаз, если все равно все китайцы для нас на одно лицо. Человек мыслит образами, а не монотонным перечислением вполне банальных характеристик. Зато, например, если про какого-то пацана сказать, что это был мальчик с лицом пожилого негодяя, он живо предстанет перед вашим мысленным взором. Однажды я такого видел и мне до сих пор тошно, как вспомню. Но, конечно, это был никак не Мишка Разумовский. Мой друг – философ, просветленный юный оракул. Крепко сбитый, надежный и славный. Такие обычно заканчивают школу в двенадцать лет, а потом о них пишут во всех газетах. Помню у него было две «макушки» и волосы на затылке норовили у шеи заплестись в косичку. Разумовский была его подлинной фамилией, он помнил своих родителей, но на все мои расспросы только крепче стискивал зубы. Наше местное хулиганье не наседало на него и вообще обходило стороной. Не в последнюю очередь из-за его больших кулаков, но еще и оттого, что он никак не раздражал их и казался органичной частью окружающего их мира, вроде куста шиповника перед нашим интернатом.

Как-то мы сидели с ним в фойе под лестницей, где Мишка вытачивал из коры корпус для модели бригантины. А я поджидал очередных женщин, чтобы заглянуть им под юбку. Это я его туда затащил. Стояло лето, плащи прекрасных дам были заброшены до далекой осени, и хотя юбки по той моде были чуть короче монашеской рясы, у меня все равно захватывало дух от моего занятия.

В тот день было не особенно людно, и я откровенно скучал. Потянуло поговорить, и я выдал пассаж, стилизуя его под Мишкины откровения.

– Как-то чудно с нами, с детьми, – начал я. – Мы как будто заброшены в мир великанов. Мы разговариваем со взрослыми, задирая голову, встаем на цыпочки, чтобы дотянуться до выключателя на стене, а до поручня в автобусе даже не допрыгнем… специально для нас здесь ничего не приспособлено. Мы вроде карликов, только нам жениться нельзя.

До сих пор помню его ответ.

– Дети не ощущают себя детьми, они ощущают себя недовзрослыми. Вроде как недоспевшие яблоки. Потому что стремятся стать взрослыми. А когда становятся, то начинают понимать, как много потеряли в детстве, из-за своего желания поскорее вырасти.

Нам тогда обоим было по восемь лет, и по-другому мы не разговаривали. Черт знает, как это получалось. Это делало нас отдельными от остальных. Наш околофилософский треп охранял нашу дружбу от посягательств извне.

Это напоминало законный брак. Вдобавок, нам мерещились одни и те же призраки. Мишка из коры вытачивал бригантину, а я был рядом, подражая ему, и смотрел на его модели, чтобы не видеть всего остального вокруг. Кстати, вам известно, что «Наследник из Калькутты» был сочинен на зоне, на мой взгляд, вполне закономерно.

Пиком нашего с Мишкой летнего анархизма стали вылазки за пределы интерната, когда в лесу, что виднелся за овощной базой, появились первые опята. Мы собирали грибы в рубахи, а потом, насадив на обструганные стеклышком ветки, держали их над разведенным костром. Мы солили грибы прихваченной из столовой солью и, поедая, наслаждались собственной дерзостью. Мы тогда стояли над нашими кострами под стенами базы, и нам казалось, что наши первобытные игрища закончатся не раньше, чем грибы в лесу или сломанные тарные ящики за забором, или нам просто надоест, но все закончилось значительно раньше.

Однажды, работники базы сделали на нас облаву и под белые рученьки доставили нас прямехонько в кабинет нашего директора. Помню, когда нас только еще вели, нам навстречу конвой вел колонну пленных немцев. Мы продефилировали мимо друг друга, обменявшись понимающими взглядами. Не подумайте плохо о наших конвоирах. Этих хмурых мужиков в телогрейках на нас науськало начальство базы, опасаясь, что когда-нибудь мы учиним пожар. Да и сам Николай Потапович, наш директор, больше удивился появлению в своем кабинете усатых и басистых мужиков, чем дурной новости, с которой они заявились. Дурной новостью были мы с Мишкой, но в те послевоенные годы никто не собирался сводить счеты с детьми, оставшимися сиротами по злой воле войны. У нас на многое была индульгенция. Как вы, наверное, догадались, идея с вылазками в лес полностью была моей, и Мишке, весьма органично чувствовавшего себя в распорядке дня, тогда досталось ни за что. Из нас двоих именно мне было тесно в приютских стенах.

В ответ на наши вылазки администрацией были организованы совершенно легальные походы в лес за грибами под руководством нашей Нины Петровны. Теперь нам выдавали ведра и по некоему соглашению со столовой, стали к полднику подавать еще и грибницу. Правда, грибов собиралось смехотворно мало, потому что пацаны все время крутились вокруг пионервожатой, чтобы получше расслышать истории Жюль Верна в ее пересказе.

Тогда эти истории меня мало занимали, да и Мишку по-моему тоже. Я знал, что когда-нибудь сам прочту историю о детях, отправившихся на поиски своего отца, и все другие истории тоже. Уже тогда в мои правила не входило воспринимать книги через посредников. Чего нельзя было сказать о наших пацанах. Было ясно, что никто из них, узнав о существовании книг Жюля Верна, не кинется в библиотеку ни сейчас, ни потом, и они способны заглотить, что угодно, лишь бы это шло из уст нашей пионервожатой или любого другого в равном статусе обожания. Я наблюдал, как углы их личностей обтачивались равномерными гранями, они уже были готовы влиться в любой коллектив. Что же касается нас с Мишкой, то мы не были потребителями историй, мы вообще не отращивали себе уши больше, чем того стоило, если вы меня понимаете. Мишка тот точно был из тех, кто сам мог творить истории о себе. Свой «Наутилус» капитан Немо должен был завещать такому, как Мишка, в его повзрослевшем варианте. И если на то пошло, то и бриг «Пилигрим» в свои пятнадцать Мишка Разумовский ни за что ни привел бы в Африку, а доставил бы бедную миссис Уэлдон точно по назначению.

А что до меня, то там, на балконе, в день нашего приезда в Прелюбов, я качал смутно догадываться, что сам стану человеком, о котором складывают истории, пусть даже человеком совсем не героического характера.

И вся история прожитой мной жизни полностью подтвердила мои тогдашние предчувствия. Хотя моя история довольно поганая, а сам я рассказчик поганых историй. Конечно, это не те поганые истории, которые в книжках строчат бывшие милицейские с мыслью о хорошей прибавке к пенсии, но все же. Кстати, знаете, почему из следователей никогда не выходит хороших писателей; если, не принимать во внимание, что ни один будущий толковый писатель ни за что не станет работать следователем, потому что по долгу службы они наслушались слишком много поганых историй. Наверное, вы хотите знать, что значит поганых? Они поганые с точки зрения литературы, потому что плоские. В них нет подтекста, второго плана. Все эти истории можно начертить на бумаге. Из пункта А в пункт Б вышел некий охламон, приблизительно в полвосьмого вечера. В промежуточном пункте С он не удержался и сорвал шапку с пьяного гражданина и уже на подходе к пункту Б был задержан по приметам дежурным нарядом. Получил три года общего режима. Такие истории сродни начертательной геометрии. Детективы, вообще, своей плоскостью напоминают мне детские рисунки, где солдат на поляне, лес вдали и лучистое солнце – все находится на одной линии.

Однако, дальше. Осенью, после открытия нового учебного года, нас стали понемногу разбирать по семьям. По выходным, после обеда, на задний двор приходили усталые мужики со своими женами и пытались в нашем муравейнике угадать родную душу. И ведь часто, что угадывали. Было занятно смотреть на пацана с новоиспеченным отцом за руку, потому что наглядно видишь, в кого парень вырастет. Бойкие и говорливые мужчины иногда появлялись в обеденный перерыв, сидя за баранкой грузовиков, и катали всех пацанов, уместившихся в кузове, а увозили с собой навсегда таких же бойких и говорливых. Бледные и задумчивые брали за руки свои маленькие копии и тихо удалялись с ними в сторону трамвайной остановки у булочной за углом.

Бывало, сидишь на уроке, макаешь перо в чернильницу и вдруг видишь в окне, как знакомый мальчишка тащит к грузовику свой узелок. Тихий, послушный, и уже немного чужой. И начинаешь лучше понимать, что есть такое ты сам. А потом дверь захлопывается и машина бросается с места, и ты начинаешь завидовать пацану, будто там, куда его увозят нет места школам, урокам и такой вот чернильнице. Сколько мне в мои восемь лет доводилось наблюдать подобных сиен; по ним я познавал радость побега.

Никто из приходивших к нам на задний двор всерьез не заинтересовались ни мной, ни Мишкой, и это обстоятельство еще больше сблизило нас. Конечно, я не мог не думать об этом и часто лез к Мишке за разъяснениями. И однажды, когда мы с ним тащили носилки с жухлыми листьями, Мишка изрек, пуская пар в промозглый воздух: «Мы, сироты, вырванные звенья в цепи. Взрослые вглядываются в нас, чтобы понять, кем были наши родители и чего ждать от нас. А глядя на нас двоих, они видят, что нас с тобой роднит – по нам нельзя сказать, кем мы станем, когда вырастем. Перед каждым из нас не узенькая тропинка, а целая развилка. Мы сможем стать кем угодно». Потом, когда мы вывалили листья в кучу, он вытер лоб и добавил: «Только мы».

– Ага. понял, – сказал я тогда, – мы вроде тех американских консервов с непонятной этикеткой, по которой не ясно, что там внутри, пока не вскроешь и не попробуешь,

А теперь прошу вас незамедлительно переместиться вместе со мной в один пасмурный день в конце октября все того же сорок восьмого года.

Дело было после обеда: я стою на балконе и поджидаю своего единственного друга. Воспитатели успели привыкнуть к моей тяге, торчать на балконе и не мешали мне в этом, поручая там наводить порядок. Став бессменным дежурным по балкону, я практически получил его в свою собственность. Я ревниво охранял свои владения и был рад одному Мишке. Я подметал балкон, окуная метелку в ведро с водой, потом приходил Мишка, и мы, положив локти на перила, глазели по сторонам, чаще за пределы интерната, вбирая в себя окружавший нас мир. С балкона этой приземистой крепости наши души улетали в средневековые замки, путешествовали по морям вместе с корсарами… Один из нас по своей натуре был беглецом, другой – романтиком, но оба встретились матросами на дрейфующем корабле – призраке.

Помню, я стоял и смотрел, как к центральным воротам подъехал светло-серый автомобиль. Почти всегда створки решетчатых ворот были обвязаны цепью с замком, если только не приезжал хлебовоз или машина с продуктами. Но узкая калитка между двумя колоннами не запиралась до самого отбоя, и автомобиль остановился точно напротив нее, по соседству с отливающим чернотой автомобилем, который я не сразу заметил за позолоченными кронами молодых диких яблонек.

Подъехавший автомобиль был набит людьми; вначале открылась передняя дверь со стороны пассажира, и из нее вышел огромный небритый мужчина в пальто, хотя было не так уж холодно. Всем своим озабоченным видом и пальто, конечно, мужчина не принадлежал пасмурному равнодушию осеннего денька. Он был пришельцем и принадлежал трем пацанам с заднего сиденья автомобиля, что по команде мужчины стали с неохотой выбираться наружу. Те тоже оказались пришельцами. Двоим было лет по девять, а третьему не меньше четырнадцати. Было видно, что перед приездом сюда парней сводили в баню и парикмахерскую, но пыль товарных вагонов глубоко въелась в их кожу. У каждого в руке было по вещмешку армейского образца, но их грубые угловатые руки привычно смотрелись бы с колодой карт, когда игра идет на ворованный хлеб. Или с намотанным на кулак солдатским ремнем, если дело доходило до рукопашной. Они вошли на территорию интерната под конвоем сопровождавшего их дядьки, с песьими выражениями на лицах.

Один из них, почти ровесник мне, в солдатской шинели, обрезанной под куртку, поднял голову и увидел меня на балконе. Вышло, что я первым из интерната встречал новичков. Мой одухотворенный образ юного баронета в интерьере балкона развеселил парня. Он гоготнул где-то уже у меня под ногами, а потом за всей компанией хлопнула входная дверь на тугой пружине.

Я еще немного постоял, но Мишка все не появлялся, и я ушел с балкона, опасаясь, что смогу простудиться на нем, как уже было в сентябре месяце. Мне захотелось зайти в библиотеку и хорошенько покопаться на дальних стеллажах, но я вспомнил, что у меня в тумбочке лежит несданный «Оливер Твист», и я отправился в отряд. Толкнул дверь, полный библиотечных предвкушений, и застал в спальне странную картину: все мои отрядники стояли каждый у своей кровати с лицами гипсовых статуй. По проходу ходили те двое из машины, что были нам ровесниками. Тот, кто прибыл в шинели, начал рыться в наших тумбочках. Шинели на нем теперь не было, а была грязная летняя рубашка. Из-под ее коротких рукавов выплывали до самых запястий рукава синей спортивной куртки.

– Подтверди, Сана, что была у меня финка маклевая, – говорил он своему товарищу. – Вот здесь была. – Он сделал обвинительный жест в сторону своего хлама на пустовавшей кровати.

Второй новенький деловито кивнул. На нем была солдатская гимнастерка, выгоревшая на солнце почти до белого цвета, с профилем Сталина, выведенным чернилами на левой стороне груди.

Эти двое умело подыгрывали друг другу. К счастью, я пропустил первый акт представления, когда якобы потерпевший театрально высыпал свой хлам на кровать, наверняка, подняв мешок, по меньшей мере, до уровня головы.

В запале они не сразу меня заметили, а когда заметили, то велели встать к своей кровати.

– Я вам покажу, крысы поганые, как втыкать по чужим мешкам. – Рубашка Поверх Куртки был с нами строг строгостью учителя. Вообще они оба держались так, словно за то, что мы здесь в интернате могли питаться три раза в день и спать на чистых простынях, они где-то в неведомых далях не щадили себя и теперь их варварский вид сам должен говорить за них. И конечно, было бы совсем против правил, если бы эти пришельцы отзывались на обычные мальчишеские имена. Итак, мальчики и мальчики, нас почтили своим присутствием Сана и Митрич. Еще Жиндос – он попал в старший отряд, но нам, салагам, его так лучше не называть.

Ножа они не нашли, и Сана (тот, что в гимнастерке) предложил Митричу разделить наказание на всех – пусть каждый схлопочет подушкой по голове.

Митрич, взяв подушку со своей кровати, подходил к каждому из нас и бил ею по голове. И подходя, спрашивал с какого года пацан. Если с тридцать девятого, то парню причиталось два удара, если с сорокового – то один. Курсирующий по проходу с подушкой, Митрич напоминал мне юркого крысенка с кусочком сахара. Получил и я причитавшийся мне удар. Еще тот ударчик, доложу я вам. Описать мне его трудно, скажу только, что после него мне враз расхотелось идти в библиотеку.

– И мне давай! – кричит Сана и подставляет свою голову под удар. При этом так решительно расставляет ноги, словно собирается принять на себя, как минимум, божью кару за все грехи своей богатой на события жизни с яростью раскаявшегося грешника.

По всем правилам показухи, он получил не меньше нашего.

– Еще! – рычит Сана. Он, видать, легко вызывал в себе истерику.

Митрич добавил еще раз, но нам со стороны это показалось ритуалом посвящения в рыцари.

После этого они как-то сразу забыли о нас и, усевшись на кровати, принялись распихивать свои вещи в тумбочку.

Кто-то из наших остался с ними, кто-то сразу поспешил вон из комнаты, я, например, решил обязательно найти куда-то запропастившегося Мишку.

Я спустился по лестнице к витражу – помните? С конца августа здесь стоит бюст Ленина. Я взглянул во двор в просвет между красным и зеленым стеклышком и увидел на скамейке Мишку в обществе незнакомца. Тогда я еще не умел на вскидку определять возраст старших, и потому с детской непосредственностью записал незнакомца в старики. По годам ему еще было рано носить кавалерийские штаны с лампасами и дымить самокруткой на скамейке, как нашему дворнику деду Андриану, но и упругой мужской стати, как у Дядечко, в нем уже не было. Повторюсь, это был старик, еще не вполне седой, предпочитавший десятку других вариантов, облик профессора-гуманитария, любящего детей. Округлое розовое лицо, остренькая бородка, очки, шляпа, светлый просторный плащ – все при нем. А также острый живой взгляд и неторопливость в движениях человека с положением. Как есть «профессор», какими их любят в кино изображать. Они с Мишкой о чем-то разговаривали между собой. Говорил, в основном, Мишка, глядя куда-то перед собой. Незнакомец же слушал его, как умеют слушать любящие детей профессора.

?

Они сидели почти вплотную друг к другу, и, казалось, добрый Профессор по-дружески положил ему руку на плечо, хотя на самом деле этого не было.

Такое впечатление создавалось из-за того, что глаза Профессора светились радостью человека, обретшего, наконец, то, что давно искал. Он улыбался бы еще шире – забыл вам сказать, что все это время в уголках губ Профессора играли тихая интеллигентная улыбочка, – если бы Мишка откровенно не поражал его. Я стоял у витража и смотрел, как под силой Мишкиных слов с его собеседника постепенно слетала академическая респектабельность. При этом профессор начинал как-то обмякать и становиться ниже ростом, что ли. Теперь уже эти двое на скамейке смотрелись, как жаждущий познать истину ученик, и его малолетний гуру. На голове у «гуру» тогда была надета немного великоватая ему кепка, нам всем выдали по такой, но только на Мишке она смотрелась как надо. Из рукавов его драпового пальтишка выглядывали крепкие кулачки и запястья, полные припухлостей младенца. Ты смотришь на них и почему- то начинаешь думать, что будь у Мишки мать, она бы никогда не купила ему это ужасное пальто.

Мы с Профессором каждый из своего угла разглядывали шмыгающего носом Мишку, закованного в короткое пальтишко, как в черепаший панцирь, и не могли не поддаться его мальчишескому обаянию. Да, он звал за собой, что может восхищать, но всякий раз, когда это происходило, он посылал сигнал собеседнику: «Не нужно аплодисментов. Я – всего лишь маленький мальчик и у меня полно всяких мальчишеских дел, которые для меня намного важнее, чем умничать здесь перед вами. Например, отыскать колесико от игрушечной пожарной машины».

Я немного передвинулся у витража и увидел там же, во дворе, нашего директора, Николая Потаповича. Он стоял рядом с немолодой женщиной чутким барбосом с выправкой отставного военного. Развернутой к небу ладонью делал красивые дуги в сторону интерната и в сторону парка, что-то басил в пшеничные усы, но женщина в его обществе откровенно скучала. Если это была жена Профессора, то значит, он был совсем не тот, за кого я его принимал. Если говорить о жене, то я ожидал его увидеть под ручку с доброй старушкой в роговых очках и пучком седых волос на затылке, этакой давно ушедшей на пенсию учительницей русского языка и литературы. Дама же возле нашего директора выглядела совсем не старой и, вряд ли от нее можно было ожидать, что она вот-вот достанет из своего пальто с лисой на воротнике пригоршню карамелек и начнет раздавать ее направо и налево. На ней была шляпка «таблеткой» с короткой вуалью на глазах, и она все время чуть пританцовывала в своих остреньких полуботиночках, словно замерзла и пыталась согреться. Наверное, они здесь уже давно. Я тогда подумал о ней и пожилом Профессоре – откуда они? Они совсем не походили на тех взрослых, что раньше появлялись на нашем дворе.

Тем временем Мишка встал и принялся дометать территорию. Он сгребал листья в кучу, а потом лопатой бросал на носилки. Никого из воспитанников уже давно не было во дворе и, когда носилки были наполнены под завязку, Мишка вопросительно посмотрел на Николая Потаповича. К нему поспешил Профессор с неловкостью человека, давно ведущего сидячий образ жизни. Мой друг взялся спереди, а незнакомец – сзади, и эта странноватая процессия двинулась в сторону главной мусорной кучи, которую давно бы уже подожгли, если бы не дорогие гости. Помню, женщина с лисой на плечах оценила комичность ситуации, в которой оказался Профессор, ее сосед по заоблачной выси, и подарила ему веселую ироничную улыбку. При этом она ни разу не взглянула на Мишку. Она существовала сама для себя, и наш директор сразу приуныл, когда понял это. Была ли она красивой? Прежде всего, она была недоступной, и уже по одному этому факту разбираться в ней дальше казалось пустым занятием.

Итак, Мишка с Профессором потянулись за угол. Среди всех присутствовавших только между этими двумя, по разные стороны носилок, существовала некая связь, отдельная от всех. Будто они только что посмотрели один фильм. Я смотрел в просвет витража и видел там вот что: наш директор принадлежал даме под вуалью, та, в свою очередь – неловкому Профессору, который был загружен под завязку Мишкой, а Мишка принадлежал мне, затаившемуся стороннему наблюдателю.

Исчезнув из моего поля зрения, те двое с носилками больше не появлялись, и вскоре дама в сопровождении Николая Потаповича тоже потянулась за ними. Они ушли – я имею в виду гостей, ту нездешнюю пару, а я продолжал по инерции смотреть в пустой, прилизанный метлами двор. После их ухода в душе у меня поселилась тоска по жизни в другой системе координат, где, например, Николай Потапович, наш бог и повелитель, может оказаться всего лишь малозначительной фигурой в потертом пиджаке и не более того. Те двое, сами того не ведая, приоткрыли мне какой-то секрет в устройстве бытия. До их появления во дворе интерната я понимал мироустройство как бесконечную очередь в жаркий день к тетке, торгующей мороженым. Тебе словно под большим секретом показали борцовский прием, с которым ты станешь непобедимым. Секрета я не понял, но от этого стал еще более заинтригован ими.

Спохватившись, я бросился вниз по лестнице, к парадной. Я открыл дверь и вышел на крыльцо с видом поэта-лирика. Изнутри меня колотило дрожью охотника.

Они стояли у ворот и прощались – Мишка, Профессор, директор. Улыбаясь, Профессор что-то говорил моему другу и на прощание потрепал Мишку по кепке. Ко всему равнодушная дама была за воротами, стояла возле черного автомобиля, поджидая своего спутника, который уже спешил к ней. Теперь они разбились на пары: Мишка оставался принадлежать Николаю Потаповичу, а Профессор незнакомке с лисой. Но Профессор замыслил измену, готовил побег к Мишке. Это была реакция полураспада.

С обеих сторон улицы деревья тянулись друг к другу, сплетаясь высоко над асфальтом дороги в разноцветный купол. Так я и запомнил этот день на улице Минометчиков – ляповато-пестрая труба, в которой сверкающий чернотой автомобиль плавно удалялся в алое марево осени. Сверху сыпались жухлые перья, резвившихся в небе жар-птиц. И в том, как падали листья, и в движении автомобиля был свой ритм и такт, и он зачаровывал вас, если вы хотели оказаться еще одним пассажиром в том автомобиле, и заранее были влюблены в неведомое вам место, куда он направлялся.

Машина скрылась из виду, и мы вновь оказались предоставлены самим себе. Наш директор сразу побрел к себе с весьма понурым видом. Ухоженная равнодушная стерва прихватила с собой его сердце, даже не кивнув на прощание. Наш Николай Потаповнч оказался первым взрослым, в котором я отгадал первобытный зуд самца. Педагог куда-то исчез, остался только усатый кобель, горестно поднимавшийся по ступеням. В моей, только еще начинающейся жизни, это было открытием. Взрослого мужчину похоть делает похожим на человека, который явно не доедает. В его повадках присутствует голод, и ребенок, лишенный подобного голода, это сразу подмечает.

Я проводил Николая Потаповича взглядом до двери и только тут заметил, что все это время здесь был еще один человек – завхоз Дядечко. Он возвышался позади нас на стремянке, и его можно было принять за судью на волейбольном матче, если бы он не прибивал к фасаду держатель для флагов. Пока тут некоторые из нас пытались разыгрывать брачные танцы, Дядечко с молотком в руке занимался простым и нужным делом. Мудрый дятел, вещая человеко-птица. Я смотрел, как он мается, и опять подумал о недостающей ноге и двух пальцах. Казалось, стоит призывно свистнуть, и сумма его недостающих конечностей появится из-за угла, взберется по лестнице к Дядечко, и дело пойдет веселей.