banner banner banner
Метод ненаучного врачевания рыб
Метод ненаучного врачевания рыб
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Метод ненаучного врачевания рыб

скачать книгу бесплатно

Уже перед сном, в «умывалке», я как бы мимоходом спросил у Мишки, что это был за «дядька с машиной». В ответ Мишка беспечно пожал плечами.

– Он спросил у меня, понимаю ли я значение слова «ностальгия».

Он сказал, и слово «ностальгия» диковинной птицей залетело в цементную коробку умывальника. Нас там было человек двадцать, все в белых кальсонах и нательных куртках, под тусклой маленькой лампочкой на потолке. И только Мишке из всех нас было под силу сбить влет залетевшую гостью. Я в него верил.

– А ты?

– А я ему ответил, что это то, что он у нас не встретит. Помню, при этих словах Мишка закрутил кран и значительно посмотрел на меня.

Тогда это для меня было полной абракадаброй, лишь в ушах посвященных обретающей сокровенный смысл. Впрочем, за это я и любил своего друга; он тянул за собой, и ты начинал двигаться вместе с ним, наверх, к сияющим вершинам интеллекта.

А потом мы пошли темным проходом в спальное помещение, белея своим нижним бельем, похожие на ангелочков, если бы не низкие потолки бездушных коридоров, с прибитой на гвозди доской объявлений. На ней вся хиромантия нашей жизни, расписанная наперед до следующего учебного года. Нет, мы тогда были сущностями из тех мест, где обитают еще не родившиеся дети, сосредоточенными, чего-то выжидающими, готовыми заснуть в строгом соответствии с распорядком дня.

Той же ночью я проснулся от голосов. Разговаривал кто-то из новеньких. Я прислушался.

– ..говорю: «Нет, тетенька, все в поезде остались. И папка – полковник и мамка, и сеструхи – Машка с Настькой». Она и говорит: «Пойдем ко мне мальчик, я тебе денег дам на билет. Догонишь своих» – говорил Митрич – теперь я уже различал, и в этой особой, булькающей тишине я понял, что многие из наших не спят и слушают. – Пока мы с ней в трамвае тряслись, она даже и не смотрела в мою сторону, будто я не с ней. Я уж было, испугался, что она передумала мне денег давать. А когда уж к ней пришли, она меня сразу в ванну повела, воды накипятила, сама вымыла, а про деньги ни гу-гу. Ладно, думаю, хоть помылся капитально. Одежду мою она при мне побросала в тазик и кипятком залила. Самого средь бела дня отправила в кровать. Потом, значит, такая приносит горячую картошку в миске и говорит: «Ну, герой, рассказывай, почему у тебя папка – полковник не следит, что сын у него по месяцу не моется и в карманах махорку носит?» А я картошку, значит, наворачиваю, а сам меркую: «Надо обратно к пацанам на вокзал выбираться». А тетка та убирает у меня из рук миску, ставит на пол, снимает халат и сверху на меня садится. Придавила так, что я дыхнуть не мог. Я тогда подумал: «С ума она сошла, что ли?»

Я посмотрел на Мишку – слышит ли он? Наши кровати стояли через тумбочку. Он спал, а если и не нет, то никак не выдавал себя. Потому как человек спит, я многое могу о нем рассказать, это почти то единственное, чему я научился в детдоме. Мишка всегда спал так, словно набирался сил перед предстоявшими ему свершениями.

– Было страшно, – продолжал молоть языком Митрич. – Я думал она меня, к черту, раздавит. На второй день было только противно. А когда я немного пообвык, она меня спровадила обратно на вокзал. Дала денег только на трамвай в один конец».

Рассказав свою историю, Митрич театрально смолк, наслаждаясь произведенным эффектом. Наверное, все мы испуганно поежились в постелях, представляя себя на его месте. Было ощущение, что та похотливая тетка поимела всех в этой темной комнате, кто не спал и слушал Митрича.

Голос его повеселел, когда он вдруг сказал: – А пионервожатая-то наша -как бишь ее? – Ниночка Петровна, та еще краля.

И тут уже всем стало невыносимо тошно, и мы, как по команде заснули.

Ровно через одиннадцать дней, перед ноябрьским праздником, я, как и обещал вам заранее, совершу преступление, умышленно украду судьбу другого человека. Это произойдет ночью, как и приличествует воровству. Но пока этого не произошло, мы с Мишкой продолжали жить в отряде, и не могу сказать, что, как и прежде.

Позвольте мне здесь немного отвлечься. Видите ли, существует мнение, что человек не что иное, как тоненький мостик между природой и духом. И, стало быть, все мы на том мосту, и у каждого там свое место. И уж раз берега строго обозначены, то выходит, что у этого мостика есть своя середина, этакая демаркационная линия, разделяющая все человечество на два лагеря. Если вы задумываетесь о причинах войн, конфликтов, обычных споров на кухне и о вселенском зле, то вспомните о том мостике и выстроенной баррикаде посреди него. При этом надо сказать, что бойцов со стороны животного начала несоразмерно больше, да вы это и сами по себе чувствуете. Даже многие благородные и честные из нас предпочитают оставаться с силами земли, хотя бы из идеи здравого смысла. Судите сами: если бы у вас была всего одна поздравительная открытка, то кому бы вы ее послали: своему соседу, от которого, вы, пусть даже, далеко не в восторге, или отправили ее на авось, в надежде, что ее получит не кто-нибудь, а именно друг, о котором вы всегда мечтали? На этом, собственно, и держится верность родному болоту. Так вот появление Саны с Митричем открыло нам глаза на самих себя. Где место каждого из нас на том пресловутом мосту, кто с нами и кто против нас. Незамысловатые мальчуганы получили себе лидеров, а мы с Мишкой остались в меньшинстве. Может, это подметил один я. Теперь некоторые из нас принялись собирать окурки возле ворот интерната, а другие по-прежнему продолжали возиться с модельками корабликов. Пока оба эти занятия считались одинаково мальчишескими, и явной границы тут было не прочесть. Но когда мы с годами перерастем наши детские увлечения, станет яснее ясного, как далеко мы разошлись с теми, кто смолил чинарики на заднем дворе.

А вот вам описание той воровской ночи. Это произошло с пятницы на субботу, приблизительно в двенадцатом часу. Во всем спальном помещении я был один, лежал с температурой и насморком. Несколько наших отрядов после обеда отправили на экскурсию в Волчью пещеру. До воскресенья, пока не вернутся наши, я мог оставаться единоличным властелином этой огромной спальни и всех сокровищ, оставленных пацанами в тумбочках. Ужин мне принесла наш врач, Елизавета Викторовна. Заставила принять перед едой какие-то кругленькие таблетки – две белые и одну желтую и такие же оставила мне на утро. Насколько я себя мог помнить, я тогда впервые в своей жизни остался один, без никого вокруг. Я лежал и смотрел на стену, где в свете фонаря отражалась рама у меня за головой. Большое, просто громадное окно призрачным пятном расползлось на противоположной стене. И вид этого окна, проявляющегося по ночам на глухой стене, всегда будоражил мое воображение. Словно открывалось окно в мир, где все не так, как здесь. У детдомовцев тут своя заинтересованность. Рама этого окна была поделена на девять равных квадратов, превращавшихся на стене в неправильные прямоугольники, и я, вглядываясь в них, стал играть сам с собой в «крестики-нолики». Я играл и священнодействовал одновременно. Все куда-то подевались, а я лежал один в кровати, открытый гигантским светящимся прямоугольникам, словно, распахнутой Вселенной, и мне было важно выиграть в своей игре. Будто на кону стояло все мое будущее, и об этом знал я, и знали те силы, что поместили эти клетки на скучную стену. Мы играли на интерес, на качество моей будущей жизни. Вопрос ведь не в том, кому достанется бабушкино варенье, а в том, кто причастится к баночке с клубничным, когда весь буфет забит облепиховым. Как сами понимаете, я тогда выиграл. Судите сами, не мог же я проиграть, коли столько поставлено на кон. И не забудьте, что ведь и ходы за противника тоже делал я. А потом фонарь отключили, и клетки на стене исчезли. И я остался лежать в полной темноте с удовлетворением о заключенной сделке. Скажете, малолетний фантазер? Правильно скажете. Но при всем этом факт остается фактом: из-за темной ширмы нашего мироздания именно детям подаются наименее стеснительные знаки.

Я уже засыпал, когда услышал приближающие шаги по коридору. Шли быстро, деловито переговариваясь на ходу. Я уже знал, что это за мной. Только так это и происходит: кто-то врывается к тебе, комкая заранее составленный распорядок, берет тебя за руку и забирает в другую жизнь. Все приметы подобного были у меня под дверью. И потом, я ведь здесь был один.

Полоска света в дверном проеме, и в спальню вошли две женщины, два видимых ранее знакомых силуэта.

Щелкнул выключатель у стены. Лампочка, висевшая над проходом, в простеньком плафоне, громко хлопнула, так и не загоревшись. Помню, как этому удивился менее знакомый мне силуэт, и как второй, почти мною узнанный, поспешил тоже удивиться вслед первому.

Все дальнейшее происходило в полной темноте. Одна из женщин наклонилась ко мне.

– Окунь, у тебя из вещей есть что-нибудь в прачечной? – спросила она, даже не предполагая, что в эту минуту я мог спать. Это была Нина Петровна.

– Нет, – ответил я и только тогда ощутил, что нет в мире никого более равноудаленного, чем я и эти, одинаковые для всех воспитанников штаны, рубашки, пальто, носки…

– Одевайся, Валя, – сказала Нина Петровна голосом, каким в кино говорят мамы, и я понял, насколько она рада была избавиться от меня. Будь она моей ровесницей, мы бы дрались, наверное, каждый день.

Вторая женщина стояла у меня в ногах и пыталась разглядеть меня. Ее одолевали сомнения.

– Это с тобой разговаривал Виталий Серафимович? На позапрошлой неделе? – стала допытываться она. Теперь я вполне узнавал эту женщину. Это была молодящаяся расфуфыренная краля, по которой до сих пор сох наш директор. Подруга Профессора, что помогал Мишке нести носилки с опавшими листьями. Надменность была у нее в крови, и хотя сейчас она пыталась это скрыть, ей это плохо удавалось. Теперь я стал понемногу понимать, что к чему.

Профессор хотел забрать Мишку к себе, но на их общую беду в дело вмешались посредники. Две бабы, одной их которых было, видимо все равно, кого привезти домой, а другая мечтала избавиться от меня. Этот бабский авантюризм не мог не заразить и меня, и я решил, что я тоже в игре. «Может, наш Николай Потапович по тебе и сохнет, но я-то тебя проведу вокруг пальца» – подумал я тогда. После «Подвига разведчика» все мальчишки были немного разведчиками. «-За нашу победу!». Сверхъестественная хитрость.

– Со мной, – ответил я дамочке с вызовом. Но той требовались доказательства.

– Что такое «ностальгия»? – спросила меня приезжая дама, улыбаясь в темноте, заранее известному ей ответу.

Врешь – не возьмешь, думал я. Это уже действительно начинало походить на фильм о разведчиках.

– Ностальгия – это то, что вы здесь не встретите, – ответил я голосом мальчика, рано выстрадавшего эту истину.

Произнеся пароль, я прошел проверку, и дамы враз успокоились на мой счет. Словно одной тяжелой ношей стало меньше. Она была на взводе, и нас с Ниной Петровной спасало от ее гнева лишь то обстоятельство, что мы не имели никакого отношения к ее проблемам.

Что заставило ее в эту ночь не спать и приехать сюда? В том, как меня забирали, было что-то от суматошного собирания вещей, когда на утро ждешь облаву.

Странно, но мое прежнее восхищение этой богачкой и ее спутником той ночью поменялось на пролетарскую ненависть к этим недобитым буржуям. Это оттого, что дама видела меня в белье, видела, как я сплю, как натягиваю свои брюки поверх кальсон. К тому же это была моя территория, моя спальня, моя жизнь, а ей даже не приходило в голову признать за мной хоть какие-то права.

Я оделся, и мы пошли по коридору, а затем свернули на лестницу.

– Разрешение органов опеки у вас с собой? – спросила Нина Петровна, когда мы втроем спускались в холл.

Меня тогда, будто, током дернуло, и я с удивлением посмотрел на нашу пионервожатую. Насколько это было не ее вести казенную беседу скучным официальным тоном, спускаясь по широкой лестнице в холл. Я решил, что всему виной богатая лисья шуба на приехавшей даме. Красивая девчонка, застрявшая где-то на полпути от ребенка к взрослой женщине, она старалась попадать в такт ночной гостье.

– Не волнуйтесь, Назар Филлипович дал разрешение, – отреагировала дама покровительственным тоном. – Завтра он сюда позвонит. При этих словах я с вызовом посмотрел на нашу отрядную – дескать, выкусила?

В парадной мы остановились. Обе женщины собирались внести толику торжественности в минуту моего расставания с жизнью детдомовца.

Обе чувствовали себя неловко, потому что стеснялись друг перед другом тех слов, которые здесь приличествовали бы. И еще потому, что по большему счету, я был им обоим безразличен, это был исторический момент для меня одного, и поскольку я не выглядел подавленным значимостью момента, то и расставание наше вышло скомканным и поспешным.

– Не забывай нас, – сказала Нина Петровна на прощание, по-моему больше для дамы, чем для меня.

В ответ я деловито кивнул, то ли ей в ответ, то ли в знак того, что хорошо понимаю всю дежурность ее фразы.

Как же мы в этот момент ненавидели друг друга. Передумай вдруг эта дамочка в чернобурке и хлопни перед нами дверью, и мы бы, словно, по сигналу бросились друг на друга с кулаками.

Итак, с формальностями было покончено.

Не оглядываясь назад, я шагнул за дамой в открытую дверь. Из-за ее пушистой спины я увидел, что с неба крупными хлопьями падает первый снег, что снег повсюду, и что привычный вид с крыльца обернулся негативом, где от привычной черноты ночи остались только небо и два наших силуэта.

Когда мы пересекали двор, за нами потянулся след. Помню, как я воровато оглядывался на него, и потом еще и спохватился об оставленной на тумбочке посуде, и сердце мое защемило, как о не сокрытой улике. И все же падающий снег успокаивал. Семенящим зверьком я спешил за мамой-лисой и думал, что к завтрашнему приезду ребят, снег заметет наши следы.

За воротами интерната нас поджидал уже знакомый мне черный автомобиль. Он стоял под заснеженными деревьями, и на крыше у него тоже успела образоваться приличная шапка из снега. Однако мотор не был заглушён.

Весь вид автомобиля излучал готовность к побегу: в темноте пустого салона подмигивали огоньки на панели, нетерпеливо пофыркивала выхлопная труба.

Дама села за руль, а меня усадила на заднее сиденье. Дама взяла тайм-аут: сидела, тупо глядя перед собой, я тоже сидел в машине сам по себе, и вокруг меня было много неясного. Например, если меня везут к тому Профессору, то почему его самого здесь нет. И кто эта дама – жена, родственница или помощник на разовое поручение? И как мне быть, когда вскроется наш обман? Хотя, честно говоря, последнее меня меньше всего интересовало. Достаточно, если я здесь, для того, чтобы прокатиться в этом автомобиле. Не так уж и мало для восьмилетнего жулика. Я решил немного осмотреться. Вишневый плюш салона с кистями на стеклах, трофейная аляповатая блондинка в золотистом овале на панели, мохнатая спина дамы в шубе – вот что увидел бы Мишка, окажись он здесь. Я смотрел вокруг его глазами и чувствовал себя вором в чужом доме. Именно в машине я остро почувствовал, что фактически только что обворовал Мишку. Признаться, мне было легко это сделать. Потому что я знал, что друг не расстроится даже если и узнает. По крайней мере, я ни разу не видел, чтобы он расстраивался. Он не расплачется и не проклянет, и по-прежнему будет оставаться внешне серьезным, о чем-то размышляющим. И, как всегда непоколебимым, и впрямь, как тот куст крыжовника перед интернатом. И потому к преступлению своему я относился как к преступлению против растения или камня, иди даже птицы.

Я и минуты не успел пробыть на заднем сидении этого авто, как уже интернат и жизнь внутри него показались мне чем-то бесконечно далекими. Машина тронулась, и, подчиняясь тугому рулю, стала плавно съезжать с обочины. Я бросил на интернат прощальный взгляд в окно и увидел Дядечко. Он стоял на крыльце в накинутой на плечи телогрейке и курил. Наши взгляды встретились… Кстати, забыл вам сказать… Мишка Разумовский никогда не был Мишкой. По документам он был Богданом. Сейчас бы это звучало как надо, а в сорок восьмом году такое имя казалось нелепым. Однажды, когда нам было лет по пять, и мы в круге песка рыли «подземные ходы» навстречу друг другу, я попросил у него разрешения звать его «Мишкой». Он деловито кивнул, долго не раздумывая и ни о чем не спрашивая, и помнится, в тот самый момент наши руки встретились под самой толщей песочной горы.

– Прервитесь ненадолго, – это подал голос Оливковый Агути.

В пишущем устройстве, что торчит у тебя под носом, закончился картон, и скрипучая игла безжизненно склонилась на бок, перестав реагировать на колебания твоего голоса.

Сейчас Агути возится с машинкой, а тебе вдруг стало обидно, что вся твоя исповедь всего лишь один из способов заштриховать желтоватые листы.

Агути встает из-за стола и подносит тебе стакан воды. Он хочет, чтобы ты оставался на месте и говорил в узорчатую трубу. Стоя, он оказался выше, чем ты ожидал. Ты берешь из его рук стакан и думаешь о нем, как об обслуживающем персонале. Да-да он здесь для того, чтобы подать воды, заправить картон в аппарат у тебя перед носом, следить, чтобы ты не сбился в пустопорожнюю говорильню, в анекдот. Твоя судьба будет решаться за той дверью, откуда вышел к тебе Агути и куда, потом унесет поцарапанные листы картона. Внизу двери, почти посередине, пропилен прямоугольный проем сантиметров сорок в длину и десять в ширину, и хотя ты даже отдаленно не можешь себе представить, для чего он сделан, он, тем не менее, кажется тебе чем-то само собой разумеющимся.

– Той ночью, – продолжаешь ты свой рассказ, меня привезли в дом балерины Дашковой. Стоит ли говорить, что моя ночная похитительница и есть та, в прошлом известная балерина. Охотничий домик в лесу был построен перед самой революцией ее отцом, Генрихом Помориным, немцем по происхождению и достался ей по наследству.

Ну и страха я натерпелся, когда в ту ночь ехал с ней по лесу. Свет фар выхватывал из темноты все новые и новые ели, и всякий раз попадая в круг света, они становились похожими на косматых разбойников в заснеженных тулупах, сомкнувшихся кольцом над истерзанной жертвой. Чего мне только в голову не лезло, там, на заднем сидении. Вспомнились дурацкие рассказы пацанов про «баптистов» – здоровых бородатых мужиков, которые если поймают в лесу какого-нибудь мальчишку, то там же живьем и приколотят к деревянному кресту. Вспоминая леденящие душу подробности, я со всей отчетливостью осознавал, что наша парочка давно покинула пределы цивилизации, и я весь без остатка отдан на милость этой дамы за рулем. Кстати, она так и не удосужилась представиться мне.

Я уже совсем было скис, терзаемый дурными предчувствиями, одним ужаснее другого, когда лес неожиданно разверзся поляной, и машина притормозила у больших темных ворот. Где-то внутри залаяла собака. Немного погодя ворота стали открываться внутрь. Возле них крутился какой-то мужик в обрезной шинели. При нем был разожженный керосиновый фонарь, который он ловко повесил на ворота. Он открыл ставни настежь, пропуская машину вперед. Мы немедленно проехали через ворота, и тут я увидел темную, будто облитую гудроном, громаду дома. Справа от меня, совсем рядом, позвенивало цепью приветливое лохматое существо с блестящими глазами. Моя похитительница (после часа езды по ночному лесу я уже не мог думать о ней по-другому) вышла из машины и пошла уверенным шагом к дому по запорошенной первым снегом дорожке. Мужик у ворот уже оказался в машине и включил дальний свет, осветивший нам путь к ступенчатому крыльцу. Я смотрел на наши движущиеся тени на бревенчатой стене и думал, что одному богу известно, сколько без вести пропавших мальчиков до меня уже поднимались по этим ступеням.

Но вдруг мой страх испарился сам собой, и когда Большая Лиса вставила ключ в замочную скважину, а автомобиль сзади нас поменял свет, я вдруг сказал себе: «Теперь у меня будет собака».

В доме было еще темней, чем на улице и достаточно холодно, чтобы здесь могли жить люди. Не снимая шубы, дама нащупала на столике керосиновую лампу, сноровисто разожгла ее и позвала меня за собой, уводя вглубь дома. Я даже не старался ничего разглядывать вокруг себя, настолько я был раздосадован отсутствием накрытого праздничного стола.

Мы поднялись наверх по просторной лестнице вдоль стены, прошли над первым этажом по галерее и вскоре оказались в небольшой комнате с диваном, освященным лунным светом из незашторенного окна. Я хорошо разглядел вельветовые подушечки на изголовье и догадался, что этому дивану суждено стать моим на долгие годы вперед. Дама предложила мне снять ботинки и мое пальтишко с цигейковым воротником, и когда я лег на диван неестественно прямой, будто пациент на обследовании, она сняла со стены жесткую шкуру и накрыла меня. Забрав лампу, она направилась к выходу, пообещав, что скоро в доме станет тепло. Она была типичной женщиной, у которой никогда не было своих детей, эта расфуфыренная краля в лисьей шубе. Она искренне полагала, что все, что нужно ребенку ночью после долгой дороги и восьми лет сиротской жизни, это повернуться на правый бок и как можно скорее уснуть. Озадаченным я лежал под шкурой и недоумевал, от чего это наша Нина Петровна, провожая, смотрела на меня, будто я только что выиграл в лотерею, по меньшей мере, новенький танк и сейчас отправляюсь за выигрышем. Ей бы сейчас вместо меня: в глухомань, под шкуру в ледяном доме. И я сразу перестал казниться из-за Мишки, не много он и потерял здесь. И что вообще за идея вытащить меня посреди ночи из одной постели, чтобы перевести в другую. Эта дамочка очень торопилась, чтобы я как можно раньше оказался на этом диване и под этой шкурой. Зачем, я пока не знал.

Через пол доносились неясные шумы; я лежал, прислушавшись, и пытался свыкнуться с тем, что этот дом и те люди внизу теперь и есть моя новая жизнь. А потом, как и полагается, я заснул.

Меня разбудило шарканье лопаты под окном. Чистили снег. Я открыл глаза и увидел свою комнату в тусклом свете дня, И сразу выяснилось, что шкура на мне была медвежьей и верно когда-то принадлежала тому медведю, чья чучельная голова смотрела на меня с противоположной стены. Дама меня не обманула: в комнате действительно стало тепло, если не сказать душно. Я с упоением осознал, что пропустил сегодняшнее построение на завтрак в той, своей уже прошлой жизни. И радость моя не стала меньше, когда я вспомнил, что по причине своего недомогания я, скорее всего, сегодня был бы освобожден от построения.

Я подошел к окну и увидел вчерашнего мужчину в обрезанной шинели. Он стоял с фанерной лопатой подмышкой и мочился на снег, почти прижавшись к стене.

А затем я отправился исследовать свой новый дом. Я наткнулся на свою вчерашнюю похитительницу в столовой. Там я был проинформирован, что эта комната называется «столовой», что накрывают здесь в восемь, одиннадцать, три и в семь, о чем сообщают позвякиванием вилки по подносу, а саму хозяйку зовут Анной Генриховной. Именно в такой последовательности. То утро она встречала в китайском стиле. На ней был малиновый халат, расшитый золотыми цаплями, и домашние туфли с высоко загнутыми вверх носками. Венчало все это великолепие какая-то чудная ермолка у нее на голове.

Я позавтракал овсянкой и плохо прожаренной куриной ножкой. Когда я зубами продрался до косточки, там оставались следы крови. Многим позже я узнал, что в доме готовила специально нанятая для этого женщина, и ее рассчитали всего за день до моего приезда. Этому семейству предстояла ревизия по самому большому счету, и к ней спешно готовились – убирали прислугу, обзавелись приемышем. В доме пахло бедой и подгоревшей кашей.

Я нашел Анну Генриховну на кухне, куда зашел, чтобы поблагодарить за завтрак. Вместе с лисьей шубой в ее облике пропала былая припудренность в манерах. Она остервенело курила «Герцеговину Флор» возле булькающей не плите жиже в кастрюле. Из дверного проема я смотрел на ее грациозную фигуру в табачной дымке. Невидящий взгляд устремлен в окно. Меня она не замечала, и я боялся открыть рот, чтобы не вспугнуть эту женщину – газель. Чтобы она, оттолкнувшись от земли, в ту же секунду не упорхнула из этой смрадной кухни на заснеженную поляну перед домом, не взмыла в затяжном прыжке над соснами в своем бегстве к сверкающим золотом пастбищам, где уже резвятся такие же женщины – газели.

Я возвестил о себе, шмыгнув носом. Она обернулась и увидела меня – маленького незнакомца в дверном проеме, в доме ее покойного батюшки, и мне показалось, что она уже успела забыть о моем существовании.

Я бы с удовольствием побродил по дому. порылся бы в комодах, ящиках столов, на книжных полках и, наверняка нарыл бы себе немало сокровищ, но обстановка в доме был такова, что я счел за лучшее поблагодарить за завтрак и испросить разрешения погулять по двору. Анне Генриховне было явно не до меня, и потому, как она мне согласно кивнула, я понял, что в эту минуту мне бы даже разрешили взять ружье и немного поохотиться в здешних лесах.

Я вышел во двор и сразу понял, что снега во дворе мне не хватит на то, чтобы слепить снежную бабу. Я бы поставил ее перед окнами, чтобы Анне Генриховне было не так грустно, и чтобы она помнила про меня. Впрочем, это и к лучшему. А то бы дядька с лопатой обязательно обоссал ее.

Помнится, я первым делом пошел угостить собаку прихваченным из столовой куском хлеба. Но последовательность событий не всегда будет главным в моем рассказе, и потому пришло время рассказать вам о человеке, расчищавшем снег во дворе.

Имя у него было незамысловатым – Мирон, а в остальном это был презанятный тип. В год, когда я приехал в дом Дашковой, ему исполнилось тридцать один, но из-за своего вечно неряшливого вида ему вполне можно было дать лет сорок. Он был грузен, неразговорчив и в своем облике имел что-то от закатившегося за плиту пельменя, который обнаружили месяцы и месяцы спустя. Чем бы Мирон ни занимался, и в каком бы расположении духа не находился, наблюдая его, не пропадало ощущение, что все в нем живет в ожидании некоего упрека или даже окрика, а сам он, вечно шевеля губами, старается подобрать нужные слова для своей будущей зашиты.

При этом в нем безошибочно угадывался так и не повзрослевший мальчишка. Он мог бы быть добрым, но никогда им не был, будто в отместку за то, что ему досталось не слишком много ума и способности связно излагать свои мысли.

Там, во дворе, в день нашего с ним знакомства, он явно сторонился меня, охраняя в себе что-то помимо природного тугодумия. Я крутился вокруг него и задавал ему всякие детские вопросы об их жизни в лесу, и куда бы я ни становился, Мирон очень скоро оказывался ко мне спиной, продолжая чистить снег и с неохотой бухтеть себе под нос. Ничего толкового я от него не добился, за исключением того, что собака в будке, это не собака, а ньюфаундленд, и зовут его Дозор. А почему такая черная, да потому, что в дом, где живет черная собака, никогда не ударит молния.

А когда я несколькими днями позже я очутился в его комнате на первом этаже дома, то увидел, в чем он находил для себя отдушину. Это был настоящий штаб в зоне боевых действий с малиновыми бархатными шторами на входной двери. Первым в глаза бросался стол возле окна с прикрепленными тисками. В тисках был зажат настоящий фауст-патрон. Пушечные снаряды, снаряды к танкам были расставлены по углам комнаты на манер напольных ваз. Книжный шкаф, явно принадлежавший в прошлом хозяевам дома, был очищен от книг и завален касками, пулеметными лентами, фляжками и деталями стрелкового оружия. Все ржавое и ни на что не годное. На стене висели планшеты по классификации гранат и гражданской обороне. Портрет какого-то военачальника, вырезанный из журнала был на кнопках прикреплен к боковой стенке шкафа, напротив топчана. Возле самого топчана, на стене красовался пионерский флаг, весь в медальках, армейских значках и просто значках. Ужинал Мирон не в столовой и даже не в кухне, а у себя в комнате из алюминиевых чашек и походных солдатских кружек, что хранились у него не табурете возле топчана.

Я перевел взгляд со всего этого милитаристского великолепия на его гордого обладателя и почему-то увидел Мирона совсем мальчишкой в кругу своих сверстников. Роне лет десять-одиннадщть, он также упитан и кучеряв, как сейчас. Короткие штанишки и буденовка его отца. На ремне болтается деревянная шашка. Дети играют в Чапаева. Прекрасная осведомленность о военной стороне дела позволяет ему претендовать на роль легендарного командира, но отсутствие лидерских качеств принуждает довольствоваться ролью угрюмого замполита. Он подносит к глазам пальцы, сложенные в воображаемый бинокль, и думает о несправедливом устройстве мира.

Надо сказать, все трофеи в эту комнату попадали двумя путями: из собственного снаряжения писателя Полозьева, моего Профессора, в его бытность фронтовым корреспондентом – это был первый и наиболее весомый. Оттуда, например, командирская планшетка, в которой Мирон носил отвертку и плоскогубцы; когда делал традиционный обход дома по понедельникам. Про второй можно сказать так: их приволакивал сам Мирон, никогда не раскрывая своих источников. Наверняка, что-то выменивал в деревне, а что-то выкапывал в бывших партизанских землянках.

По приезду в дом, я провел два упоительных дня, лазя по всему дому в поисках своих новых сокровищ. И кстати, заметно преуспеет в этом. Так в эти дни я стал счастливым обладателем куска магнита, перочинного ножика (ножик, на который в интернате можно было выменять половину всех сокровищ у наших мальчишек, здесь мне отдали с безразличным видом, лишь пожав плечами). Мне позволяли уносить с собой бинокль при условии, что я не буду забывать надевать на шею ремешок от него. Тогда же я начал вести переговоры о передаче в собственность толстой лупы, что я обнаружил на столе у Полозьева. И самое главное: по-моему, этим людям было невдомек, что мальчики моего возраста должны ходить в школу.

Дурные вести пришли во вторник, когда Анна Генриховна вернулась из города. Мне никто ничего не говорил, но я и так понял, что с Профессором стряслась беда. О том, что нам никогда не встретиться в стенах этого дома, я знал раньше их всех. Слишком обреченный вид он имел, когда жался к Мишке на заднем дворе интерната.

Помню, как по возвращении Анны Генриховны, я долго сидел возле полыхавшего камина, разглядывая библию с иллюстрациями Гюстава Доре. Язык, на котором была напечатана книга, мне был недоступен, но, судя по картинкам, диковинные дела там описывались. Я спустился сюда из своей комнаты, чтобы не слышать, как плачет Анна Генриховна в своей спальне, у меня за спиной. Полозьев был ей вторым мужем, они поженились сразу после войны. Любила ли она его когда-нибудь? Не знаю. Он был человек ее круга – это точно. Я разглядывал нарисованных обнаженных мужчину и женщину в лесу, похожем на тот, что был вокруг нас, когда услышал «Болеро» Равеля, доносящегося сверху (в спальне у Дашковой стоял патефон ее отца в исправном состоянии). Потом закачалась люстра – Дашкова танцевала. Там творилось настоящее буйство. А затем все стихло, и в приоткрытую дверь Анна Генриховна каким-то неестественным голосом попросила меня принести ей «чашку прохладного чая». Такими голосами наши учителя подзывали нас к доске, когда в классе сидела какая-нибудь важная коммисия. Это был первый раз, когда меня о чем-то попросили в этом доме.

Я подошел к ней с чашкой на фигурном подносе, толкнул дверь и увидел Дашкову, сидящую напротив двери в балетном костюме Кармен. Плюс, тщательно наложенный грим. Трико на открытых ногах, малиновая пелерина, наклеенные ресницы и крючковатый завиток волос, приклеенный ко лбу – все при ней. Ее поза была тщательно продумана. Это была балетная прима в минуту отдыха. Я так и не понял, действительно ли ей хотелось пить или она хотела, чтобы я ее увидел такой. Во всяком случае, я сразу перестал беспокоиться, что меня отправят обратно в интернат. Было в этом что-то от посвящения в семью.

И меня действительно оставили. Может только из-за того, что Дашкова не хотела оставаться один на один с Мироном. Изначально предполагалось, что приемыш, то есть Мишка, будет жить и учиться в городе, в квартире Полозьева, под присмотром его сестры. Но теперь, когда квартиру спешно отобрали, для проживания оставался только дом Дашковой. Вопрос о моем дальнейшем образовании встал недели через две после известия об аресте Полозьева. Мирон что-то буркнул из прихожей о школе в деревне неподалеку, занося с улицы лопату. Дашкова раскладывала на столе пасьянс и услышала его. – В доме есть Толстой, Лермонтов, Есенин, – подала она голос из-за стола, не отрываясь от карт. – Мальчик и здесь вырастет культурным человеком.

Надо ли говорить, что после этих слов я был на седьмом небе от счастья.

Мне демонстративно вручили ключи от книжных шкафов цвета темного ореха и от самого кабинета с надеждой, что я в перспективе стану достойным их прежнего обладателя. Выходит, не особо надеялись, что Полозьев когда-нибудь сможет вернуться в свои прежние апартаменты.

А потом, когда все ушли, я остался стоять посреди раздутых и напыщенных книжных шкафов, на гнутых ножках, в неловком для меня обществе массивного стола, на котором можно было уложить спать четверых, таких как я. И вот какая правда ударила мне непрошенному гостю в нос, пока я озирался по сторонам. В прежней, если угодно, старорежимной обстановке не существовало никакой демократии. Величественные размеры, резьба, дерево ценных пород, замысловатая столярная работа, замки с коваными ключами не могли быть ровней восьмилетнему мальчишке. Ничто здесь услужливо не гнуло спину перед тобой, не предлагало попользоваться в любой момент, не ощущало себя все лишь функцией. Чтобы оказаться среди этого ребенок должен был испросить разрешения папеньки, а сам папенька должен был прожить более, чем достойную жизнь, чтобы оказаться владельцем такого кабинета.

Вещи Полозьева выделялись в этом оазисе респектабельности, как пожитки, пущенного на квартиру бедного студента. Прибитая возле окна книжная полка с фотографиями за стеклом и образцами минералов на крышке. Отрывной календарь на стене, раскрытый на пятом ноября, дешевенький письменный прибор из дерева, портрет Максима Горького и пыльный угол, прежде заставленный и освобожденный только на днях.

С того самого дня в доме стало принято считать, что если я торчу в библиотеке, то вроде нахожусь при деле. На многие годы вперед кабинет Полозьева, а в прежние времена – библиотека Генриха Поморина, стал моим прибежищем, моей основной, неприступной крепостью с раннего утра и до позднего вечера. Книги там были, в основном, старые, дореволюционные, с «ять» в тексте и замысловатыми иллюстрациями. Собственно, именно за этим я и полез в первый, наугад выбранный шкаф, – поразглядывать картинки. Мое чутье следопыта говорило мне, что где-то там, в старорежимном частоколе переплетов, затаилось нечто захватывающее, чего кроме как на этих полках уже нигде и не сыщешь. Как вы понимаете, я не ошибся. Я говорю о небольшой брошюре, которую я не сразу заметил между двух пухлых томов. Текст был на немецком, и я сподобился полистать ее, скорее из скрупулезности сыщика, чем из любопытства. Но вот мне попалась первая иллюстрация – дама в затейливой шляпке с бумажным цветком и в длинном салонном платье посреди богатого интерьера начала века. Она стоит спиной, задрав платье, подставляя оголенную попку некоему прилизанному хлыщу в светлом костюме, с пучком розг в руке. На следующей иллюстрации дело происходило в классе женской гимназии. Учитель с лицом белокурого ангела стегает заголенный зад одной из девиц, перегнув ее через парту. Остальные были в том же духе. Разглядывая картинки, я стал подозревать о существовании еще одной планеты, заселенной людьми. На одной жил я, а на другой пороли расфуфыренных дамочек, которые этому слишком вяло сопротивлялись. Просиживая день за днем в библиотеке, я становился все более и более мечтательным и взял в привычку перед сном смотреть на луну, улыбавшуюся мне в фиолетовом квадрате окна… И, конечно, не окажись в моем детстве той брошюры, я бы начал дрочить года на три позже.

И сразу после потери невинности в мои сны стал вторгаться зловещий образ Трубочиста. Давалось понять, что своими опрометчивыми действиями я моментально угодил под его юриспруденцию. Уже и не упомню, наткнулся ли я на его согбенную фигуру на залитой лунным светом крыше, когда полусонным выбегал во двор по нужде, или Он всегда был частью сна. Иногда, путешествуя по сновидению, я начинал слышать неподалеку его работу и я стремительно поворачивал обратно, не желая встречаться с ним лицом к лицу. По тому ужасу, который он на меня производил, я не сомневался, что Он-враг, и он злорадно предъявлял на меня свои права, раз за разом вторгаясь в мои сны.

Слушая рассказ о той поре моей жизни, примите во внимание, что никто из обитателей дома не отдавал себе ясного отчета в том, что я – маленький мальчик, совсем ребенок. Поэтому воспитателей у меня не было, им это было слишком хлопотно. Вдобавок, никто из них не имел к этому никакой предрасположенности. Все трое мы были друг дружке не более чем попутчиками, которых свел вместе случай.

Я осознал это не по-детски быстро, в первый в моей жизни праздник Рождества, когда Анна Генриховна в полночь выгнала нас с Мироном из-за праздничного стола во двор – отыскать на небе самую яркую звезду и загадать желание. Я смотрел на блестевшую в небе точку и не знал, чего себе пожелать. У меня много чего было для мальчишки моих лет и одновременно не было ничего. К тому же я не знал, как долго такое протянется со мной. И чем дольше я смотрел в небо, тем глубже оно засасывало меня в себя; земля уходила из-под ног, наш пыхтевший трубой дом становился сбившимся с курса кораблем, где все мы пассажиры, отданные на милость стихии. Кажется, мне тогда подарили набор открыток с фотографиями звезд советского балета.

По весне стали приходить письма от Полозьева, в одном из них была фотография.

Помню, как Дашкова влетела ко мне в библиотеку и молча выложила ее передо мной на столе, будто эти черно-белые контуры на картоне говорили сами за себя. На снимке было четверо в телогрейках, ватных штанах, валенках и в шапках с опушенными ушами. Подбитые ватой, сглаженные в углах, нарушенные в пропорциях, они больше всего походили на пластилиновых человечков, воткнутых в сугроб. Освобожденные от забот вольной жизни, и потому более дети, чем до того, как их упрятали за колючую проволоку. Я посмотрел в счастливые глаза Дашковой, ожидая разъяснений. На фотографии были все неизвестные мне люди. Я, вообще, на тот период своей жизни знал не более пятнадцати взрослых мужчин, включая в этот список Отца народов, Всесоюзного старосту Калинина, нашего Мирона и киношного Тарзана. Остальные были просто прохожими. Но глаза Анны Генриховны продолжали гореть, и она явно чего-то от меня добивалась. И тут мне от безвыходности пришло в голову, что Дашковой удалось разыскать моего отца, и он где-то тут, среди этой шеренги распухших тел с маленькими головами. – Папа, – сказал я без вопросительной интонации и. ничего не утверждая, словом, неким эквивалентом тусклой лампочке, что вспыхнули на мгновение в маленькой комнате с голыми стенами. Глаза Дашковой увлажнились. Она обняла меня и с чувством подтвердила: – Папа. На снимке где-то был Полозьев, и балерина умилилась тому, как я его назвал. А я, признаться, успел позабыть о его существовании, и когда потом украдкой брал ту фотографию, так и не смог наверное сказать, кто же среди них тот холеный, в прошлом, Профессор, некогда носивший бородку «клинышком», шляпу и светлый плащ.

После присланного Полозьевым фото, словно по давно ожидаемому сигналу, тем же днем под предводительством Анны Генриховны мы уехали в город сделать нам общий снимок в фотоателье на набережной. Как будто, не ранее им присланные письма, а именно фотокарточка подтвердила существование адресата, и теперь Дашкова спешила послать снимок для подтверждения нашего. И уж, конечно, показать меня. Старенький фотограф усадил меня не клеенчатый столик, чтобы моя голова оказалась вровень с головой Дашковой. Анна Генриховна коснулась меня своими волосами, забранными на затылке в пучок, и сноровисто войдя в образ, терпеливо ожидала вспышки. А я, окутанный тонким ароматом ее духов, успел ощутить себя незнакомым лицом, путешествующим в тонком конверте на недоступное моему воображению расстояния, чтобы в итоге очутиться в заиндевелых руках заключенного Полозьева. Я хотел было улыбнуться, чтобы смягчить впечатление, но тут же передумал и решил не гримасничать. Какую физиономию не выбери, все равно, когда Полозьев оправится от шока, напишет жене о подмене.

Потом, когда я увидел готовое фото, я остался доволен тем, что получилось. Своей откровенно циничной ухмылкой на детском личике, я как бы говорил Полозьеву: «Не надо драм. Ты – там, а я – здесь. У тебя свои дела, у меня свои. Вот и все».

А дел у меня действительно было по горло. Я искал себя.

Будучи уже взрослым человеком, пытаясь окончательно разобраться в себе, я частенько задавался вопросом, что делало привлекательным в моих глазах немолодую супружескую пару, подъехавшую однажды к воротам интерната на сверкающем автомобиле. Другие ведь пацаны смотрели на них почти что с суеверным ужасом. Мой побег из детдома на момент его совершения был движением почти рефлекторным, а более внятные объяснения тому мне стали приходить намного позже. Мне ведь было неуютно в интернате и вовсе не из-за суровых условий существования. Мне было душно в тепле коллектива с его обязательным погружением в животную, первобытную стихию земли. Я был чужестранцем на языческом празднике аборигенов и взалкал сколь угодно малого, но собственного пространства. Полозьев и Дашкова были первыми людьми в моей жизни, которые показались мне свободными. Именно это по-настоящему в них восхищало… Без своих родителей и той правды, что была в них, я продирался к самому себе, будто шел по темному подвалу, придерживаясь ладонью холодной невидимой стены. А может, я по происхождению потомственный дворянин, откуда мне знать.

Поэтому в доме, окруженном лесом, я действительно был занят. С утра до ночи торчал в библиотеке, разглядывая нарисованные задницы. Перелистывал толстенный дореволюционный том с коротким названием «Дьявол», иллюстрированный старинными гравюрами и салонными рисунками о ведьминых шабашах и похотливых чертятах. Короче, зрел потихоньку. И уже годам к десяти чувствовал, что секс есть подчинение женщины мужчине, и ни о какой демократии в постели быть не может. Что самим своим фактом созревания женщине уготована жертвенная роль плода, призванному утолять голод в мужчине. И что моя бывшая пионервожатая Нина Петровна с ее аппетитной упругой попкой и пышнотелая приемщица из фотоателье на набережной и все другие женщины, которых я когда-нибудь встречу в своей взрослой жизни, прекрасно осведомлены об этом. И главное в них не шляпка «таблеткой» с короткой вуалью, не лаковые туфли с черным носком, не длинное васильковое платье с бантиком на неглубоком вырезе, а то, что под платьем. Что в мире женщин существует своя особая валюта – физиологическая, которую, кстати, охотно принимают практически везде, где бы женщина ни оказалась, и то насколько приятны на глаз и на ощупь пикантные утолщения и припухлости на теле, настолько она и будет способна банковать в этом жестоком, сугубо материалистическом мире.

Повторюсь, так мне в те годы всего лишь чувствовалось, на уровне, свербящих сгустков в душе. Внятно я бы это сформулировать не смог, даже для себя.

Наверняка официальная пропаганда проповедовала другой взгляд на место женщины в обществе, но тогда я мог об этом только догадываться, взращивая свои убеждения в глуши, среди книг, написанных до возникновения соцреализма. Правда, в библиотеке Полозьева были и другие книги. Полное собрание сочинений Маркса или того же Ленина, например. Они стояли на открытых полках, и то, что им не досталось места в укромном застеколье старорежимных шкафов, подсказывало мне, что они того не стоили. Так что, от официального мира я брал только возможность бывать в кинотеатрах, где смотрел исключительно трофейные фильмы, в те редкие случаи, когда Дашкова брала меня с собой в город.

Помню, как я трусливо озирался, когда оказывался на улицах Прелюбова, всякий раз ожидая, что кто-нибудь из моих бывших воспитателей высмотрит меня в толпе, громогласно объявит меня мошенником и отведет за руку обратно в интернат под насмешливые взгляды зевак. Вот, наш автомобиль останавливается напротив входа в кинотеатр «Прогресс», располагавшийся на первых двух этажах высокого «сталинского» дома. Овальные ступени уводят под арку, внутрь здания, мимо отливающих чернотой фонарей на узорчатых лотках и ярко намалеванных афиш по обе стороны. Если попадается какая-нибудь симпатичная девчонка, что вечно вертятся перед сеансом с палочкой эскимо, я принимаю образ юного принца, прибывшего не вороненом автомобиле явно издалека, и взирающего на чужие ему края с аристократической рассеянностью. Отношение ко мне было разным: были девчонки, которым было абсолютно безразлично, как откуда я прибыл, так и сам я, были те, которые находили меня смешным, они посылали мне заинтересованные взгляды, а были такие, что расстреливали меня взглядами, полными ненависти, терпеливо дожидаясь, когда наши взгляды встретятся. Вначале сеанса шел документальный фильм и о чем бы он ни был, меня на них всегда одинаково мутило. В каждом из них мне угадывался мой интернат, его философия, его порядки. А потом свет вновь тух, и начиналось волшебство. Благородные флибустьеры пронзали шпагами мерзавцев, неуловимый Зорро всюду оставлял свой фирменный знак, мускулистый Тарзан спасал в джунглях Джейн… о боже, после сеанса я не помнил, как оказывался в лесу, а когда рассудок снова возвращался ко мне, я привязывал бельевую веревку к сосновой ветке и до самой ночи раскачивался на ней, истошно и, как мне казалось, вполне по-тарзански крича на всю округу.

А между тем жизнь в доме Дашковой день ото дня все меньше напоминала добрую сказку. После ареста в Москве Полозьева единственным источником для существования стана небольшая пенсия Дашковой. И вылазки в лес для охоты на перепелов и расставление силков на зайцев, то, что при Полозьеве существовало на правах барской забавы, теперь становилось важной статьей для бюджета обитателей дома. Мирон зачастил в лес с той же периодичностью, с какой иные ходят на работу. Плюс, конечно, рыбалка по выходным у дикой речки, огибавшей наш дом метрах в трехстах-четырехстах. Мы откровенно бедствовали.