
Полная версия:
Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях
Еще по уставу Ярослава Великого, взятому с византийского номоканона, женская личность наравне со всемицерковными людьми, т.е. с людьми, по особому смыслу своей житейской доли выделенными от мира-общества[35], отдается в покровительство церковного суда, который, таким образом, является исключительным, привилегированным ее защитником, охранителем и сберегателем ее чести, ее личного достоинства[36]. Церковный суд, как известно, отделил в свою область все дела домашней, семейной жизни, взял на свое попечение и в свой непосредственный надзор дом как особую нравственную среду со всеми ее движениями. Вот почему и женщина, как человек по преимуществу домовный, отделилась от суда общего, мирского. Не княжий, а святительский суд преследовал ее оскорбителя; стало быть, не общество, а Церковь подавала ей руку защиты. Как было прежде – мы не знаем; но с того времени, как начал действовать такой нормоканон, женская личность по самому смыслу закона уже отстранялась от мира-общества, являлась членом не светского, общественного, а домашнего только мира, который вдобавок усиленно и неутомимо строился по монастырскому идеалу. Таково положение, указанное женщине, без сомнения, еще в первый век самою Церковью. Идея этого положения и была тою нравственною и в полном смысле органическою силою, которая, как из зародыша, развила из себя все последствия, т. е. все идеальные и материальные формы женского быта со всею нравственною и даже умственною его выработкою.
Женщина постепенно удалилась от общества и являлась в нем уже только в силу некоторых жизненных обстоятельств, требовавших неминуемо ее присутствия или же дававших ей самостоятельное вотчинное значение. Так, мы упоминали уже, что толькоматерая вдова пользовалась правом стоять в известных случаях наравне с мужчиною и занимать соответственное своему значению место в общежитии. По крайней мере, общество не смущалось присутствием женщины, приобретавшей мужеские черты вследствие своего хотя и вдовьего, но тем не менее отеческого, или, вернее сказать, вотчинического, значения. Так, мы встречаем новгородку, боярыню Марфу Борецкую, пирующую в обществе мужчин – новгородских бояр[37].
В Новгороде, но не исключительно в нем одном, а повсюду в северной Руси,матерые вдовы и в боярском, и в посадском быту стоят в ряду вообще домовладык, а стало быть, в ряду мужчин. Вот почему великий князь Иван Московский, покорив Новгород, при помощи новгородцев же, своих сторонников, очень заботится о том, чтобы его сторонникам, боярам, детям боярским и боярыням, которые служат Москве, за то не мстили никакою хитростию. Затем он требует крестного целования, политической присяги вместе со всеми горожанами и от жен боярских, вдов и даже от людей боярских[38]. Основанием такому значению новгородских боярынь-вдов послужило, конечно, вотчинное имущество, которым они владели и распоряжались после мужей и на котором оставались полными хозяевами, вероятно, до своей смерти. Мы видим также, что матерые вдовы – великие княгини: в Москве – Евдокея, Софья; в Твери – Евдокия, Настасья; в Рязани – Анна; в Суздале – Елена, и т.д.– при малолетних или молодых сыновьях получают большое самостоятельное значение; они сидят на вдовьем столе, т.е. на отчинном владенье своих мужей, следовательно, по необходимости являются деятелями общества, принимают участие в мужском общежитии, сидят в Думе – совете с боярами, принимают послов, имеют даже своих особых бояр[39] и вообще своею личностью заступают во многих случаях место княжеской мужниной личности. Это особенно обнаруживается в XIV и XV столетиях, когда вотчинное начало в княжеском быту совсем окрепло и всюду распространилось.
Нельзя, конечно, отвергать предположения, что самостоятельность матерой вдовы своими общественными отношениями могла бы со временем выработать для женской личности по крайней мере известную долю свободных действий и вообще открыть двери терема. Но мы знаем, что княжеская вотчинность повела к развитию самовластия, а потом самодержавия и единодержавия. В борьбе за самовластие сам мужчина принужден был держать себя с осторожкою. Что же оставалось для женщины?
Ее затворничество становится уже решительною необходимостью как наилучшая мера безопасности от всякого лиха. Она мало-помалу лишается даже и той малой доли свободных действий, какою обладала прежде.
В XV в. великая княгиня еще принимает к себе иноземных послов. В 1476 г. великая княгиня Софья Палеолог принимает у себя венецианского посланника Контарини и любезно с ним разговаривает (см. ранее, с. 7); в 1490 г. в своей средней повалуше она принимает цесарского посла Юрья Делатора. Эти случаи можно было бы объяснить тем, что Софья сама была иноземка и потому не изменяла своим обычаям. Но мы знаем, что такой обычай существовал и у наших княгинь.
В 1483г. великий князь Иван Васильевич женил своего сына Ивана на Елене Волошанке и по этому случаю послал к Тверскому великому князю Михаилу Борисовичу посла Петра Заболотскогос радостью, т.е. со свадебными дарами: Михаилу – мех вина, его матери, матерой вдове Настасье Александровне – мех вина; его (Михаила.– Ред.) жене Софье – мех вина и по два убрусца жемчугом сажены. Хотя в летописи и не говорится, что посол подносил дары великим княгиням лично, но это разумелось само собою. Вслед за тем тот же летописец рассказывает, что, когда у новобрачных супругов родился сын Дмитрий, великий князь опять послал в Тверь с поклоном Владимира Елизарьева, но тверской князь не принял поклона и выслал его вон из избы, и «к матери ему идти не велел, к великой княгине Настасье», следовательно, посол должен был к ней идти, как велось в обычае. В 1502г. великий князь посылал к Аграфене – княгине рязанской поклон и слова, которые посол по необходимости должен был передавать лично[40].
Такие посольства к великим княгиням, особенно к матерым вдовам, были обыкновенным и даже неизбежным делом в княжеских отношениях до XVI в. Вотчинная независимость ставила в независимое, самостоятельное положение и женскую личность. Ибо одна только вотчина, вообще собственность, и всякому лицу давала смысл самостоятельного члена в общественном союзе. Но как скоро это положение, все-таки случайное для женщины, сделалось уже невозможным при утверждении единодержавия и соединении всех отдельных княжеских вотчин в одно государство, то в княжеском быту женщина осталась снова в своем терему.
Развитие ее общественных прав прекратилось, а домашняя жизнь стала еще теснее по причинам, которые указаны нами выше. Терем сделался не только монастырем, но и крепостью, которая защищала уже не от одних грехов, но и от всяких лиходеев и врагов. В начале XVIв. затворничество женщин было делом окончательно уже решенным и не подлежащим никакому сомнению и колебанию. Так, например, мы видим, что известный Домострой хотя и не дает прямых наставлений держать жен и дочерей взаперти, но его молчание показывает, что этот обычай был так силен в господарском кругу, что не требовал уже особых наставлений. Домострой и не предполагает, чтобы жены, не говоря уже о дочерях, могли ходить в мужские беседы. Он застает жизнь терема уже в полном цвету. Он дает только советы жене, как вести себя в гостях, у других жен, как вести себя с гостьями дома, причем строго наказывает: «Колигостьи случатся, то питие и еству и всякий обиход приносит (в комнату) один человек сверстной, кому приказано; а мужеск пол туто, и рано и поздно, отнюдь, никакоже, ни какими делы, не был бы, кроме того, кому приказано, сверстному человеку, что принести или о чем спроситься, или о чем ему приказать, и всего на нем пытать: и безчиния и невежества; а иному никому туто дела нет».
«Состояние женщин, – говорит Герберштейн (еще в начале XVI в.), – самое плачевное: женщина считается честною тогда только, когда живет дома взаперти и никуда не выходит; напротив, если она позволяет видеть себя чужим и посторонним людям, то ее поведение становится зазорным… Весьма редко позволяется им ходить в храм, а еще реже – в дружеские беседы, разве уже в престарелых летах, когда они не могут навлекать на себя подозрения».
Такою свободою, как мы видели, пользовались одни толькоматерые вдовы. В отношении дружеских бесед Домострой между прочим замечает: «А в гости ходити, и к себе звати: ссылатца с кем велит муж…» По свидетельству Бухау, в половине XVI в. знатные люди не показывали своих жен и дочерей не только посторонним людям, но даже братьям и другим близким родственникам и в церковь позволяли им выходить только во время говенья, чтобы приобщиться Св. Тайн или иногда в самые большие праздники. Только самые дружелюбные отношения хозяина дома к своим гостям растворяли иногда женский терем и вызывали оттуда на показ мужскому обществу его сокровище – хозяйку дома. Существовал обычай, по которому личность женщины, и именно жены хозяина, а также жены его сына или замужней дочери, чествовалась с каким-то особым, точно языческим поклонением.
Этот обычай, по свидетельству Котошихина, заключался в том, что, когда на празднике или в другое время собирались гости и начинался обед или честной пир, хозяин дома приказывал жене выйти поздороваться с гостями. Она приходила в столовую комнату и становилась в большом месте, т.е. в переднем углу, а гости стояли у дверей. Хозяйка кланялась гостяммалым обычаем, т.е. до пояса, а гости ей кланялись большим обычаем, т. е. в землю. Затем господин дома кланялся гостям большим же обычаем, в землю, с просьбою, чтобы гости изволили его жену целовать. Гости просили хозяина, чтоб наперед он целовал свою жену. Тот уступал просьбе и целовал первый свою хозяйку; за ним все гости, один за одним, кланялись хозяйке в землю, подходили и целовали ее, а отошед, опять кланялись ей в землю. Хозяйка отвечала каждому поясным поклоном, т. е. кланялась малым обычаем. После того хозяйка подносила гостям по чарке вина двойного или тройного с зельи, а хозяин кланялся каждому (сколько тех гостей ни будет, всякому по поклону) до земли, прося вино выкушать. Но гости просили, чтоб пили хозяева. Тогда хозяин приказывал пить наперед жене, потом пил сам и затем обносил с хозяйкой гостей, из которых каждый кланялся хозяйке до земли, пил вино и, отдав чарку, снова кланялся до земли. После угощения, поклонившись гостям, хозяйка уходила на свою половину, в свою женскую беседу, к своим гостям, к женам гостей. В самый обед, когда подавали круглые пироги, к гостям выходили уже жены сыновей хозяина, или замужние его дочери, или жены родственников. И в этом случае обряд угощения вином происходил точно так же. По просьбе и при поклонах мужей гости выходили из-за стола к дверям, кланялись женам, целовали их, пили вино, опять поклонялись и садились по местам, а жены удалялись на женскую половину.
Дочери-девицы никогда на подобные церемонии не выходили и никогда мужчинам не показывались. Иностранные свидетельства присовокупляют к этому, что жены являлись угощать вином гостей только в таком случае, когда хозяин желал гостям оказать особенный почет и когда дорогие гости настоятельно просили о том хозяина; что целовались не в уста, а в обе щеки; что жены к этому выходу богато наряжались и часто переменяли верхнее платье во время самой церемонии, что они выходили уже по окончании стола и притом в сопровождении двух или трех сенных девиц, т. е., вероятно, также замужних женщин или вдов из служащих в доме боярских боярынь; что, подавая гостю водку или вино, они наперед сами всегда пригубливали чарку.
Этот обряд, подтверждая самым делом все рассказы о затворничестве русских женщин, о раздельности древнерусского общества на особые половины – мужскую и женскую, вместе с тем показывает, что личность замужней женщины – хозяйки дома – приобретала для дружеского домашнего общества высокий смысл домодержицы и олицетворяла своим появлением и угощением самую высокую степень гостеприимства. В этом обряде выразилась также чисто русская форма уважения к женской личности вообще, ибо земные поклоны, как мы уже заметили, были первозданною формою наиболее высокого чествования личности.
Итак, затворничество женской личности, ее удаление от мужского общества явилось жизненным выводом тех нравственных начал жизни, какие были положены в наш быт восточными, византийскими, но не татарскими идеями. Не у татар мы заимствовали наш терем, а он сложился мало-помалу сам собою, ходом самой жизни, как реальная форма тех представлений и учений о женской личности, с которыми мы познакомились еще в самом начале нашей истории и которые в течение веков управляли воспитанием, образованием, всем развитием русской женщины.
С одной стороны, представление о нескончаемом ее детстве, хотя и выросшее из своеземных родовых определений, но вкорененное главным образом учением пришлой восточной культуры; с другой стороны, укорененное тою же культурою представление о низменном достоинстве женского существа вообще, представление древнезмииного соблазна, который является как бы прирожденным качеством в женской личности, – все это вместе невидимыми путями, самым духом этих представлений помогло создать для женской личности положение, так выразительно описанное Котошихиным.
Когда старая наша жизнь должна была свести свои счеты, обнаружить, что именно ею сделано в течение веков, к каким итогам пришли все начала, положенные в ее бытовую почву, в это время, т.е. в конце XVII столетия, и женская личность должна была выразить себя во всей полноте, высказать все, что она могла сказать. В это время она действительно и высказывает все, чем было исполнено ее развитие. Но разновидные типические черты, в каких обозначилась женская личность допетровской Руси, сплетаются в один идеальный образ, который господствует над всеми остальными и служит если не всегда основою, то всегда неизбежным покрывалом каждого женского характера. Это образпостницы, образ иноческого благочестия в миру, иноческой чистоты и строгости нрава, иноческого освящения всех помышлений и всех поступков, всякого движения душевного и телесного. В этом только образе познавалась нравственная красота женской личности.
Но, само собою разумеется, как всегда бывает в общественной культуре, идеал становился очень часто только драпировкою личности и вовсе не обозначал того, что он должен был обозначать в действительности. В сущности, это была лишь внешняя форма достойной жизни, форма тогдашней образованности, тип изящных нравов по понятиям и представлениям века; это был нравственный костюм, без которого невозможно было показываться в обществе, пред людьми. Поэтому очень часто в таком костюме являлись личности, вовсе и не помышлявшие о нравственных обязательствах, какие на них налагал этот костюм, и жившие в нем, как себе любо. Но зато являлись нередко и такие личности, которые с неумолимою последовательностью доводили задачу этого идеала до его желанного конца. К таким именно личностям принадлежит, например, известная постница боярыня Морозова, урожденная Соковнина, биография которой послужит для нас самым наглядным и полным изображением теремной жизни вообще, а в особенности вдовьей жизни в боярском быту; изображением тех стремлений, в которых женская личность допетровской Руси полагала высшее достоинство и высшую красоту нравственной жизни.
* * *Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова была супругою Глеба Ивановича Морозова – одного из первых бояр при царе Алексее Михайловиче. Он был родной брат знаменитого царскогодядьки, царского пестуна и кормильца Бориса Ивановича, которого молодой государь почитал вместо отца родного, который одно время, в первые годы Алексеева царствования, управлял государством с полною властью. В молодых летах оба брата были сверстниками царя Михаила – государева отца, были его спальниками, следовательно, домашними, комнатными, самыми приближенными людьми. В этом чине они значатся уже с 1614г., т.е. почти с первого года его царствования[41].
Борис был пожалован в бояре в 1634 г. (генваря 6-го) вместе с назначением в дядьки к царевичу Алексею. Глеб получил боярство в 1637 г. декабря 25-го тоже с назначением в дядьки другому царевичу – Ивану Михайловичу. Однако царевич скоро помер, 9 генваря 1639 г., и Морозов при комнате государя в своем боярском приближении остался без особого дела. Надо было по необходимости взять какое-либо не комнатное уже, а общее. В 1641 г. послышали приход крымского царя; Глеб Морозов был послан первым воеводою в Переславль Рязанский; но близкой войны не предвиделось, и воевода потом мирно возвратился в Москву. В 1642 г. он был назначен воеводою в Новгород, где и оставался до вступления на царство царя Алексея (в 1645 г.), который, вероятно, по просьбе Глебова брата Бориса – царского воспитателя – поспешил возвратить его в Москву, ибо далекое воеводство все-таки удаляло бояр от приближения к государю. Впрочем, в 1649–1651 гг. он снова воеводствует в Казани, где для Бориса был очень нужен свой человек, потому что на Низу у него было много вотчин, самых богатых, продукты которых, например вино и хлеб, Борис ставил подрядом в казну именно в Казани. Последняя известная нам служба Глеба Морозова состояла в том, что он сопровождал государя в двух польских походах 1654 и 1655 гг., находясь, впрочем, неотлучно при его особе.
Вообще возвышение старшего брата поднимало, конечно, на приличное место и младшего – человека, по-видимому, ничем особенно не замечательного. На Федосье Прокопьевне Глеб женился уже вторым браком. Первая супруга его была Авдотья Алексеевна (из чьего рода – неизвестно), на которой он женился еще в 1619г. генваря 18-го[42]. С нею он жил более 30 лет.
В генваре 1648 г. на свадьбе царя Алексея с Милославскою Авдотья Алексеевна была посаженою матерью у государя, а сам Морозов в то время вместе с царским тестем Ильею Даниловичем Милославским оберегал сенник, или спальню новобрачных. Такие свадебныечины ясно указывают, каким доверием и почетом пользовалась чета Морозовых. Вместе с тем они же свидетельствуют, что Морозов, как и его жена, были тогда уже люди не совсем молодые. Неизвестно, скоро ли после того Морозов овдовел. В 1654г. февраля 12-го женою его была уже Федосья Прокопьевна. В этот день она находилась в числе приезжих боярынь, приглашенных царицею к родинному столу царевича Алексея Алексеевича и занимала в порядке званых пятое место – следовательно, одно из передовых, разумеется соответственно месту своего мужа. Таким образом, замужество Морозовой относится ко времени между 1648 и 1654 гг.
Но боярыня Федосья Прокопьевна не по мужу только была близка к царскому двору. По всему вероятию, она и замуж выдана из Дворца, от царицы, или, по крайней мере, при особенном ее покровительстве. Она была дочь окольничего Прокопья Федоровича Соковнина – человека очень близкого и, без сомнения, родственника царицы Марьи Ильичны. Московский дворянин П. Ф. Соковнин является при дворце в свадьбу царя Алексея с Марьею Ильичною[43]. В это время он вводится в состав свадебных чинов и занимает едва видное, предпоследнее место в числе сверстных, т.е. близких или родственных дворян, назначенных идти для береженья за санями царской невесты. Тогда же и сын его Федор, стольник, находится также предпоследним в числе стольников – поезжан. Другой сын – Алексей, вероятно, еще малолетний,– определяется вскоре после свадьбы в стольники к самой царице и занимает после Милославского, Голохвастовых, Федора Михайловича Ртищева и Еропкина тоже предпоследнее место[44].
Через месяц после царской свадьбы мы находим отца Прокопия Соковнина уже во дворецких у царицы[45]. Это значило, что он сидел за поставцом царицына стола, т. е. отпускал для ее особы ествы, – должность весьма важная и влиятельная в домашнем обиходе царей. Через три с половиною месяца, 1650 г. марта 17-го, в именины царя, он жалуется в окольничие. В чине окольничего он призывается даже к посольским делам и в 1652 г. находится третьим в ответе у литовских послов с титулом наместника калужского. Затем во время государева похода на польского короля оставляется в Москве оберегать царицу и ее двор.
Сын его Федор идет в своих повышениях за ним следом. Точно так же, вероятно, по старости или по болезни отца, он садится в 1668 г. за царицын поставец и в 1670 г. получает думное дворянство; но в том же году он теряет это звание, вероятно, по случаю царской опалы на сестру.
Кроме двух братьев, Федосья Прокопьевна имела еще сестру младшую Евдокию, которая была за князем Петром Семеновичем Урусовым – тоже весьма приближенным к царю человеком. Он был крайчим (с 1659 г.), т.е. подавал государю за столом питья и ествы[46].
Из всего этого видно, что семейство Соковниных принадлежало к обществу домашних людей царского дворца. Оно сумело воспользоваться своим положением, распространив свои родственные связи и со знатным боярством, каковы были, например, Морозовы.
Федосья Прокопьевна вышла замуж 17 лет. Мы видели, что Глеб Морозов был уже человеком пожилым, так что при вступлении во второй брак на Соковниной он имел, по крайней мере, лет 50. Неравенство лет не могло, конечно, остаться без влияния на жизнь молодой боярыни. Мы не знаем обстоятельств ее замужней жизни, но, имея в виду общий склад тогдашнего домашнего быта бояр, можем предположить, что дом такого степенного, богобоязненного и тихого боярина, каким действительно был Глеб Иванович, скорее, чем другие, должен был служить наиболее полным выражением идеалов Домостроя. Недаром Глеб Иванович был спальником царя Михаила, недаром он назначен был оберегать и спальню новобрачного царя Алексея. Вместе с тем близость обоих супругов ко дворцу также способствовала, и очень много, к устройству этого дома в порядке и в духе чтимой старины, ибо в дворце упомянутые идеалы, особенно на женской половине, являлись уже неизменными установлениями благообразной и, так сказать, образцовой жизни. Все поучения: «како веровати и како жити богоугодно» – во всех своих мелких подробностях соблюдались здесь с неизменною строгостью.
Но важнее всего было то, что духовником Федосьи Прокопьевны, как и ее сестры Евдокии, был знаменитый протопоп Аввакум. В свое время он очень близок был к царскому духовнику Стефану Вонифатьевичу «Тогда (в 1650-х гг.) и я при духовнике в тех же полатех шатался, яко в бездне мнозе»,– свидетельствует он в одном из своих сочинений[47]. Немудрено, что многие из приближенных к этим палатам, и в том числе Соковнины, имели его духовным отцом. Ясно также, какому духовному настройству подчинялись в то время умы дворцового общества.
Духовная дочь Аввакума, Федосья Прокопьевна, видимо, была душа крепкая и верующая и рано обнаружила свою привязанность к добродетельной постнической жизни по тому идеалу, какой тогда господствовал в умах, искавших спасенья. Для нее не были чужды вопросы такой жизни, и, быть может, за то самое ее очень любил знаменитый брат ее мужа, Борис Иванович Морозов. Сказание о ее жизни[48] говорит, что Борис многие часы проводил с ней, беседуя духовно, что, когда она приходила к нему, сам встречал ее любезно и говаривал: «Прииди, друг мой духовный, пойди, радость моя душевная»; а провожая после беседы, прибавлял: «Насладился я паче меда и сота словес твоих душеполезных». Стало быть, боярыня еще в молодую свою пору была уже достаточно знакома с постническим уставом жизни, так что могла вести разумные беседы с одним из разумнейших людей царского синклита. Вообще все показывает, что она была настолько развита, хотя и односторонне, что вопросы жизни для нее не были вопросами только хозяйства или домашней порядни, а были вопросами духовных стремлений найти самую правду жизни, что она вовсе не была способна сделаться «под фарисейским только видом постницею», каких было довольно в то время.
Необходимо заметить, что в это самое время в русском обществе в его мыслящей или сколько-нибудь знающей, начитанной среде совершался великий и нравственный, и социальный поворот от старого Домостроя к новине Петровской, от востока к западу. Имя этому повороту былоНикон, потому что Никон – патриарх смелою рукою формально коснулся наиболее заветного начала жизни, именно ее невежественного застоя. И прежде него думали и говорили то же, как он потом стал делать; не он первый и не он один желал сдвинуться с места. Первым был в этом случае сам государь. Но на Никона все должно было обрушиться по той причине, что его почин касался области, в которой застой невежества был очевиднее и осязательнее, и притом всегда освящался авторитетом святыни, а потому давал широкие средства отстаивать его против малейшего движения умной новины, давал, кому это было нужно, широкие средства авторитетом веры спутать и замешать понятия общества. И вот имя Никона явилось знамением времени, стало ежеминутно повторяться в домашних беседах, во всяких сборищах, в тишине домашней клети и на шумных стогнах града. В народе поднялось великое и многое размышление и соблазн, а в иных местах и расколы. Судили и рядили о том, где правда. Говорили: «Вот поют вместо благословен грядый, обретохом веру истинную. И то их нововводное пение на великое поношение и укоризну Российскому государствию и православной нашей вере. Будто они, никонианцы, обрели нам истинную веру, а до сей поры мы и отцы наши и те святые русские чудотворцы, от Владимирова крещения лет 700 будучи, будто истинные веры до них не знали на земле?.. Да они же имя Сыну Божию переменили, печатают по-новому с приложением излишней буквы: Иисус; и тем учинили великий раскол и смуту, и от иных государств вечный понос и укоризну. Будто мы и отцы наши от Владимирова крещения, толико лет будучи, имени Сыну Божию не знали… Ведь если и в царском имени кто сделает перемену (описку), так того казнят, как же дерзнуть нарушить имя Сына Божия»[49].

