Читать книгу Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях (Иван Егорович Забелин) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях
Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях
Оценить:

3

Полная версия:

Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях

«К сему же и звоны церковные переменили, звонят к церковному пению дрянью, аки на пожар гонят или всполох бьют; и тем велие поругание и православным соблазн и возмущение; и в уставах того, чтоб дрянным обычаем по пожарному звонити, нигде не указано».

«Иноки ходят в церковь Божию и по торгам без мантий, безобразно и безчинно, как иноземцы или кабацкие пропойцы; и тем своим безчинием иночеству конечное творят поругание, какого и в мирских отнюдь не бывает; потому что, если и мирянин кто от благоговейных и честных так будет творить, что без верхнего одеяния, в ферезях и в полукафтанье, в церковь Божию или посреди торжища дерзнет войти, – не все ли зрящии посмеются ему и пьяницу суща или ума исступивша почтут быти. Если срам есть и бесчестие мирским так творить, кольми паче иноком… а они и прочее одеяние иноческое все переменили и возлюбши иных земель платья и обычаи их и нравы. Вместо рясок носят иноземные широкие кафтаны, а вместо скуфей иноческих носят черные колпаки… Тако же и вместо клобуков возлагают на главы своя странно некое их инообразное подобие, соблазна ради и душевные пагубы: нельзя очи иметь нимало непокровенными, паче же юным и безбрачным, до конца соблазнительно и стыдно. А прежде в русской земле этого не бывало и странных этих иноземских обычаев вводить не смели…»

«Попущением Божиим умножися в нашей Русской земле иконного письма неподобного… Пишут Спасов образ Еммануила – лицо одутловато, уста червонныя, власы кудрявые, руки и мышцы толстыя, персты надутые, тако же и у ног бедры толстые и весь – яко немчин, брюхат и толст учинен; лишь сабли-то при бедре не писано… А все то Никон враг умыслил:будто живые писать. А устрояет все до фряжскому, сиричь по немецкому… Ох! Ох! Бедная Русь! Чего то тебе захотелось немецких поступок и обычаев? А Миколе чудотворцу имя немецкое – Николай! В немцах немчин был Николай, а во святых нет нигде Николая…»

Далее: перстосложение, аллилуйя и очень многое тому подобное – все это и подверглось великому народному размышлению и рассуждению, особенно между духовными отцами и их детьми. Несмотря, однако ж, на разнообразие предметов размышления, все дело сводилось к одному концу: стоять ли за старое или идти за новым. В обществе произошло разделение, главною причиною которого было крайнее невежество этого самого общества, воспитанного в самой тесной опеке, в среде бесчисленных запрещений, отречений и анафем; у которого отнята была наука, закрепощена мысль, которое поэтому не имело способов само поверять действия своих руководителей и учителей и по необходимости шло за ними как бы на привязи. Очень понятно, что в таком обществе всякое наглое, самоуверенное слово, а тем более всякий фанатизм, даже фанатизм юродивого, должен был почитаться за возглашение самой истины.

Фанатизм всегда и является неизбежным плодом умственной тесноты и умственной ограниченности. И в самом деле, очень трудно было в это время русскому человеку узнать, на какой стороне правда.

В самом дворце умы колебались и многие втайне стояли, разумеется, за старое, за уставы Домостроя и помогали всеми дворцовыми путями и средствами своим единомышленникам. Там старое могло приобрести еще большую силу оттого, что многие, особенно близкие к царице, находили в старых порядках точку опоры для борьбы с новыми людьми, которые нередко переступали старым дорогу.

Само собою разумеется, что старый устав жизни, ее буква, обряд нигде не должен был иметь такой силы, как именно на женской половине дворца, которая долго и после реформы сохраняла привязанность к старым порядкам быта.

В таком положении находились дела, когда обычным путем шли лета замужества молодой и знатной боярыни. Бог дал супругам сына Ивана по их молитве и явлению чудотворца Сергия, как говорит сказание о жизни Морозовой, что достаточно свидетельствует о благочестивой ее набожности. Но в 1662г. Глеб Иванович умирает, и она остается вдовою. Случай решительный в жизни Морозовой[50]. С этих пор ее постническое набожное настроение мыслей получает широкий простор для своих действий, для стремлений к заветным идеалам. Должно полагать, что в это время ей было не более 30 лет, ибо всего замужества едва ли было лет 12; тогда и сын остался после отца лет десяти.

Первые годы вдовства шли, однако ж, обыкновенным порядком. Она жила, как следует большой и богатой боярыне, выезжала во дворец и к родным и знакомым с подобающею боярскою обстановкою и держала свой дом в подобающем устройстве.

Об этом времени ее вдовства пусть расскажет нам сам Аввакум, ее духовный отец и учитель. «Знаю, друг мой милый, Феодосья Прокопьевна, – пишет он к ней в одном из своих писем, – жена ты была боярская, Глеба Ивановича Морозова, вдова честная, в Верху чина царева близь царицы: в дому твоем тебе служило человек с триста, крестьян у тебя было 8000, имения в твоем дому было на 200 или на 250 тысяч; друзей и сродников в Москве множество-много; ездила ты к ним в карете дорогой, украшенной мусиею и серебром, на аргамаках многих, по 6 и 12 запрягали, с гремячими цепями; за тобою слуг, рабов и рабынь, шло человек по 100 и по 200, а иногда и 300, оберегая честь твою и здоровье. Пред ними красота твоего лица сияла, как древле во Израили вдовы Июдифы, победившей Навходносорова князя Олоферна. И знаменита была ты в Москве, как древняя Девора в Израили, Есфирь, жена Артаксеркса».

Но вдова по понятиям и убеждениям века уже носила в своем положении смысл монахини. Честное вдовство само собою уже приравнивалось к обету иноческому. Поэтому вся жизнь вдовы со всею ее обстановкою естественным и незаметным путем преобразовывалась в жизнь монастырскую. Так же точно, естественным и незаметным путем, устраивалась и жизнь честного девства, например жизнь царевен. Не первая и не последняя была Федосья Прокопьевна, устроившая свой дом по-монастырски. Таков был господствующий идеал для женской личности, свободной от супружества.

Боярыня строго исполняла правило церковное и келейное, не оставляла его и тогда, когда бывала в Верху, у царицы или сестер государя, ибо и там все правила, т.е. известные церковные службы, молитвы и моления, тоже исполнялись строго. Утром послеправила и книжного чтения, обыкновенно святого жития на тот день или поучительного слова, боярыня занималась домашними делами, рассуждая домочадцев и деревенские крестьянские нужды, заботясь об исправлении крестьянском, «иных жезлом наказуя, а иных любовию и милостью привлекая на дело Господне». Это продолжалось до 9-го часу дня и больше, т. е. до полудня и больше, по нашему счету. Остальное время посвящалось добрым, богоугодным делам, в числе которых первое и самое важное место принадлежало делам милосердия. В тот век добродетельному и благочестивому сердцу были как воздух необходимы нищие, странные, убогие, калеки, юродивые, старцы и старицы. Добродетельное и благочестивое сердце не имело в то время другого, более чтимого, выхода на путь добрых дел. Вот почему в то время каждый зажиточный, а тем более богатый дом собирал у себя эту братию не только в известные, определенные церковными обычаями дни, но и давал ей в своем доме местожительство.

Составитель Домостроя поучает: «Церковников и нищих, и маломожных и бедных и скорбных истранных пришельцев призывай в дом свой и по силе накорми и напой и согрей; и милостыню давай, и в дому и в торгу и на пути; тою бо очищаются греси, те бо ходатаи Богу о гресех наших. Чадо! Люби мнишеский чин, и странные пришельцы всегда бы в дому твоем питалися, и в монастыри с милостынею и с кормлею приходи; и в темницах и убогих и больных посещай и милостыню по силе давай».

Федосья Прокопьевна в дому своем держала пятерицу инокиньизгнанных и радовалась – «зря в нощи на правиле себя с ними стоящую и на трапезе их с собою ядущих…». А иных в дому своем гнойных держала – Феодота Стефановича и прочих: им своими руками служила, язвы гнойные измывала и в уста их пищу подавала… Дом ее был отворен юродивым, и нищим, и сиротам, которые «невозбранно в ее ложницах обитали и с нею ели с одного блюда»[51].

В числе юродивых, которые невозбранно приходили в дом к Морозовой, были два ревнителя древнего благочестия – Феодор и Киприан. Федор ходил в одной рубашке, мерз на морозе босой, в день юродствовал, а ночь всю стоял на молитве со слезами. Аввакум рассказывает о нем: «Много добрых людей знаю, а не видал такого подвижника; зело у него во Христа вера горяча была… не на баснях проходил подвиг… Пожил у меня с полгода на Москве, а мне еще не моглося; в задней комнате двое нас с ним. И много час-другой полежит, да и встанет, тысячу поклонов отбросает, да сядет на полу, а иное – стоя, часа с три плачет. А я так и лежу, иное сплю, а иное не можется. Когда уж наплачется гораздо, тогда ко мне приступит: „Долго ли тебе, протопоп, лежать того? Образумься, ведь ты поп: как сорома нет?..“ И мне не можется, так меня подымает, говоря: „Встань, миленькой батюшко!“ Ну таки вытащит как-нибудь меня… сидя, мне молитвы велит говорить, а он за меня поклоны кладет: то-то друг мой сердечной был!» За староверство он отдан был под начало рязанскому архиепископу Илариону, терпел там муки и наконец бежал в Москву. Об этом побеге, облекая его, разумеется, в форму чуда, он рассказывал Аввакуму: «Был я на Рязани под началом у архиепископа на дворе, и зело он, Иларион, мучил меня: редкой день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог. В нощи моляся, плачу, говорю: Господи! Аще не избавишь мя, осквернят меня и погибну; что тогда мне сотворишь!.. И вдруг, батюшко, железа все грянули с меня и дверь и отперлась, и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, да и пошел. К воротам пришел, и ворота отворены. Я по большой дороге к Москве напрямик… К тебе спроситься прибрел: туда ли мне опять мучиться пойти или, платье вздев, жить на Москве». Протопоп велел ему вздеть платье и ухоронил его на время у себя. После его сослали на Мезень и там будто бы повесили.

Об отношениях этого юродивого к Морозовой узнаем нечто из письма к ней Аввакума: «Поминаешь ли Феодора?– пишет он к ней.– Не сердишься ли на него? Поминай Бога для, не сердитуй! Он не больно пред вами виноват был. Обо всем мне пред смертию покойник писал: стала-де ты скупа быть, не стала милостыни творить, и им на дорогу ничего не дала. И с Москвы от твоей изгони съеха, и кое-что сказывал. Да уже Бог вас простит; нечево старова поминать. Меня не слушала, как говорил, а после пеняешь мне. Да что на тебя дивить?У бабы волосы долги, а ум короток! Прости же меня, а тебя Бог простит во всем».

Другой юродивый, Киприян, известен был даже самому государю, следовательно, мог бывать даже и в царском дворце, и тем более что во дворце в числе «верховых богомольцев» находились также и юродивые. Киприян не раз и государя молил о восстановлении древнего благочестия; ходил по улицам и по торжищу, свободным языком обличая новины Никоновы. Под конец он был сослан в Пустозерской острог и там казнен за свое упорство.

Идея юродства не была, конечно, самобытным созданием русской жизни. Она явилась как неизбежное последствие тех культурных начал, какие были принесены к нам из Византии и которые создали и постоянно создавали, произраждали множество соответствующих этому явлений жизни. Византиец Кедрин, объясняя себе юродство, говорит между прочим: «Тако повелел Бог и Исайи ходить нагу и необувенну: и Иеремии обложить чресленник о чреслех, и иногда возложить на выю клади и узы, и сим образом проповедывать; и Осии повелел пояти жену блужения и паки возлюбити жену любящую зло и любодейцу; и Иезекиилю возлежать на десном боку четыредесять и на левом сто пятдесят дней, и паки прокопать стену и убежать и пленение себе приписать и иногда меч изострить и им главу обрить и власы разделить на четыре части. Но да не вся глаголю, смотритель и правитель словес повелел каждому из сих быть того ради да не повинующийся слову, возбудятся зрелищем странным и чудным. Новость бо зрелища бывает довлетельным учения залогом»[52]. Юродивый, таким образом, в идее своей всегда носил смысл пророка, обличителя греховной жизни, обличителя всякой ее неправды. Самою выразительною силою его обличений и был его подвиг, всегда исполненный или крайнего цинизма жизни, или безграничного отвержения ее мирских требований, вообще подвиг уродства жизни, что как необычайное и чудесное одно только и могло возбуждать застоявшиеся, неподвижные умы века.

Собирая около себя такое убогое общество, поучаясь его подвигами и словесами, Морозова и свой досуг употребляла на рукодельные труды также в пользу нищих и убогих. Иногда руки ее «пряслице касались», садилась она за прялку, готовила нити и теми нитями шила рубахи и ввечеру с одною из стариц, домочадицею Анною Амосовною, одевшись сама в рубище, ходила по улицам и «по стогнам града, по темницам и по богадельням и оделяла рубахами нищих; раздавала им деньги, овому рубль, а иному 10, а инде 50 рублев и мешок сотной».

Монах Симонова монастыря, Трифилий, крепкий старовер, происходивший также от благородного корени, указал ей благоговейную инокиню Меланию. Она призвала ее и, слышав ее словеса, очень возлюбила; избрала ее себе матерью, с иноческим смирением отдалась ей под начало, сделалась ее послушницею и до самой смерти ни в чем не ослушалась ее повелений. С тою Меланиею они также по темницам тайно ходили пешими ногами, носили милостыню; обтекали чудотворные места, соборы, монастыри и церкви, нося жертвы, как достойно.

Все это было в то время делом обыкновенным, делом необходимым для благочестивого и богобоязненного жития, все это вполне согласовалось с общими обычаями, с общими потребностями нравственной, добродетельной жизни и особенно с идеалами и стремлениями честного вдовства. Так именно добрая вдова жила в течение всего старого века нашей истории. Но мы заметили, что время, в какое жила Морозова, было особенное время: умы были в размышлении, наставал конец старому веку, наставало светопреставление; почва колебалась, нужно было искать спасения, искать, где правда жизни. Оставаясь в среде Домостроя, дыша его духом, Федосья Прокопьевна, конечно, не могла очень сочувствовать разным новинам или, в сущности, разным обличениям и исправлениям застаревших и укоренившихся ошибок. Авторитет предания был так велик в ее глазах, был так велик в глазах всех, кто хотел строгого и точного исполнения преданных уставов, что и одно прикосновение к его букве, даже к одной черте этой буквы, казалось своевольным высокоумием, опасным вольнодумством, против которого, как против антихристовой напасти, следовало бороться всеми силами. Так были и воспитаны и настроены тогдашние убежденные, размышляющие и рассуждающие умы. Но Морозова вдобавок имела руководителем известного юродивого – фанатика Аввакума и постоянную поддержку в обществе своих стариц, нищих и юродивых, особенно матери Мелании, или Маланьи, без сомнения – такого же Аввакума, только в женском образе, следовательно, с чертами более мягкими; да, видимо, она не отвергалась в своих мыслях и на женской половине дворца.

Таким образом, ей очень трудно было увидать истинный путь к правде. Она по необходимости явилась защитницей старой лжи и как натура крепкая и прямая провела свою защиту до конца, без колебаний. Для женской личности потребовалось мужественное дело. Ни на какое другое дело эта личность не была приготовлена. Она была воспитана аскетическим идеалом; она и не задумалась отдаться ему вся. Здесь во всей полноте обозначился только положительный вывод учений Домостроя, выразилась неумолимая их последовательность.

Ревнуя за истину, которую в понятном ослеплении видеть вовсе не могла, Морозова очень горячо принимала тогдашние вопросы дня – эти размышления общества о перестановке на новые старых обычаев и привычных порядков; и везде – и у себя дома при гостях, и на беседах, где сама бывала, – крепко отстаивала старину. «На беседах Никониан мужеска полу и женска безпрестанно обличая – везде им являшеся, яко лев лисицам», – говорит Аввакум. Прежде всего, конечно, обсуждение этих вопросов открывалось между родственниками. Федосья Прокопьевна легко убедила в своих мыслях родную сестру Евдокию, княгиню Урусову – жену царского кравчего князя Петра Семеновича, которая тоже сделалась духовною дочерью Аввакума. Обе сестры жили как бы «во двою телесех едина душа», и Евдокия точно так же отдалась в повиновение и послушание матери Меланье, умоля ее, чтобы попеклась о спасении ее души. Соковнины были в родстве с Ртищевыми; те и другие происходили из Лихвинских городовых дворян, а в это время стали близкими собеседниками дворца. Царский постельничий, а потом окольничий Михаил Алексеевич Ртищев – отец знаменитого Федора Михайловича Ртищева – приходился молодой вдове дядею. Его дочь, Анна Михайловна, по мужу Вельяминова, была у царицы Марии Ильичны кравчею, правою рукою во всех домашних хозяйских делах. Ртищевы стояли за Никона, покровительствовали киевским ученым, т. е. вообще науке. Они ближе были к царю, который был исполнен стремлений исправить и украсить жизнь по новым образцам. Соковнины стояли за Аввакума, за старое благочестие, потому что были ближе к царице, в быту которой знали только одни старые уставы и потому крепко за них держались.

Михаил Алексеевич Ртищев вместе с дочерью Анною – двоюродною сестрою Морозовой, желая ее поколебать и на свой разум привести, много раз начинали выхвалять Никона и его реформы. Отверзала уста Прокопьевна и говаривала: «Поистине, дядюшка, вы прельщены врагом, а потому и похваляетеримские ереси и их начальника». Тогда продолжал седовласый старец: «О чадо Феодосия! Что ты это делаешь, за чем отлучилась от нас? Посмотри, вот наши дети: об них нам надо заботиться и, смотря на них, радоваться и ликовать, жить общею любовью. Оставь распрю, не прекословь ты великому государю и всем властям духовным. Знаю, прельстил и погубил тебя злейший враг, протопоп (Аввакум). Не могу без ненависти и вспомнить о нем. Сама ты его знаешь!» С улыбкою сожаления и тихим голосом отвечала Морозова: «Нет, дядюшка, не так; неправду вы говорите, горьким сладкое называете; отец Аввакум – истинный ученик Христов, потому что страждет он за закон Владыки своего; а потому, кто хочет Богу угодить, должен послушать его учения». Слова, имеющие глубокий исторический смысл. Вот, стало быть, где должно искать главной причины ослепления Морозовой, главнейшей причины ослепления и помрачения многих, начиная от царского дворца и до убогих крестьянских клетей. И как это совпадает со всеми идеалами, какими был исполнен ум того века, какими было напитано воображение людей, сколько-нибудь коснувшихся тогдашнего книжного учения. Потому что он страдает, потому что его гонят – вот мысль, которая и во всякую другую эпоху всегда возбуждает доброе сердце к сочувствию, а в нашей старине эта мысль по многим историческим, культурным, умственным и нравственным причинам всегда и неизменно привлекала к себе общее сочувствие, которое не входило в тонкое разбирательство, за какое дело кто страдает; но, видя страдание, шло за ним, относилось с милосердием ко всякому страждущему. Оттого гонимые, особенно если еще замешивалась тут какая-либо государственная или церковная тайна, всегда приобретали у нас необъяснимый успех. Идеалы же Морозовой, доведенные ее фанатизмом до своих последних выводов, должны были даже требовать именно этого последнего акта ее аскетической жизни. Все было готово в идее: оставалось только воплотить эту идею, это слово жизни, в самое дело.

Однажды Анна Михайловна Ртищева стала ей говорить: «Ох сестрица, голубушка, съели тебя старицы-белевки[53], проглотили твою душу! Как птенца, отлучили тебя от нас. Не только нас ты презираешь, но и о сыне своем не радишь; одно у тебя чадо, а ты и на того не глядишь. Да еще какое чадо-то! Кто не подивится красоте его… Подобало бы тебе и на сонного-то на него любоваться; да поставить бы над красотою его свечи от чистейшего воска, и не вем каковую лампаду возжечь, да и зреть доброты лица его и веселиться, что такое чадо драгое даровал тебе Бог. Ведь сколько раз и сам государь, и с царицею удивлялись красоте его, а ты его ни во что полагаешь и великому государю не повинуешься. Уж когда-нибудь за твое прекословие придет на тебя и на дом твой огнепальная ярость царева и повелит дом твой разграбити. Тогда и сама многие скорби подымешь, и сына своего сделаешь нищим. А все будет твоим немилосердием».

Морозова ответила: «Неправду ты говоришь. Не прельщена я, как ты говоришь, от белевских стариц. Но по благодати Спасителя моего чту Бога Отца целым умом; а Ивана я люблю и молю о нем Бога беспрестанно и радею о полезных ему, душевных и телесных. Если же вы думаете, чтобы мне из любви к Ивану душу свою повредить, или, своего жалеючи, отступить благочестия и этой руки знаменной (перстосложения), – то сохрани меня Сын Божий от этого неподобного милования. Не хочу, не хочу, любя своего сына, себя губить, хотя он и один у меня: но Христа люблю более сына. Знайте, если вы умышляете сыном меня отвлекать от Христова пути, то никак этого не сделаете. Вот что прямо вам скажу! Если хотите, выведите моего сына Ивана на Пожар (площадь в Китай-городе, где казнили) и отдайте его на растерзание псам, устрашая меня, чтобы отступила от веры… но не помыслю отступить благочестия, хотя бы и видела красоту, псами растерзанную. Я знаю одно: если до конца во Христовой вере пребуду и сподоблюсь вкусить за это смерти, то никто не может отнять у меня моего сына».

Слышавши это, Ртищева ужаснулась, как грома, этих страшных слов и много дивилась такомукрепкому мужеству и непреложному разуму, замечает повествователь жития Морозовой. Без всякого сомнения, еще больше укрепилось ее мужество и совсем помрачился разум, когда (в 1662 г.) в Москве снова явился из ссылки Аввакум. По его рассказу, он был принят радушно. «Видят они, что я не соединяюсь с ними, вот и приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтобы я молчал. И я потешил его: царь, то есть, от Бога учинен и добренек до меня. Чаял либо помаленьку исправится. А се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе, книги править; и я рад сильно: мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал (царь), ко мне прислал 10 рублев денег, царица 10 рублев денег; Лука, духовник (царский), 10 рублев же, Родион Стрешнев 10 рублев же, а дружище наше Феодор Ртищев (двоюродный брат Морозовой), тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечего и сказывать! Всяк тащит да несет всячиною. У света моей Федосьи Прокофьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная; и сестра ее, княгиня Евдокия Прокофьевна, дочь же моя. Светы мои мученицы Христовы! А у Анны Петровны Милославския[54] покойницы всегда же в дому был, и к Феодору Ртищеву браниться с отступниками (киевскими учеными) ходил, да так-то с полгода жил».

Если в самом деле таковы были отношения многих знатных москвичей к Аввакуму, хотя, видимо, он много и прибавляет, то каким же образом Морозова могла отстать от своего духовного отца? Равнодушной она не была к вопросам веры, а прямое и непосредственное влияние на нее имел лишь один Аввакум со своими единомышленниками.

Естественно, что она все больше и больше укреплялась в истине своих размышлений и мнений и, горячо их защищая по беседам, без сомнения, научением и словами самого Аввакума или матери Меланьи обратила наконец на свои подвиги внимание царя. Была к ней присылка по повелению цареву, приходили испытывать ее Иоаким, чудовский архимандрит, и Петр, соборный ключарь. Узнав ее крепкое мужество, и непреложный разум, и готовность даже умереть за правду, государь повелел отписать у ней на свое имя половину вотчин. Но опала продолжалась, вероятно, недолго. Во дворце у ней была сильная рука. 1 октября 1666 г. государь возвратил ей отписанные вотчины «для прошения государыни царицы Марьи Ильичны и для всемирные радости рождения царевича Ивана Алексеевича»[55]. Получив после такого искушения малую ослабу, Морозова еще деятельнее предалась своим подвигам, «раздавала многую милостыню, многое имение расточила неимущим, многих с правежу (за долги и другие взыскания) выкупала, монастырям довольная подавая, пустынников многих потребными удовлетворяя, прокаженных в дому своем упокоевая…». Чем больше теснили эту душу, тем глубже она уходила в свои заветные стремления.

Федосья Прокопьевна начала мыслию «на большее простираться», т. е. более и более приближаться к цели своего идеала, желая ангельского образа… Она надела власяницу… «под одеянием ношаше на срачице, устроена от скота власов белых, кратко рукава» – и очень печалилась о том, когда этот ее подвиг случайно был замечен ее снохою – женою Бориса Морозова, Анною Ильичною Милославскою, родною сестрою царицы. Аввакум рассудил тогда ее печаль, что «не хотением сотворилось, Бог простит».

Во дворце, конечно, все знали, что делается у Морозовой; хорошо знали образ ее мыслей и все ее речи и подвиги; но в первое время, когда еще тянулось дело Никона, она могла оставаться в покое, ибо, как видно, и для самого царя не совсем еще было ясно, в чем именно заключался настоящий смысл всей этой смуты умов. Морозова наконец приступила к матери Мелании, лобызая ее руки, и поклоняясь на землю, и умоляя, чтобы облекла ее в иноческий чин. Разумная мать отказывала по многим причинам. Невозможно этого в дому утаить, и если узнают у царя, многим людям многие будут скорби по случаю розысков и допросов, кто постриг. Если и в дому можно утаиться, то приспеет время сына браком сочетать, тогда необходимо будет много заботиться, хлопотать, уряжать свадебные чины, а инокам это делать не в лепоту. Наконец, должно будет уже стать до концамужески и, откинув и малое это лицемерие и приличие, совсем уже не ходить в церковь. Морозова не оставляла своего намерения – «зело желаше несытною любовию иноческого образа и жития». Когда аввакумовцы увидели, как твердо и неизменно стоит в своем желании их верная послушница, то решились исполнить ее просьбу. Она была пострижена старовером – бывшим Тихвинским игуменом Досифеем, наречена Феодорою и отдана в послушание той же матери Мелании. Стало быть, совершился только торжественный обряд того, что уже существовало на самом деле… Формальное пострижение только дальше подвинуло это дело. Прокопьевна, зря на себе иноческий чин, начала вдаватися большим подвигам, посту и молитве и молчанию, а от домовных дел ото всех начала уклоняться, сказывая себя больною, и все судные дела в доме приказала ведать своим верным людям. По всему вероятию, это событие случилось в то время, как умерла царица Марья Ильична (1669 г., март), а с ее смертию потеряла свой вес и значение и партия Милославских с их родичами, вообще сочувствовавшая староверству. 1 сентября 1668 г. Морозова еще являлась во дворец на праздничный званый обед. Царица очень любила Морозову и очень была к ней милостива да, вероятно, не совсем чуждалась и ее мыслей, – тем чувствительнее была эта потеря для Морозовой. Весьма понятно, что после того дворец ей опостылел, ибо не осталось уже там корней для поддержки старого «благочестия», а, напротив, с каждым днем входило туда новое «благочестие». В генваре 1671 года царь вступил во второй брак с Натальею Кирилловною Нарышкиных.

bannerbanner