Читать книгу Князь революции: аристократ против империи (Ярослав Золотарёв) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Князь революции: аристократ против империи
Князь революции: аристократ против империи
Оценить:

5

Полная версия:

Князь революции: аристократ против империи

Саша ответил не сразу и не о том. Сначала пришло длинное «критическое послание» — о любви к женщинам вообще, о том, что брат, кажется, сам не знает, чего хочет. Потом, отдельным письмом, короткая мольба:

«Не езди на Амур. Не связывай себя, не езди даже на два года. Что ты захочешь вернуться, я в этом убеждён…»

Петя ответил 22 марта. Он не спорил. Он просто объяснил, что ему нужно: чтобы ему не мешали. Читать, писать, думать. Чтобы над ним не стоял ни Жирардот, ни фон Бреверн, ни дежурный генерал-адъютант, ни отец. В гвардии ему не дадут думать — там балы, разводы, выходы, там за ним будут следить, как за всеми. В университет нельзя: отец не даст ни копейки, а через несколько недель надо будет на что-то покупать платье, нанимать квартиру, и взять даже этих небольших денег неоткуда. В Артиллерийскую академию? Там с офицерами прошлой зимой обращались как со школьниками, а в Инженерной все офицеры, в том числе его большой приятель, вышли из академии всем составом. В Петербурге уже тянуло ветром реакции.

В апреле и мае он писал брату про Уссури, про роскошную растительность, про то, что на Амуре будет учить английский, кристаллографию, математику. Книги возьмёт с собой, научный журнал выпишет. Будет учиться.

«Да, да, — говорил он себе, — в университет нельзя, стало быть, на Амур».



В середине мая, за несколько недель до производства, полковник сказал ему:

— Кропоткин, приготовьте список выпускных. Сегодня его нужно отослать великому князю.

Петя взял список своего класса и пошёл по товарищам. Каждый прекрасно знал, в какой полк выходит. Многие уже щеголяли в саду в офицерских фуражках своего будущего полка. Пажам давалось право выйти в любой гвардейский полк с первым офицерским чином или в армейский поручиком.

«Кирасирский его величества», «Преображенский», «в конную гвардию» — отмечал он против фамилий.

— Ну, а ты, Кропоткин, куда? В казаки? В артиллерию?

Вопросы сыпались со всех сторон. На него вдруг нашла грусть, раздумье. Он попросил товарища докончить список и ушёл к себе, в свою фельдфебельскую комнату, ещё раз подумать.

Думать, в сущности, было не о чем. Он давно решил, что в гвардию не пойдёт и не отдаст жизнь придворным балам и парадам. Оставалось выбрать полк в Амурской области. Больше всего его тянуло в Уссурийский край, но там стоял только пеший казачий батальон, а «пеший казак» казался ему, всё ещё мальчику, слишком уж жалким. Он остановился на Амурском конном казачьем войске.

Он сидел над списком с пером в руке и вдруг засмеялся вслух, один в комнате.

Казак. Князь Кропоткин, Рюрикович, камер-паж его величества, — в казаки. Он вспомнил Ульяну, поправлявшую ему смушковую шапку перед балом: «Ну чисто козачок». Вспомнил бабушку Сулиму: «Князей туда не брали». Вспомнил старика-чумака на калужской дороге: «Ну то й рости, козаче. Тільки не будь паном».

Амурские казаки, конечно, были не запорожцы. Их набирали из забайкальских казаков и приписанных к войску крестьян и переселяли на новую границу, где не было ещё ничего, кроме реки и тайги. Казаки по нужде, а не по воле. Но всё-таки казаки. Вольная граница, окраина, где, может быть, меньше начальства и больше дела.

Он обмакнул перо и вписал против своей фамилии: «В Амурское конное казачье войско».



Товарищи пришли в ужас.

— Это так далеко!

А приятель его Донауров схватил «Памятную книжку для офицеров», нашёл нужную страницу и, к ужасу всех присутствующих, стал читать вслух:

— «Мундир чёрного сукна, с простым красным воротником, без петличек. Папаха из собачьего или иного какого меха, смотря по месту расположения. Шаровары серого сукна»… Ты только подумай, что за мундир! Папаха ещё куда ни шло — можешь носить волчью или медвежью. Но шаровары! Серые, как у фурштатов!

Фурштаты были обозные солдаты, самые последние в армии. Огорчение товарищей удвоилось.

Петя отшучивался, как мог, и понёс список полковнику.

— Кропоткин всегда со своими шутками! — воскликнул полковник, увидев последнюю строчку. — Ведь я вам сказал, что список надо отправить сегодня же!

Но когда Петя объяснил, что вовсе не шутит, на лице доброго полковника отразились изумление и настоящее огорчение. Он помолчал.

— Я сейчас отнесу список директору. Список окончательный? Никаких изменений больше не будет?

— Нет, не будет.



На другой день он едва не переменил решения.

Классовский, старый учитель словесности, тот самый, что когда-то ввёл пятиклассников в литературу, давал ему прошлым летом в лагере уроки латыни: он хотел, чтобы Кропоткин поступил в университет. Петя пришёл к нему и сказал, что выходит в Амурское казачье войско.

Старик был страшно огорчён.

— Поступайте в университет. Поверьте мне, вы будете гордостью России.

Петя стоял молча. Сказать настоящую причину он не мог. Он знал, что если скажет — отец не даст ни копейки, — Классовский тут же предложит поделиться своими крохами или выхлопочет ему стипендию. А стипендию от кого-нибудь из царской фамилии он не взял бы ни за что. Он стоял и молчал. Классовский, должно быть, решил про себя, что его увлекла карьера. Он как-то горько улыбнулся и не стал больше уговаривать.

Эта горькая улыбка не выходила у Пети из головы все последние дни в корпусе.



О своём решении он тут же написал отцу в Калугу.

Через два дня его вызвали к новому директору корпуса, Озерову. Директор показал ему телеграмму:

«Выходить на Амур воспрещаю. Прошу принять нужные меры. Климат вредный для здоровья».

— Видите, я должен буду доложить великому князю, а он не позволит идти против воли отца.

Петя стоял на своём. По закону он имел право выбрать любой полк в русской армии.

— Ну, делайте как знаете. Пишите отцу. Но предупреждаю: если он не согласится, вас на Амур не выпустят.

Петя ещё раз взглянул на телеграмму. Конец её — «климат вредный для здоровья» — открывал возможность для переговоров: значит, отец спорит не о карьере, а о климате. Он написал отцу второе письмо, расхваливая климат Приамурья, пользу путешествий после двух лет усиленных занятий и возможность блестящей карьеры на Амуре, хотя карьера его тогда не интересовала ни в малейшей степени.

Через несколько дней его потребовали к генералу Корсакову, помощнику начальника военно-учебных заведений.

— Его высочество очень удивился. С какой это стати вы вздумали записаться на Амур?

Петя боялся выдать свою мечту об университете: в придворных кругах тогда много говорили о его способностях, и он был уверен, что, заикнись он об университете, великий князь Михаил Николаевич предложит ему стипендию. Он стал путано говорить о желании путешествовать, о флоре Приамурья. Корсаков слушал, слушал и вдруг перебил:

— Вы, верно, влюблены.

— Нет. Если бы я был влюблён, я бы здесь остался — ближе к цели.

— Какая самонадеянность! — шутливо заметил Корсаков. — Я доложу его высочеству.

Чем бы всё это кончилось, неизвестно. Всё решил пожар.



26 мая, в Духов день, около четырёх часов пополудни, загорелся Апраксин двор.

Середину двора, почти полверсты в квадрате, занимал Толкучий рынок — сплошь деревянные лавчонки, где продавались всевозможные подержанные вещи. В лавках, в проходах между ними, даже на крышах громоздились старая мебель, перины, ношеное платье, книги, посуда, весь хлам, свезённый со всего Петербурга. Позади этого огромного склада горючего стояло Министерство внутренних дел, в архивах которого хранились все бумаги об освобождении крестьян. Впереди, через Садовую, — Государственный банк. Узкий Чернышёв переулок, частью застроенный каменными лавками, отделял Апраксин двор от крыла Пажеского корпуса. На другом берегу Фонтанки, почти напротив министерства, тянулись громадные дровяные склады.

Апраксин двор и дровяные склады занялись почти одновременно.

Петя обедал в корпусе у одного из офицеров. Увидев из окна первые чёрные клубы дыма, они бросились на улицу. Зрелище было ужасное. Огонь трещал и шипел. Как чудовищная змея, он метался из стороны в сторону, охватывал кольцами лавчонки, вдруг поднимался громадным столбом, высовывал языки и лизал всё новые балаганы. Закрутились вихри огня и дыма, а когда вихрь подхватил тучу горящих перьев из перинного ряда, оставаться на Толкучем стало невозможно.

Власти совершенно потеряли голову. Во всём Петербурге не было ни одной паровой пожарной трубы. Какие-то рабочие вызвались привезти её с Колпинских заводов, за тридцать вёрст по железной дороге. Когда машину привезли на Николаевский вокзал, народ сам приволок её на пожар. Из четырёх её кишок одна оказалась повреждённой неизвестной рукой, остальные три направили на министерство.

Великие князья приехали на пожар и скоро уехали.

Народ делал всё, что мог. Был момент, когда в страшной опасности оказался банк: вытащенные из лавок товары сваливали кучами на Садовой, у самых стен банка, и падающие головешки то и дело поджигали их. Люди, задыхаясь от невыносимого жара, не давали огню разгореться. В толпе ругали начальство последними словами:

— Что они там, черти, делают в министерстве, когда вот-вот займутся банк и Воспитательный дом? С ума все посходили? Где обер-полицеймейстер? Почему он не пошлёт команду к банку?

Обер-полицеймейстера, генерала Анненкова, Петя знал лично — встречал его в доме помощника инспектора, куда тот приходил со своим братом, известным критиком. Он вызвался найти его и нашёл: генерал бесцельно бродил по Чернышёву переулку. Когда Петя доложил ему о положении у банка, Анненков, как ни невероятно, поручил ему, мальчику, перевести одну пожарную команду от министерства к банку.

— Пожарные меня не послушают! Дайте письменный приказ!

У Анненкова не было — или он уверял, что не было, — ни клочка бумаги. Тогда Петя позвал одного из корпусных офицеров, Госсе, чтобы тот пошёл с ним и передал приказ. Вдвоём они кое-как уговорили одного брандмейстера, ругавшего весь свет и своё начальство отборными словами, перейти с командой на Садовую.

Горело не само министерство, а его архивы. Молодёжь, кадеты и пажи вместе с канцеляристами выносили из горящего здания пачки бумаг и складывали на извозчиков. Иногда пачка падала, ветер подхватывал листы и гнал их по площади. Петя поймал один такой лист, обгоревший по краю. Это была ведомость какой-то губернии о числе крестьян, перешедших на обязательные отношения. Он сунул её за обшлаг и побежал дальше.



Хуже всего было в Чернышёвом переулке.

В каменных лавках напротив корпуса хранились большие запасы серы, деревянного масла, скипидара. Разноцветные огненные языки, выброшенные взрывами из лавок, лизали крышу низкого крыла корпуса через узкий переулок. Оконные рамы и стропила уже дымились. Пажи и кадеты, очистив здание, поливали крышу из маленькой пожарной трубы кадетского корпуса, а вода для неё подвозилась в бочках, которые наливали от руки, шайками, с большими промежутками. Пожарные на раскалённой крыше кричали надрывающими душу голосами:

— Воды! Воды!

Петя не мог выносить этих криков. Он помчался на Садовую и силой завернул во двор корпуса одну из полицейских пожарных бочек. Когда он попробовал сделать это во второй раз, пожарный наотрез отказался:

— Меня отдадут под суд, если сверну.

— Пойди найди кого-нибудь! — кричали товарищи. — Обер-полицеймейстера, великого князя, кого угодно! Скажи им, что без воды мы корпус больше не отстоим!

— Не доложить ли директору? — предложил кто-то.

— Чёрт побери их всех! Их теперь с фонарём не разыщешь! Иди и сделай всё сам!

Он снова пошёл искать Анненкова. Кто-то сказал, что тот, должно быть, во дворе Государственного банка. Ворота банка были заперты. Банковский чиновник у ворот наотрез отказался впустить фельдфебеля пажей. Петя настаивал, грозил, и наконец его впустили. Во дворе стояли несколько офицеров вокруг генерала, в котором он узнал петербургского генерал-губернатора князя Суворова, внука генералиссимуса. Суворов писал записку на спине одного из адъютантов.

Петя подошёл прямо к нему и доложил.

— Кто вас послал?

— Никто. Товарищи.

— Так вы говорите, что Пажеский корпус скоро загорится?

— Да. Мы больше не можем отстаивать.

— Идёмте со мной.

Суворов быстрыми шагами вышел на улицу, подобрал с мостовой картонку от шляпы, накрыл ею голову от огня и побежал что было сил в Чернышёв переулок. С одной стороны пылали лавки, с другой тлели рамы и стропила корпуса. Мостовая была завалена пустыми бочками, ящиками, соломой.

— У вас во дворе рота солдат. Возьмите отряд и немедленно очистите переулок. Сейчас сюда проведут одну из кишок паровой машины. Управляйте ею. Я вам лично её поручаю.

Солдат в корпусном саду поднять было нелегко. Они успели вычистить содержимое брошенных бочек и ящиков, набили карманы кофейными зёрнами, каждый спрятал в кепи по большому куску сахара, и теперь, в эту тёплую весеннюю ночь, прохлаждались под деревьями, пощёлкивая орехи. Никто не хотел двигаться, пока не вмешался офицер. Переулок очистили, и кишку пустили в ход. Товарищи были в восторге. Каждые двадцать минут пажи сменяли солдат на кишке, и всегда кто-нибудь из пажей стоял рядом, несмотря на адский жар.

Около трёх или четырёх часов утра стало ясно, что с огнём справились. Корпус был вне опасности.

Полумёртвые от усталости, они выпили по несколько стаканов чая в белой харчевне у Александринского театра — пажи, кадеты, пожарные, мастеровые, все вместе, за одними столами. Никто не спрашивал, кто князь, а кто мещанин. Все были одинаково чёрные от копоти. Потом пажи повалились спать на первые свободные койки в лазарете корпуса.



Наутро Петя поднялся рано и в бывшем белом, а теперь чёрном от копоти кепи пошёл на пожарище. Вернувшись, он встретил великого князя Михаила Николаевича, приехавшего осмотреть корпус. По долгу службы фельдфебель провожал его по зданию. Пажи поднимали головы с подушек. У всех лица были чёрные от дыма, глаза и веки распухли, у многих опалены волосы. Нарядных пажей с трудом можно было узнать. Но они гордились тем, что не были белоручками и работали не хуже других.

Уходя, великий князь спросил:

— Ты на Амур выходишь? Что за охота?

— Путешествовать хочется, ваше высочество.

— У тебя родные там есть?

— Нет, никого.

— А генерал Корсаков, генерал-губернатор, тебя знает?

— Нет.

— Так как же ты поедешь? Тебя ушлют в какую-нибудь глухую казачью станицу — с тоски умрёшь. Я лучше напишу о тебе генерал-губернатору и попрошу оставить тебя где-нибудь при штабе.

Пете оставалось только поблагодарить.

Он был уверен, что после этого отец уступит. Так и вышло. Против письма великого князя князь Алексей Петрович возражать не посмел.



Кто поджёг Апраксин двор, так и не узнали. Что поджог был, сомнений почти не было: в Троицу и Духов день там не было никого, кроме сторожей, рынок и дровяные склады за Фонтанкой занялись почти одновременно, а за пожаром в Петербурге последовали такие же пожары в провинции. На другой же день Катков обвинил в поджоге поляков и русских революционеров, и в Петербурге и Москве этому поверили. Никаких доказательств ни тогда, ни потом не нашлось. Говорили и обратное: что пожары, особенно приволжские, были делом крепостников, которые хотели напугать царя и добиться отсрочки освобождения.

Как бы то ни было, после пожара Александр II открыто повернул к реакции.

Через несколько дней Петя зашёл к двоюродному брату, флигель-адъютанту Дмитрию Николаевичу, в конногвардейские казармы. Брат до тех пор был усердным читателем «Современника». Теперь он принёс несколько книжек журнала, положил их перед Петей на стол и сказал:

— Отныне, после этого, не хочу иметь ничего общего с зажигательными писаниями. Довольно!

Эти слова отражали мнение «всего Петербурга». Толковать о реформах стало неприлично. «Современник» и «Русское слово» приостановили. Воскресные школы, уже закрытые, запретили окончательно. Начались массовые аресты. 12 июня был арестован и заключён в Петропавловскую крепость Чернышевский. Петербург объявили на военном положении.



13 июня наступил наконец день, которого кадеты и пажи ждали с таким нетерпением. Александр II произвёл им короткий смотр в военных построениях. Выпускные командовали ротами, а Кропоткин гарцевал на коне впереди сводного батальона в должности младшего штаб-офицера. Потом всех произвели в офицеры.

Когда парад кончился, государь громко скомандовал:

— Произведённые офицеры, ко мне!

Они окружили его. Он остался на коне.

— Поздравляю вас. Вы теперь офицеры, — начал он спокойно и заговорил о военных обязанностях, о верности государю, как говорится всегда в таких случаях.

Но вдруг лицо его стало злое, свирепое, и он принялся выкрикивать злобным голосом, отчеканивая каждое слово:

— Но если, чего Боже сохрани, кто-нибудь из вас изменит царю, престолу и отечеству, я поступлю с ним по всей строгости закона, без ма-лей-ше-го по-пу-ще-ни-я!..

Голос его оборвался. Лицо исказилось злобой и тем выражением слепой ярости, которое Петя видел в детстве у отца, когда тот кричал на дворовых: «Я с тебя шкуру спущу!» Петя смотрел снизу вверх на всадника и вдруг увидел — не почувствовал, а именно увидел — сходство. Тот же изгиб губ. Те же выкаченные светлые глаза. Тот же голос, срывающийся на крик.

Государь сильно пришпорил коня и поскакал прочь.

На другой день, 14 июня, по его приказу в Модлине расстреляли трёх офицеров, а рядового Шура засекли шпицрутенами насмерть.

«Реакция — полным ходом», — сказал себе Петя, возвращаясь с парада.

С этого дня Александр II стал ему противен.



Он увидел царя ещё раз, через несколько дней после производства, когда все новые офицеры представлялись во дворце.

Его более чем скромный мундир — чёрный, с простым красным воротником — и знаменитые серые шаровары привлекали всеобщее внимание. Каждую минуту к нему подходили офицеры всех чинов и спрашивали, что это за форма такая. Амурское казачье войско было самым молодым в армии, и Кропоткин стоял почти в самом конце длинного ряда из нескольких сотен представлявшихся офицеров. Государь отыскал его глазами.

— Так ты едешь в Сибирь? Что ж, отец твой согласился?

— Да, ваше величество.

— Тебя не страшит ехать так далеко?

— Нет, — с жаром ответил Петя. — Я хочу работать. А в Сибири так много дела, чтобы проводить намеченные реформы.

Александр II посмотрел на него пристально. Задумался на минуту и, глядя куда-то вдаль, мимо него, сказал наконец:

— Что ж, поезжай. Полезным везде можно быть.

И лицо его приняло выражение такой усталости, такой полной апатии, что Петя тут же подумал: «Он конченый человек. Он теперь сдастся совсем».



Петербург стал мрачным. По улицам ходили отряды пехоты, вокруг дворца разъезжали казачьи патрули. Петропавловская крепость наполнялась политическими заключёнными. Куда бы он ни приходил, он видел одно и то же — торжество реакции.

Каждый день он ходил в казачье управление торопить бумаги. Муж Лены, жившей теперь в Ярославле, всё ещё усерднейшим образом переписывался с отцом, добиваясь, чтобы тот назначил Пете подходящее содержание для службы в гвардии. Было поздно. Бумаги наконец выправили.

24 июня 1862 года он выехал из Петербурга по Николаевской железной дороге. В вагоне он открыл новую тетрадь — дневник, который решил теперь вести, — и написал первую строчку:

«Наконец-то навсегда выбрался я из Петербурга. Пора, давно пора».

Он оставлял Петербург без сожаления.



В Москве его ждал Саша.

Они не виделись с осени. Саша похудел после ареста, был без места и без университета, но глаза блестели так же. Увидев брата в чёрном мундире с красным воротником, он отступил на шаг, оглядел его с головы до ног — папаху, шаровары — и захохотал.

— Сулима! — сказал он, отсмеявшись. — Ну вылитый Сулима. Запорожец. Только чуба не хватает.

— Не запорожец, а амурский казак, — сказал Петя с достоинством.

— Это одно и то же, — сказал Саша. — Бабушка была бы довольна.

Он вдруг перестал смеяться.

— Ты помнишь, как она говорила? «Князей туда не брали».

— Помню.

— Ну вот. А тебя взяли.

Они проговорили всю ночь — в последний раз, как в детстве в Старой Конюшенной. О книгах, которые Петя берёт с собой. О том, что Саша, может быть, тоже уедет в Сибирь, через год-два, когда как-нибудь устроится. Об отце, о Лене. О матери. Петя показал брату тетрадь Рылеева, найденную в Никольском, и листок с колыбельной. Саша долго держал листок в руках, ничего не говоря.

— Ты будешь писать? — спросил Саша под утро.

— Каждую неделю. Как всегда.

— Нет, я не о том. Ты будешь писать — для печати?

Петя рассказал, что уже договорился. Он зашёл к Павлу Михайловичу Леонтьеву, соредактору Каткова по «Русскому вестнику», и условился присылать корреспонденции из Сибири для «Современной летописи».

— И как ты будешь подписываться? — спросил Саша. — «Князь Кропоткин»?

— Никак. Без титула. Я с Леонтьевым так и уговорился.

Саша кивнул. Ему, кажется, понравилось.



Последней остановкой было Никольское.

Он прожил у отца около недели. Отец постарел, был мрачен и смотрел на сына в серых шароварах с плохо скрытым недоумением. Дом опустел: дворовые разошлись, оркестр играл в Калуге, Ульяны и Фрола не было. Мачеха жаловалась, что некому подать чай.

Петя ходил по деревне. Прошло пятнадцать месяцев после манифеста, и он не мог налюбоваться никольскими крестьянами. Врождённая доброта и мягкость остались, но клеймо рабства исчезло. Мужики говорили с бывшими господами как равные с равными, будто никогда и не было иных отношений. Василий Иванов, староста, встретил его посреди улицы, оглядел мундир, покачал головой и сказал:

— Далёко, Пётр Алексеевич. Ну, коли тебе это для дела нужно, то и поезжай. А может, и нам пригодится.

Это была та же фраза, что он сказал четыре года назад на ярмарке.

У соседа, полковника Еропкина, была дочь Лида. Петя бывал у Еропкиных в эту неделю несколько раз, и однажды вечером в саду, когда все ушли в дом, Лида спросила его, правда ли, что он уезжает на край света, и когда вернётся. Он сказал, что не знает. Она помолчала и сказала, что будет ждать писем. Петя потом записал в дневнике, что Лида — первая девушка, которая, кажется, почувствовала к нему некоторую симпатию.

Больше ничего между ними не было.

В последний вечер он сидел у раскрытого окна флигеля — того самого, где когда-то жил с Сашей и Пулэном, — и записывал в дневник Пушкина, монолог Фауста, «К Лазарю» Гейне. Под окном шумела Серена. За ней темнели леса, которые он знал с детства.

Утром он уехал. Расставание с Никольским вышло хладнокровнее, чем когда-либо, — так он записал. Он смотрел на удаляющийся барский дом, на церковь, на остатки Серенской крепости, на жёлтое море хлебов, и думал, что, может быть, не увидит их больше никогда. И не чувствовал печали. Впереди был Владимир, Нижний, Кама, Урал — и Азия.

В кармане мундира, рядом с подорожной, лежал сложенный листок нотной бумаги со словами колыбельной.



Глава 8. Европа — Азия

Нижний Новгород, Кама, Пермь, Урал, Западная Сибирь, Иркутск; июль — сентябрь 1862

В Нижний он приехал накануне открытия ярмарки.

На стрелке, где Ока входит в Волгу, стоял лес мачт. Баржи, расшивы, беляны, пароходы с высокими трубами теснились борт о борт, и по сходням, по берегу, по мосту катилась непрерывная людская река: грузчики с кулями на спинах, приказчики в картузах, купцы в длиннополых сюртуках, татары в тюбетейках, персияне в высоких шапках. И повсюду, у каждой паперти, у каждого трактира, у каждого поворота, сидели нищие. Их было столько, сколько Пётр не видел за всю жизнь, — целая армия калек, слепцов, старух с детьми, привлечённая ярмаркой, как воронье обозом.

Он стоял на мосту через Волгу, когда снизу, с реки, донеслась песня.

По воде шла барка, и гребцы налегали на длинные вёсла, все разом, в такт. Пели они протяжно, без слов или почти без слов, — один голос заводил, остальные подхватывали, и звук тянулся над водой, обрывался и начинался снова, такой же тяжёлый, такой же бесконечный. Это была не песня, а что-то другое. Пётр слушал, не двигаясь, пока барка не ушла под мост.

Вечером, в гостинице, он записал в новую дорожную тетрадь: песня, «более похожая на стон». И, помедлив, прибавил, что в ней есть «что-то дикое, возмущающее душу, наводящее грустную думу, бессильную злобу, желчную задумчивость».

Денщик Петров, калужский мужик, взятый в солдаты лет десять назад и приставленный к нему в Петербурге, стоял тогда на мосту рядом и тоже слушал. Когда барка скрылась, он сказал:

— Это ещё, ваше сиятельство, на вёслах. А как бечевой тянут, по берегу, — вот там поют.

1...56789...15
bannerbanner