Читать книгу Князь революции: аристократ против империи (Ярослав Золотарёв) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
Князь революции: аристократ против империи
Князь революции: аристократ против империи
Оценить:

5

Полная версия:

Князь революции: аристократ против империи

Петербургский поезд уходил вечером. Они сели в вагон вместе: Саша ехал с ним. Пётр не помнил, кто это предложил. Кажется, никто. Просто Саша сел в вагон, и всё.

Ночь они проговорили.

Поезд шёл медленно. В вагоне было полутемно, горела одна свеча в фонаре, пассажиры спали. Они сидели рядом у окна, за которым ничего не было видно, и говорили вполголоса, как когда-то в людской в Левшинском переулке.

Пётр рассказывал про Сибирь. Про пермский звон кандалов, про столб на Урале, про старуху с полочкой, про Барабу и журавлей, про казаков на Иртыше и колыбельную, про Кукеля и комнату с Герценом, про Марковича и Анисью, про Михайлова и Прудона, про сплав, про мальчика на руле, про Томь и расписку. Говорил долго, сбиваясь, перескакивая с одного на другое.

Саша слушал молча. Потом сказал:

— А у меня, Петя, весна была плохая.

Пётр посмотрел на него.

Саша рассказал — коротко, не глядя на брата. Весной он был на краю. Без места, без денег, без университета, под надзором. Отец не давал ни копейки. Он думал о том, чтобы покончить с собой. Всерьёз. Однажды взял в руки… Он не договорил.

— И что тебя удержало?

— Работа. — Саша усмехнулся. — Я пишу. «Бог перед судом разума». И ещё одну вещь — о происхождении видов, по Дарвину. Сидел ночами. Пока пишешь — живёшь.

Пётр долго молчал. Потом сказал:

— Поезжай в Сибирь, Саша.

— Куда? Кем?

— Офицером. В иркутский казачий полк. Я попрошу Корсакова. Там нужны люди. Там… — он искал слово, — там дышать можно.

Саша смотрел в тёмное окно.

— Ты же сам писал, что там всё под сукно, — сказал он наконец.

— Под сукно — то, что сверху. А то, что снизу, — живое. Ты увидишь.

Саша ничего не ответил. Но Пётр видел, что он думает.



На той же скамье, напротив, сидела девушка.

Пётр заметил её не сразу. Молодая, лет девятнадцати, в тёмном платье, с открытым лицом и короткими вьющимися волосами. Она не спала. Она давно уже слушала их разговор, не скрываясь, и когда Пётр дошёл до Томи и до расписки, засмеялась вслух.

— Простите, — сказала она. — Я не нарочно подслушиваю. Но вы так рассказываете…

И разговор, начавшийся вдвоём, пошёл втроём. Девушка спрашивала про переселенцев, про ссыльных, про казаков, про то, как живут бабы в Сибири, есть ли там школы. Спорила горячо, перебивала, не соглашалась. Когда Пётр сказал, что народ сам умеет устраиваться лучше, чем начальство, она вскинулась:

— Умеет? Так почему же он тогда живёт так, как живёт? Почему его секут? Почему он молчит?

— Потому что над ним государство.

— Так значит, надо государство…

Она не договорила. В вагоне кто-то заворочался.

Говорили до рассвета. Под утро девушка сошла на какой-то станции, не доезжая Петербурга. Они даже не спросили, как её зовут.

Через много лет эта девушка — Екатерина Брешко-Брешковская, «бабушка русской революции», — напишет в воспоминаниях, что однажды в поезде красивый молодой князь, возвращавшийся из Сибири с докладом о погибших баржах, говорил с ней часами. Пётр этого разговора потом не помнил. А может быть, это был вовсе не тот поезд и не тот князь. Мемуаристы часто путают.



Он прибыл в Петербург рано утром.

Двадцать четыре дня и ночи беспрерывной дороги. В тот же день он сдал бумаги в канцелярию и, выйдя на Невский, вдруг почувствовал, что ему двадцать лет, что он жив, что он в Петербурге, — и пошёл навестить одну из своих тёток, вернее, кузину.

Она сияла.

— Петя! Откуда? С Амура? Господи, какой ты чёрный! Сегодня у нас танцуют. Придёшь?

— Конечно.

И не только пришёл, но танцевал до раннего утра. Мазурку, вальс, кадриль, опять мазурку. Барышни ахали, слушая про Амур и тайфуны. Саша стоял у стены — он не танцевал — и смотрел на брата с улыбкой.

Молодость — великое дело.



На другой день начались визиты к властям. И Пётр понял, почему послали именно его.

Сначала никто не хотел верить, что баржи погибли.

— Вы сами были на месте? Видели обломки собственными глазами? Уверены вполне, что груз попросту не украли, а вам не показали для отвода глаз обломки нескольких барж?

На эти вопросы он отвечал всё время, в каждом кабинете, одно и то же: был, видел, уверен.

Высшие сановники, заведовавшие в Петербурге сибирскими делами, были восхитительны в своём полном неведении края.

— Mais, mon cher, — сказал ему один из них, Бутков, который всегда говорил с ним, мешая русский с французским, — возможно ли, чтобы, например, на Неве погибли сорок барж и никто не поспешил бы их спасать?

— Нева! — воскликнул Пётр. — Представьте себе три, четыре Невы рядом, и вы получите Амур в низовьях.

— Неужели он так широк?

Через две минуты штатский генерал на отменном французском языке болтал уже о разных разностях.

— Когда вы в последний раз видели художника Шварца? Не правда ли, его «Иван Грозный» — удивительная картина? А знаете, почему хотели арестовать Кукеля?

И рассказал о перехваченном письме, в котором Кукеля просили оказать содействие польскому восстанию.

— А знаете, что Чернышевский арестован? Он теперь сидит в крепости.

— За что? Что он сделал?

— Ничего особенного! Но знаете, mon cher, государственные соображения!.. Такой талантливый человек, удивительно талантливый! Притом такое влияние на молодёжь. Вы понимаете, конечно, правительство не может этого терпеть. Решительно не может! Intolérable, mon cher, dans un État bien ordonné.

Недопустимо в благоустроенном государстве.

Пётр вышел из кабинета Буткова и долго стоял на набережной. Чернышевский сидел в крепости — вот здесь, за рекой, в Петропавловской, — за «ничего особенного». Сорок четыре баржи на Амуре волновали Буткова меньше, чем картина Шварца. Вот оно, благоустроенное государство.



Граф Николай Павлович Игнатьев, директор Азиатского департамента, много вопросов не задавал. Он очень хорошо знал Амур — и знал также Петербург. Среди шуток и острот о Сибири, которые сыпались у него с удивительной быстротой, он заметил:

— Как это хорошо вышло, что вы были на месте и видели крушение. Они устроили это очень ловко, послав вас. Умно сделано. Сперва никто не хотел верить, думали — новое мошенничество. Но вас здесь хорошо знают, вы паж, недолго пробыли в Сибири и не стали бы выгораживать их плутовство. Вам здесь доверяют.

Пётр поклонился. Он не знал, радоваться ему или нет.

Значит, вот как. Сибиряку, который двадцать лет водит сплавы, не поверят. Казачьему офицеру из Сретенска, который приплыл на пустой барже спасать груз, не поверят. Мальчику Гаврюшке, атаману станицы, мужикам с Томи — не поверят. Поверят камер-пажу, которого видели во дворце. Поверят князю.

Он вспомнил, как в Чите писал проект городского самоуправления, и как Ефим Лукич, поселенец, говорил про каланчу: «Миром бы и поставили». Здесь, в Петербурге, никто никогда не услышит Ефима Лукича. Здесь решают за Сибирь люди, которые не знают, широк ли Амур, и которые доверяют только тем, кого видели на балу.

Сибирь управлялась как колония. Из кабинета на Дворцовой набережной, за шесть тысяч вёрст.

Он вспомнил бабушку Сулиму. Сечь тоже когда-то управлялась из Петербурга — пока Петербург не решил, что вольное казачество ему ни к чему, и не послал войска разорить её. Императрица Екатерина подписала указ, не видев Днепра, как Бутков не видел Амура.

Через пятьдесят с лишним лет, в 1918 году, в Москве, он скажет с трибуны, что централизация — язва и что Россию может спасти только федерация вольных областей. И вспомнит, как когда-то из Петербурга управляли Сибирью.



Единственным человеком в Петербурге, отнёсшимся к делу вполне серьёзно, был военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин.

Он задавал вопросы, и все вопросы шли к делу. Он сразу понял суть. Разговор шёл короткими фразами, без торопливости, но и без лишних слов.

— Вы думаете, на низовья Амура лучше всего доставлять провиант морем, а на остальные части — через Читу?

— Да.

— Очень хорошо. Ну а если и в будущем году случится буря, не погибнет ли опять весь сплав?

— Едва ли, если сплав будут сопровождать два буксирных парохода.

— Довольно двух?

— Если бы у нас был хоть один пароход, потери были бы уже не так велики.

— Очень возможно. — Милютин записал что-то в книжку. — Сделайте мне доклад письменно. Изложите всё, что сказали, совершенно просто, без всяких формальностей. Военному министру больше ничего не нужно.

Пётр писал записку всю ночь, в номере гостиницы. Саша сидел рядом, читал, поправлял. Получилось коротко и ясно: морем — в низовья, буксиры — для сплава, склады — в средней части Амура. Утром отнёс.

Что стало с запиской потом, он не узнал.



В Петербурге он пробыл недолго. Отправил в «Московские ведомости» новые корреспонденции об Амуре. Сходил с Сашей в оперу, на шестой ярус, как в корпусе. Зашёл в Пажеский корпус — и вышел, не дойдя до классов: всё казалось маленьким, тесным и чужим.

Перед отъездом они с Сашей сидели вечером в трактире у Николаевского вокзала.

— Я попрошу о переводе, — сказал Саша. — В иркутский полк. Подам прошение.

— Правда?

— Правда. Отец будет в ярости. Ну и пусть. Хуже, чем здесь, не будет.

Пётр схватил его за руку через стол.

— Я встречу тебя. Где бы я ни был — встречу.

Саша улыбнулся — той своей улыбкой, редкой и чуть печальной, которую Пётр помнил с детства.

— Ты, Петух, сначала сам доберись.



Обратно он ехал зимой, санным путём.

Те, кто не знает Сибири, думают, что зимнее путешествие ужасно тяжело. На самом деле оно легче, чем в любое другое время года. Сани несутся по накатанной дороге. Холод сильный, но переносится сравнительно легко, если лежишь в кошеве, как это принято в Сибири, закутанный в двойную меховую полость. Тогда не особенно страдаешь от мороза даже в сорок и пятьдесят градусов.

Он ехал курьером: быстрые перепряжки, остановка раз в сутки, на один час, для обеда. В сутки он проезжал в среднем по триста вёрст. Тысячу вёрст от Красноярска до Иркутска сделал за семьдесят часов. Мороз стоял не особенно сильный, дорога была отличная, ямщики хорошо получали «на водку», и тройке быстрых лошадок как будто доставляло удовольствие мчать лёгкую кошеву по горам и долам, по замёрзшим рекам и среди тайги, сверкавшей на солнце в серебряном уборе.

На Урале, на перевале, кошева пронеслась мимо мраморного столба. Пётр велел ямщику придержать. Столб стоял в снегу по пояс, на избушке сторожа лежала белая шапка, из трубы шёл дым. С этой стороны было выбито «Азия».

Полтора года назад он стоял здесь с Петровым, и Петров спрашивал, что это за памятник, а он сам удивлялся, где же хребет. Теперь он знал, что хребта в том смысле, в каком его рисуют на картах, здесь, может быть, и нет. Что Урал — это не стена, а широкое вздутие земли. Что граница между Европой и Азией проведена по бумаге, как многое другое. Люди по обе стороны столба жили одинаково — держали друг друга на вожжах над тонким льдом и ставили хлеб на полочку под окном. Разница была в другом: по ту сторону был барин, а по эту его не было.

— Трогай, — сказал он ямщику.

В Барабе он нарочно остановился на той станции, где осенью сняли колесо с телеги. Митрий был дома. Новое колесо ему сладили, как обещали, на другой же день. Сладили всем двором: старик-тележник гнул обод, ямщики тесали спицы, Митриева баба варила им щи.

— А кто платил? — спросил Пётр.

— Кто ж за такое платит, — удивился Митрий. — Мы за курьера не берём. Он ведь не для себя скачет.

Пётр хотел оставить ему денег. Митрий не взял.

На Томи, проезжая мимо той деревни, он велел ямщику остановиться и зашёл в избу перевозчиков. Старик с белой бородой был дома.

— А, курьер! — сказал он. — Живой. А расписка-то твоя у меня лежит. — Он кивнул на божницу. — Показать?

— Не надо, — засмеялся Пётр. — Пусть лежит.

Илюха, узнав, прибежал с другого конца деревни. Пётр подарил ему свой складной нож. Илюха вертел нож в руках, краснел и не знал, что сказать.

Через девятнадцать дней после выезда из Петербурга, в середине февраля 1864 года, Пётр был в Иркутске.



Его назначили чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири по казачьим делам. Жить надо было в Иркутске. Но дела, собственно, почти не было. Из Петербурга пришёл молчаливый приказ: никаких перемен не предлагать, предоставить делам идти заведённым порядком.

Пётр сидел над бумагами, которые никто не читал, и смотрел в окно на замёрзшую Ангару. Записка Милютину, проекты читинских комитетов, донесение о баржах — всё ушло туда, на запад, в Петербург, и растворилось, как льдины в Оби.

Он достал дорожную тетрадь. Между страницами лежали листок с колыбельной и список имён из села под Верхнеудинском. Он вложил туда ещё одну бумажку — копию расписки, которую написал на Томи. Он сделал её тогда же, в кибитке, на память.

«Я, нижеподписавшийся, сим свидетельствую, что утонул по воле Божьей, а не по вине крестьянской».

Он перечитал её и подумал, что это, может быть, самый честный документ, который он подписал за всю свою службу.

Через несколько дней Корсаков вызвал его к себе.

— Кропоткин, — сказал он, — вы ведь любите путешествовать? Есть одно дело. В Маньчжурию. Только, предупреждаю, ехать придётся не князем и не офицером.




Глава 12. Купец второй гильдии Пётр Алексеев

Иркутск, Забайкалье, Старо-Цурухайтуй, Большой Хинган, Мерген, Айгунь, Благовещенск; март — июнь 1864

Корсаков развернул на столе карту и провёл по ней пальцем.

— Смотрите. Граница идёт по пятидесятому градусу, а здесь, в Забайкалье, круто поворачивает на северо-восток. Четыреста вёрст вниз по Аргуни. Потом, у Амура, — на юго-восток, до Благовещенска. Тот опять под пятидесятым градусом. Выходит угол. От Цурухайтуя до Благовещенска по прямой — семьсот вёрст. А по Аргуни и Амуру — больше полутора тысяч, и по Аргуни не пройдёшь: она несудоходна, в низовьях только горная тропа. Вы её знаете.

— Знаю, ваше превосходительство. Прошлой осенью ехал.

— Так вот. В юго-восточном углу Забайкалья у казаков скота пропасть. Сбыта нет. А на Амуре скот нужен, и платят хорошо. Казаки от монголов слышали, что если идти прямо на восток, через Большой Хинган, выйдешь на старую китайскую дорогу. Она через перевал ведёт в маньчжурский город Мерген, а от Мергена до Амура колёсный тракт. Казаки хотят снарядить торговый караван и найти эту дорогу. Нужен начальник. Пойдёте?

Пётр смотрел на карту. Между Цурухайтуем и Амуром на ней было белое пятно, вёрст семьсот пятьдесят в ширину и девятьсот в длину. Ни одного названия. Только посередине тянулась толстая чёрная гусеница с надписью «Большой Хинган» — грозная и, судя по рисунку, непроходимая.

— Кто там был?

— Никто. Европейцев — никого. Два иезуита при императоре Канси прошли с юга до Мергена и определили его широту. Больше никто. Наш топограф Ваганов пошёл туда незадолго до вас — его убили. Китайских географов я велел поднять — у них про этот край ни слова.

— Пойду, — сказал Пётр, не раздумывая.

— Подождите соглашаться. — Корсаков откинулся в кресле. — Есть затруднение. По договору богдыхан дал русским право торговать в Китайской империи и в Монголии. Про Маньчжурию в договоре ни слова. Можно толковать так, можно этак. Китайцы толкуют по-своему, мы по-своему. И там сказано — купцам. Офицера туда не пустят ни под каким видом. Значит, пойдёте купцом.

Он протянул бумагу. Это был паспорт — лист обыкновенной писчей бумаги с несколькими строками по-русски и по-монгольски и сургучной печатью: «Иркутскому второй гильдии купцу Петру Алексееву с товарищами».

Пётр прочёл и засмеялся.

— Пётр Алексеев. Без фамилии.

— Без фамилии и без титула. — Корсаков тоже улыбнулся. — И дайте мне слово, что ни в каком случае себя не выдадите. Даже если китайские власти вас арестуют, повезут в Пекин, а оттуда через Гоби до русской границы в клетке на спине верблюда. Китайцы так арестантов возят.

— Даю слово.



В Иркутске он накупил товара и взял ещё на комиссию у купцов: сукно, плис, позументы, галантерейную мелочь. Купцы, узнав, для чего, давали охотно и в долг: если дорога откроется, им же будет выгода.

Потом он засел за книги. Читал «Азию» Риттера, учебник геологии, всё, что было в библиотеке Сибирского отдела о Маньчжурии и Монголии. Читал и с каждым днём всё больше понимал, как мало знает.

«Буссоль за пазуху, барометр в карман — и марш, — писал он брату в Москву. — Одежда — как у простого казака. Но, Саша, я шифера не отличу от гранита или почти так. Растительность — как я её опишу? Срисую? Как?»

Он нарисовал себя в купеческом кафтане и картузе, с бородой лопатой и плутоватыми глазами, и подписал: «Автопортрет купца Петра Алексеева». Рисунок вложил в письмо: пусть брат посмеётся.

В апреле он выехал в Читу.



По Забайкалью он ехал с капитаном Буксгевденом, командиром местной казачьей бригады, весёлым остзейцем, который отлично знал своих казаков.

— Труднее всего, Пётр Алексеевич, будет не с китайцами, — говорил Буксгевден. — Труднее всего будет с нашими. Казак по части проницательности и пытливости любого монгола за пояс заткнёт. Вот увидите.

Пётр увидел на первой же станции. Хозяин избы, встречая гостя с большим радушием, тут же подверг его настоящему допросу:

— Однако, дорога трудная. Далеконько от Читы?

«Однако» здесь значило «должно быть».

— А особливо ежели ехать, может, не из Читы, а из самого Иркутска?

— Торгуете? Много торговых людей тут проезжает. Однако и до Нерчинского доедете? В ваши годы тоже женаты бывают. Хозяйка, пожалуй, дома осталась? Деток тоже имеете? Тоже, поди, не все парнишки, и дочки есть?

И так добрых полчаса.

Пётр отвечал, как отвечал бы купец: уклончиво, с поклоном, с прибаутками. Купцов он знал. В Чите и Иркутске, в любительских спектаклях, он играл Островского, и почти всегда — молодых купчиков. Он изучил их манеру говорить, их ухватки, их «покорно благодарим-с» и чаепитие с блюдечка — этому он научился ещё в Никольском, на ярмарке, распивая чай с лавочниками в трактире.

Теперь ему выпадало сыграть купца не на сцене, а в жизни.

— Присаживайтесь, Пётр Алексеевич, — говорил Буксгевден, когда на стол почтовой станции ставили пыхтящий самовар.

— Покорно благодарим-с, мы и здесь посидим, — отвечал Пётр и садился вдалеке, на самый кончик стула.

Он наливал чай в блюдечко, держал его на растопыренных пальцах, выпучив глаза, дул, грыз кусочек сахару и выпивал так три-четыре стакана, отдуваясь и утирая лоб платком. Буксгевден, глядя на него, надрывался от смеха и отворачивался к окну.

Они знали, что казаки скоро всё проведают. Важно было выиграть несколько дней, чтобы перейти границу, пока не станет известно, кто он.



В одной из станиц хозяйка, старая казачка в тёмном платке, окликнула его, когда он выходил к повозке:

— Ты, купец, за тобой ещё кто едет?

— Не слыхал, бабушка.

— Как же. Сказывали, князь какой-то, Рапотский, что ли, должен проехать. Будет он, нет ли?

— Да, точно, бабушка, — сказал Пётр, кланяясь. — Их сиятельство действительно хотели приехать из Иркутска. Ну да где же им в такую погоду! Так они и остались в городе.

— Что и говорить, — согласилась старуха. — Где уж ему ехать. Князю-то.

Пётр сел в повозку и хохотал до следующей станции. «Князь Рапотский» остался в Иркутске, в тепле, а по Забайкалью трясся на телеге купец Пётр Алексеев. И купцу, пожалуй, было лучше.



В апреле Забайкальская степь была ещё бурой, прошлогодней, только в низинах пробивалась первая зелень. По степи бродили табуны бурят — исхудалые, со впалыми боками, с торчащими рёбрами. Конец зимы.

— Отчего они такие худые? — спросил Пётр у Буксгевдена. — Неужели травы нет?

— Трава есть. Под снегом её много, всю зиму. Только снег тут, хоть и тонкий, к весне коркой берётся. Гололедица. Лошадь копытом её бьёт, бьёт — и выбивается из сил раньше, чем доберётся до травы. А в иной год в мае, когда уже тепло, вдруг метель на три дня. Вот тогда падёж.

На одной стоянке, в бурятском улусе, Пётр заметил другое. У нескольких юрт стояли стога сена, огороженные жердями. Около них паслись лошади — заметно крепче степных, круглее.

Старик-бурят, хозяин улуса, объяснил через Буксгевдена: сено косят всем улусом, летом, и держат на чёрный день — на гололедицу, на метель. Стог не свой, общий, улусный. Кто беден и своего не накосил, тому тоже дают, когда придёт беда. Тот потом отработает.

— И давно так?

Старик пожал плечами.

— Раньше не косили. Раньше лошадей много падало. Теперь косим — меньше падает. Больше стало табуна.

Пётр записал это в тетрадь. Через много лет, в книге о взаимной помощи, он напишет, что стоит бурятам начать делать хотя бы самые незначительные запасы сена в степи, как немедленно замечается увеличение их стад и табунов. Что численность травоядных в степях держит низкой не взаимная борьба из-за пищи, а климат — гололедица и весенние бураны. А против климата помогает только одно — общий запас.



Старо-Цурухайтуй был последним пунктом на русской стороне. Крошечный казачий посёлок на берегу Аргуни, несколько изб, караульня, церквушка. За рекой лежал Китай.

Здесь его и узнали.

Слух о «князе Рапотском» опередил его, и кто-то из местных сопоставил одно с другим. Через день весь посёлок знал, что купец Пётр Алексеев — князь. На него смотрели с любопытством, шептались, бабы выглядывали из-за плетней.

Он писал брату с досадой: «Хотел и здесь слыть купцом — напрасная мечта, узнали, что я князь; проклятая кличка везде пакостит».

Проклятая кличка. Он перечитал эти слова и подумал, что никогда ещё не чувствовал так ясно, как титул мешает. В Петербурге он был нужен: Игнатьев поверил пажу и князю. Здесь он только мешал. Он стоял между ним и людьми, как стекло.

Решили переходить границу немедленно, не дожидаясь, пока слух дойдёт до китайского караула.



Караван собрался в тот же день, 21 мая.

Кроме Петра, в нём было одиннадцать казаков и тунгус, все верхом. Гнали на продажу косяк в сорок лошадей. Были две повозки. Одна из них, одноколка, принадлежала Петру: в ней лежали сукно, плис, позументы. С конём и одноколкой он справлялся сам, без всякой помощи.

Перед выходом казаки собрались в кружок у караульни. Надо было выбрать старшину — для переговоров с китайскими властями.

Пётр стоял в стороне и смотрел. Он думал, что казаки спросят его: он ведь начальник каравана, его назначил генерал-губернатор. Казаки не спросили. Они поговорили между собой, недолго, и выкрикнули одного — немолодого, рассудительного, говорившего по-монгольски лучше всех.

— Ты, Софроныч, будешь за старшего. Ты с ними говорить умеешь.

Софроныч кивнул, сдвинул шапку на затылок и пошёл проверять подпруги.

Пётр смотрел на это и вспоминал бабушку Сулиму. «Сами выбирали атамана, а не понравится — сами и скидывали». Казаки на Аргуни никогда не слыхали про Сечь. Но атамана они выбирали так же — в кружок, криком, без бумаги.

— А я? — спросил он у Софроныча с улыбкой.

— А ты, Пётр Алексеевич, при нас купец, — серьёзно ответил казак. — Купец и есть. Торгуй себе, смотри свою буссоль. А говорить с ихними — это уж я.



Казаки, конечно, знали, кто он. Один из них даже видел его в Иркутске, в генерал-губернаторском доме, в мундире. Но никто не выдал. Все понимали, что от молчания зависит успех дела. Никто не сказал об этом ни слова. Не было ни уговора, ни приказа. Просто с того дня, как они перешли Аргунь, для всех одиннадцати он был Пётр Алексеевич, купец, и только.

На нём был такой же синий бумажный халат, как на казаках, и монгольская шапка. Китайцы до того его не замечали, что он мог свободно вести съёмку буссолью.

Только в первый день было трудно. На китайском карауле за Аргунью их окружили солдаты в надежде получить ещё чашку водки. Солдаты старательно переписали всё, что лежало на телегах, угостились спиртом, а уходить не хотели — толкались вокруг, заглядывали под рогожи, трогали сукно. Пётр должен был украдкой поглядывать на буссоль, спрятанную в рукаве. Засечки и расстояния он записывал карандашом на клочке бумаги прямо в кармане, не вынимая её, вслепую.

Вечером, у костра, он вынул бумажку. Каракули налезали друг на друга, но разобрать было можно. Он переписал всё начисто в тетрадь и засмеялся.

— Чего ты? — спросил Софроныч.

— Учился в Пажеском корпусе десять лет. А вот этому, — Пётр показал исписанную вкривь бумажку, — не учили.

Когда китайские солдаты убедились, что водки больше не будет, они оставили их в покое. И караван пошёл на восток, пробираясь как умел, горами и долинами.

bannerbanner