
Полная версия:
Чаромут

Ярослав Разумовский
Чаромут
Глава 1. Невеста, меч и чёрный пёс
Холодная мгла предрассветья ещё цеплялась за землю, когда Богдан, накинув на плечи посконную рубаху, вышел за скрипучую калитку. Петухи молчали – до первых голосов оставался добрый час. Воздух, густой и влажный, пах прелой листвой, пробуждающейся хвоей и той особой, зелёной сыростью, что стелется по земле, лишь только сойдёт снег. Под ногами хрустел прошлогодний папоротник, а где-то в чаще, невидимая, щёлкала свиристель, будто перебирала ледяные бусины.
Он шёл проверять петли, расставленные у ручья, но мысли его витали где-то далеко – не в лесу. Семнадцать весен, а жизнь, как та тропа, утоптанная меж мхами, вела лишь от поля до околицы да обратно. Рука сама легла на корявую рукоять ножа за поясом. Шанс. Ему нужен был всего один шанс.
Внезапно тишину, звенящую, как тонкий лёд, разорвали звуки, примчавшиеся со стороны деревни: топот копыт, ржание, смутный гул встревоженных голосов. Не княжеская ли дружина? Сердце ёкнуло, предчувствуя недоброе. Богдан развернулся и побежал, ловко обходя знакомые корни и кочки.
На центральной поляне, у старого дуба, где сходились все дороги, уже толпилась вся деревня. Мужики с заспанными лицами, бабы, кутающиеся в платки, ребятня, выглядывающая из-за подолов. В центре, на взмыленном коне, стоял человек в синем кафтане с княжеской тамгой – глашатай. Рядом, неподвижные, как каменные идолы, замерли шестеро воинов в кольчугах, с секирами на плечах. От них веяло холодом дальних дорог и стали.
Богдан, ловко лавируя меж плеч, протиснулся вперёд. Глашатай, человек с жёстким взглядом и седыми усами, обвёл толпу взглядом и заговорил, и голос его рубил тишину, как топор:
– Внемлите, люди добрые! Весть нелёгкую несу от светлого князя Святограда! Окаянное лихо приключилось в стенах наших. В ночь на Красную горку похищена невеста княжича нашего, Всеслава, краса Мирослава!
В толпе пронёсся сдержанный вздох, словно ветер качнул верхушки сосен.
– Последнее, что видели стражи у её терема, – чёрный дым, что стлался по земле, не поднимаясь к небу. Морозным дыханием сковало он запоры, а в воздухе повис смрад серный. Не люди это учинили. Нечисть тёмная руку приложила!
Глашатай выпрямился в стременах, и слова его зазвучали медью:
– Светлый князь горевает и гневается. А посему объявляет: тому, кто отыщет княжью невесту и живую в стольный град вернёт, – щедрая награда! Мера серебра и участок земли в вечное владение! Путь будет долог и опасен. Кто сердцем смел и духом крепок – в дорогу!
Толпа загудела, как встревоженный улей. Богдан же не слышал ничего, кроме звона в собственных ушах. Земля. Своя земля. Не клочок, чтобы горбом гнуть, а надел, на котором он будет хозяином. Мысли метались, сбиваясь в один ясный, жгучий ком: «Шанс. Мой шанс».
Шум толпы, переливавшийся тревожным гулом, внезапно раскололся. Сквозь общий гул, будто ледорубом, пробился чей-то голос – не крик, а стон, полный отчаяния и боли:
– Помогите… люди добрые, на помощь!
Богдан вздрогнул и обернулся. Взгляд его метнулся по лицам – испуганным, любопытным, равнодушным. Никто, казалось, не звал. Бабы продолжали шептаться, мужики – чесать затылки. А голос звучал снова, надтреснутый и явственный:
– Освободите… не дайте на поругание!
И тут взгляд Богдана упал на телегу, ковылявшую по краю толпы. Её тащили двое – и от вида их по спине у парня пробежали мурашки. Близнецы. Но такие, будто сама природа, лепя их, в гневе смяла глину. Лица широченные, приплюснутые, глаза маленькие и глубоко утонувшие, будто свиные. Одинаково кривые, будто вывернутые, ноги. Они шли, переваливаясь, и величали друг друга ласково – Климом да Фомой, а в глазах у них светилась тупая, деловитая жестокость.
На телеге, прикрытая рваной рогожей, стояла деревянная клетка, грубо сколоченная из жердей. И в ней, прижавшись к прутьям, сидел чёрный пёс. Шерсть его была матовой, как ночь без звёзд, а глаза… Глаза горели холодным, ярко-зелёным пламенем, точь-в-точь как два осколка весеннего льда, поймавшие солнце. Именно оттуда, из клетки, и шёл тот голос.
Сердце Богдана ёкнуло, а в ушах зазвенела тишина, отсекая все другие звуки. Он, не помня себя, шагнул к телеге и ухватился руками за скользкие от времени жерди. Пёс прильнул к ним, и их взгляды встретились.
– Что… что ты сказал? – прошептал Богдан, и собственный голос показался ему чужим.
В зелёных глазах вспыхнуло невероятное, дикое изумление. Пасть пса приоткрылась, и голос, звучавший теперь только для Богдана, прозвучал в самой его голове, горячо и срывающе:
– Т-ты… ты меня слышишь? Понимаешь? Ради всех Богов, парень, внемли! Вызволи меня! Эти двуногие твари… эти живодёры… хотят шкуру с меня спустить для своих поганых дел!
Для остальных же раздавался лишь прерывистый, визгливый лай, от которого у баб ёкнули сердца.
– Одурел парень, – фыркнул один из братьев, Клим, – с псом разговаривать вздумал. Это ж бес в нём, он тебе дурману в уши напустит!
Но Богдан уже не слушал. Он слышал другое.
– Эти уродцы… – голос пса был полон горькой, умной ненависти, – …хотят шкуру мою продать кожевнику. Говорят, из чёрной собачьей кожи колдуны крепкие обереги вьют. Не дай на поругание! Клянусь духом лесов и пеплом предков, я не простой пёс! Помоги мне – и я помогу тебе. Чую, ты в дальний путь собираешься, на дело опасное. Мой нос различает следы, что людям невидимы. Я могу быть тебе глазами и ушами!
Богдан оторвал взгляд от этих горящих зелёных глаз и посмотрел на близнецов. В его собственном взгляде зажёгся тот самый внутренний огонь, что видел отец.
– Отпустите его, – сказал он твёрдо, и в его голосе уже не было юношеской надсадности, а была непоколебимая уверенность. – Зверь этот не для вашей наживы. Он… под свою защиту беру.
– Ты с чего взял? – взъярился Фома, второй близнец, хватаясь за засов клетки. – Наш пойманный – наша и добыча! Пошёл прочь, пока цел!
Толпа заволновалась, почуяв драку. Но глашатай и дружинники, закончив своё, уже поворачивали коней, не вдаваясь в деревенские склоки.
В этот момент пёс снова заговорил, и только Богдан уловил хитрость и расчёт в его голосе:
– Слушай, парень. У них за пазухой… пахнет княжеской овчарней. Свежей овечьей шерстью да дымком костра, на котором жир капал. И ещё – на подоле у левого, в грязи, застрял клок белой пряжи, славной тонкости. Такая только у княжеских баранов бывает. Скажи им это. Скажи, что ты это видишь.
Богдан, не дрогнув, пристальнее вгляделся в братьев. И правда – из-за засаленной кожухи одного торчал сероватый клочок. А запах… Теперь, когда пёс указал, он и сам уловил тяжёлый, терпкий дух овечьего пота, смешанный с гарью, что явно отличался от привычного запаха деревенского хлева.
– А ещё я вижу, – сказал Богдан громко и медленно, глядя братьям прямо в их подслеповатые глаза, – что с вашей одежды княжеским добром пахнет. Не простым навозом, а тем самым, что на выгоне у каменной ограды. И вот тут… – он указал пальцем на злосчастный клок, – пряжа. Такая, какую только с барана светлого князя состричь могли. Не хотите ли, чтоб я спросил у дружины, не помнят ли они, чьи это следы на вас остались? И не проверить ли, что у вас в куренях припрятано?
Это был удар точнее прежнего. Не туманные слухи, а осязаемая улика, которую и впрямь могли заметить. Глупая жадность в глазах близнецов сменилась животным страхом. Они инстинктивно потянулись скрыть клок и отшатнулись, будто от огня.
– Ты… ты чего накрутил, парень! – сипел Фома, но в его голосе уже была трусливая дрожь. – Это… это мы…
– Чёрт с тобой и с твоим псом! – перебил его Клим, бросая дикий взгляд на дружинников, которые уже заинтересованно повернули головы. – На, забирай свою нечисть! И чтоб духу вашего тут не было!
Он с силой дёрнул верёвку, и дверца клетки с грохотом упала в грязь. Чёрный пёс выпрыгнул наружу одним гибким, беззвучным движением.
Сполохи заката уже тлели на западе, когда Богдан и его необычный спутник вышли на тихую полянку у ручья, подальше от косых взглядов и шепотов. Парень опустился на мягкий мох, а пёс сел напротив, его зелёные глаза в сумерках светились, как два фосфорических уголька.
– Ну что ж, – начал Богдан, снимая котомку. – Спас я тебя. Теперь говори, что за чудеса такие? Откуда дар речи? И как это я один тебя разумею?
Пёс склонил голову набок, и с его пасти сорвался странный, гортанный звук, который для Богдана сложился в слова:
– Дара тут нет. Это вы, люди, разучились слушать. А ты… у тебя слух иной. Чище. Что до меня… – Он замолчал, и в его «голосе» прозвучала неподдельная тоска. – Не помню. Помню темноту и холод. А потом – свет, лес и этих двуногих уродов с верёвками. Кто я, откуда – туман в голове. Но помню одно: я чую. Чую то, чего другие не чуют, следы магии.
Богдан задумался.
– А имя? У тебя имя есть?
– Было. Словно отголосок за стеной. Не достать. – Пёс грустно вздохнул. – Зови как знаешь.
Парень посмотрел на этого чёрного призрака с глазами-изумрудами, на его спокойную, полную древней мудрости позу.
– Чаромут, – сказал Богдан твёрдо. – Будем звать тебя Чаромут. Коль с чарами да мутью связана твоя доля.
В зелёных глазах мелькнуло что-то вроде одобрения. Пёс – теперь Чаромут – кивнул.
– Чаромут так Чаромут. Имя как имя. Теперь слушай, Богдан. Ты мне жизнь подарил. Я отдам тебе службу. Тот след, что ты ищешь – след похищенной девицы – он слаб, но я его чую. Он ведёт на восток, и пахнет он не людским горем, а… инеем на кости. Мы найдём его.
В избу вернулись затемно. Отец, Игнат, сидел у стола, затевая лучину. Увидев сына и вошедшего следом огромного чёрного пса, он не вздрогнул, лишь густые брови нахмурил.
– Вот и «помощник» твой, – произнёс он глухо, откладывая нож. – И что, пёс-оборотень сказки будет тебе сказывать в дороге?
Чаромут тихо заворчал, и для Богдана это вновь были слова: «Суров старик. Видал виды».
– Он не оборотень, тятя. Он… особый. И он поможет.
– Поможет? – Игнат горько усмехнулся, опираясь на свою дубовую клюку. Под столом пусто болталась штанина – память о последней сече, что оставила великого воина калекой. – Чем поможет? Укусит нечисть? Так меч надёжней.
И тут Богдан, не сдержавшись, сказал:
– Он чует след, отец! Говорит, что дорога на восток. И что Мирослава жива, но беда с ней приключилась не человеческая!
Наступила мёртвая тишина. Игнат уставился на сына, потом на пса, который лишь смотрел спокойным зелёным взглядом. Для отца это был просто внимательный, умный взгляд животного. Но связь, уверенность в голосе сына…
– Ты… ты слова его разумеешь? – тихо спросил старый воин. – Для меня – только лай да рык. А для тебя… речь?
Богдан молча кивнул.
Игнат откинулся на лавке, и лицо его внезапно постарело на десятилетие. Он долго смотрел на Богдана, будто впервые видя в нём не сына, а кого-то другого.
– В мать… – прошептал он хрипло, с невыразимой болью. – В неё пошёл…
– Сидите, – бросил он коротко и скрылся за занавеской в горницу.
Богдан и Чаромут переглянулись. В избе повисло тяжёлое, напряжённое молчание, нарушаемое лишь треском лучины.
Через некоторое время Игнат вернулся. В руках он держал длинный, узкий свёрток из посконного холста. Развернув его, он положил на стол меч. Не богатырский широченный клинок, но и не крестьянский тесак. Прямой, ясный, с простой железной гардой и рукоятью, обёрнутой вытертой кожей. Ножны были старые, потёртые, но на устье блестела серебряная насечка в виде бегущих волн.
– Дед моего деда носил, – сказал Игнат глухо, проводя ладонью по ножнам. – Говорили, добыл он этот клинок не в бою с людьми. В глухомани, на болотной кочке, сошёлся он с чудищем Навьим. И клинок тот в схватке закалился не только сталью, но и духом того чудища. Говорят, он не тупится о плоть магическую да берёт нечисть голым железом. Правда ль, байка ль – не ведаю. Сам я им только людей рубил. Но… – Он толкнул меч к Богдану. – Бери. Твоему делу он пригодится верней, чем моей ноге.
Богдан взял меч. Он был на удивление лёгким и словно бы звенел тихой, ледяной песней в его руке.
– Спасибо, тятя.
– Возвращайся, – отрезал отец. Его голос дрогнул. – С невестой княжьей, с славой, хоть ни с чем… но живым. Обещай.
– Обещаю.
Больше слов не было. Перед рассветом, когда село ещё спало, Богдан, с отцовским мечом на поясе и котомкой за плечами, стоял на краю леса. Рядом, тенью среди теней, сидел Чаромут.
Парень оглянулся на тёмные силуэты хат, на тонкую струйку дыма из их собственной трубы. Он глубоко вздохнул воздух, пахнущий домом, и повернулся к лесу, что стоял перед ними тёмной, безмолвной стеной.
– Готов? – «спросил» Чаромут, и его зелёные глаза в предрассветных сумерках вспыхнули холодным светом.
Богдан встретил его взгляд и кивнул.
– Пойдём.
И они шагнули в лес. Первый шаг – из мира привычного в мир, полный теней, магии и древних предсказаний.
Глава 2. Слуги Пламени
Три дня пути оказались тремя днями разочарования. Лес, такой таинственный с околицы, внутри оказался бесконечным, сырым и утомительным. Дороги как таковой не было – лишь звериные тропы, петляющие между кочек и буреломов. Дождь, мелкий и назойливый, моросил два дня из трёх, пропитав всё: котомку, одежду, самые мысли. Воздух пах теперь не домом, а прелой корой, мокрой шерстью и вечной грибной сыростью.
Чаромут шёл впереди, его чёрная шерсть сливалась с сумерками под пологом деревьев. Он не жаловался, но Богдан видел, как тот припадает на переднюю лапу – видимо, натёр камень.
– Далеко ещё до людей? – спросил Богдан, снимая с пояса почти пустую кожаную флягу.
– Чую дым, – мысль пса пришла усталая, но чёткая. – Не охотничий. Деревенский. Жжёная глина и хлебная кислятина. Близко.
И вправду, вскоре чаща разредилась, и они вышли на косогор. Внизу, у извилистой речушки, ютилась деревушка. Не родная, с аккуратными дворами, а бедная, посаженная словно наспех: кривые избы, покосившиеся плетни, поляны, больше похожие на болотные кочки. Названия у неё, как выяснилось позже, не было. Звали просто – Залесье.
Таверной здесь служила самая большая, но оттого самая обшарпанная изба у моста. Из трубы валил густой, жирный дым, а из раскрытой двери лился тусклый свет и гул голосов. Богдан, поправив на поясе меч, переступил порог.
Тишина наступила мгновенная и тяжёлая. Пахло квашеной капустой, дёгтем и немытыми телами. За единственным длинным столом сидело человек десять мужиков. Все обернулись. Взгляды – колючие, изучающие, пустые – скользнули по его лицу, по котомке, задержались на мече. Чаромут, вошедший следом, вызвал сдержанный ропот. Где-то хмыкнули.
– Хлеба, похлёбки и ночлег, – сказал Богдан хозяйке, дородной бабе с лицом, как замшевая перчатка, опуская на стол последние несколько медяков.
Пока она собирала еду, он различал обрывки разговоров.
– …третью ночь… в постели холодно…
– …староста к батюшке ходил, тот молится…
– …уж не леший ли? Ребят малых водит…
– …ведьма это, сука, детей наших крадёт…
Дети. Пропадали дети.
В дверь грубо вошли трое. Не крестьяне. Странники, как и Богдан, но иного поля ягоды. Двое помоложе, коренастых, с тупыми, самоуверенными лицами. А впереди – старший. Лет под тридцать, с лицом, исполосованным старым сабельным шрамом от виска до подбородка. Одежда поношеная, но на одном из молодцов Богдан заметил хорошие, хоть и стоптанные, сапоги. С добычи.
Старший, которого звали Грач, присел на лавку рядом без приглашения. Его глаза, цвета мутного льда, оценивающе скользнули по Богдану.
– Далеко ли путь держишь, паренёк? – голос был хриплым, будто протёртым песком.
– По своим делам, – коротко ответил Богдан, отодвигая миску с похлёбкой.
– Дела у всех одни, – усмехнулся Грач. – Слух по дороге идёт – невесту княжую ищут. Награда жирная. Небось и ты за тем же?
Один из молодцов, рыжий и веснушчатый, фыркнул:
– С псиной да с деревянной колодкой на поясе? Ну и подарочек князю.
Богдан почувствовал, как по спине пробежал холодок ярости, но сдержался.
—Терпи. Они пахнут железом и старой кровью. Не ровня тебе в драке. Пока что, – прозвучал спокойный голос Чаромута.
– Слышал, тут дети пропадают, – переменил тему Богдан, глядя прямо на Грача.
Тот нахмурился.
– Слышал. И что?
– Может, прежде чем за тридевять земель невесту искать, тут помочь?
– Помочь? – Грач медленно выдохнул струю кислого перегара. – Мы и помогаем. Выясняем. А выясняется, что следы-то ведут не в лес, а к одной тут… отшельнице. Лесной бабе. Ведьме, проще говоря.
В избе стало ещё тише. Бабы у печи перестали шептаться.
– Батюшка наш, отец Елифан, сказывал, – вступил какой-то старик, – что она души младенческие на прокорм нечисти ворует. Молока у коров отбирает, яйца куриные вороньими делает…
– Вот и мы думаем, – подхватил Грач, и в его глазах мелькнул холодный расчёт. – Справиться с ведьмой – дело доброе. И людям помощь, и… глядишь, слава дойдёт до князя раньше, чем кто успеет невесту найти. Он посмотрел на Богдана. – Сила в числе. Присоединяйся. Доля будет.
Не успел он открыть рот, как с улицы донёсся звон колоколов. Таверна наполовину опустела.
– Позже договорим, – кинул Богдан и вместе с псом пошёл посмотреть на улицу.
Было уже затемно, прохладный весенний вечер. Люд собирался вокруг звенящей деревянной церквушки, что была центром деревни. Подойдя ближе, Богдан и Чар увидели выступающего перед людьми отца Елифана.
Вокруг, у подножия деревянных церковных ступеней, сгрудилась вся деревня – живой, дышащий стоном организм. Толпа колыхалась, разрываясь надвое: с одной стороны – женщины, прикрывавшие лица посконными рукавами, их плечи вздрагивали от беззвучных рыданий; с другой – верующие с твёрдыми, как камень, лицами, кивавшие в такт каждому слову, выходившему из храма. Их кулаки были сжаты, глаза горели не то верой, не то безумием.
Сам храм, тёмный сруб под низкой, мшистой кровлей, казался в эту ночь живым и грозным. Два огромных факела, вбитых в землю по сторонам от дверей, плясали неровными языками пламени, отбрасывая на стены и лица гигантские, корчащиеся тени. В этом зыбком свете, на самой границе тьмы и огня, стояли трое. В центре – отец Елифан, долговязый и иссохший, как зимняя ветла. Его длинная, седая борода, обычно уложенная на груди, сейчас металась по ветру, словно отдельное существо. А по бокам, чуть позади, замерли двое в непривычных одеяниях: не грубые деревенские кафтаны, а строгие, чёрные рясы с алыми, как запёкшаяся кровь, нашивками на груди и плечах. Их лица, освещённые снизу, были непроницаемы и холодны, будто высечены из речного булыжника.
– Инквизиторы, – прошипел знакомый, полный глухой ненависти голос. Чаромут, невидимый в кромешной тьме за изгородью, прижался к его ноге. – Слуги огня и железа. Ужасные люди, Богдан. Они не ищут правды. Они выращивают страх. И кормятся им.
В этот момент отец Елифан воздел руки. Факелы затрещали, выплеснув в ночь сноп искр.
– Чада мои возлюбленные! – голос его, обычно хриплый, сейчас звенел металлической, пронзительной силой, заглушая всхлипы. – Взгляните на тьму, что облегла сердца ваши! Не урожай ли тощал, не хворал ли скот? Не дитятко ли ваше, не овечка ли белая из стада пропадала?! Он сделал паузу, дав вопросам врезаться в сознание. – Сие есть знамение! Гнев Господен на земли сей! И гневается Он, ибо допустили вы дочерь тьмы, пособницу навейскую, в среду свою! Допустили и потворствовали!
Толпа зарокотала. В рыданиях вдовьей половины прорвалась нотка отчаяния, а в рядах верующих прокатился одобрительный, зловещий гул. Факелы, будто в ответ, полыхнули ярче, осветив на миг полные безжалостной уверенности лица стражей в черно-алых рясах. Они не сводили глаз с толпы, выискивая тех, чьё рвение остыло.
– Вижу, что средь нас ныне лик новый затесался, – голос отца Елифана, влажный и цепкий, как болотная тина, обвёл толпу и остановился на Богдане. Два факельных отблеска, словно живые, запрыгали в его глубоко посаженных глазах. – Не скрывайся во мгле, путник. Явись. Поведай люду Залесскому, кто таков и с каким словом в обитель нашу пожаловал?
Толпа, будто по незримому мановению, расступилась, образовав вокруг Богдана круг пустоты и пристальных взглядов. Он почувствовал, как под этим взвешенным молчанием сжимается воздух, становится гуще и тяжелее. Но отступать было поздно. Собрав всю свою юношескую гордыню в кулак, Богдан сделал два чётких шага вперёд. Сапог его глухо стукнул о насквозь пропитанный сыростью пень, что валялся у края толпы. Он поставил на него ногу, упёр руки в боки, чувствуя под ладонью твёрдую рукоять отцовского меча. Чаромут, не отходя ни на шаг, замер у его левой ноги, зелёный взгляд прикован к фигурам у храма.
– Я – Богдан! – голос его прозвучал громче, чем он ожидал, разрезая ночную тишь. – Сын Игната, из села Заречья что на Синем Яру. Откликнулся на клич светлого князя нашего, Мстислава Сурового! Иду следом за похитителем, дабы вернуть честь его дому и сноху княжую, Мирославу, живой и невредимой!
На лице отца Елифана, будто тень от проплывшей тучи, пробежала чуть заметная, кривая ухмылка. Он медленно кивнул, и его седая борода колыхнулась, словно клубок седых змей.
– Что ж… Вижу, юноша, путь твой отмечен ревностью праведной, – закатил он глаза к тёмному небу, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. – И пламени Господню, пожирающему скверну, по нраву рвение твоё. – Взгляд его, холодный и оценивающий, скользнул по Богдану с головы до ног, задержавшись на мече. – Заходи ко мне, по окончании проповеди с паствой. Беседу иметь будем. Думается, есть нам… о чём потолковать.
Не было в этих словах ни гостеприимства, ни одобрения. Был спокойный, безличный приказ. Толпа, затаившая на миг дыхание, снова зашевелилась, загудела, вернувшись в своё прежнее, скорбно-озлобленное состояние. Богдан, чувствуя на спине колючие иглы сотен взглядов, отступил в тень, к покосившейся лавке у плетня. Он опустился на сырые доски, и только теперь позволил себе выдохнуть. Рука сама потянулась к холке Чаромута, ища опоры в привычной шерсти.
– Что это было, Чар? – выдохнул он, глядя, как отец Елифан вновь воздел руки, начиная новую проповедь. – «Инквизиторы… слуги огня и железа»… Ты… вспомнил что-то?
Чаромут повернул к нему голову. Его пасть приоткрылась, и послышался тихий, гортанный звук – не лай, а скорее скулёж, перемешанный с ворчанием. Для любого другого это был бы просто непонятный собачий вой. Но для Богдана эти звуки тут же сложились в ясные, низкие слова:
– Сложный вопрос, мой друг, – сказал пёс, и Богдан видел, как в такт словам двигаются его челюсти и язык, будто он и вправду говорит по-человечески. – Я не помню лица или имена. Но знаю. Знаю, как пахнет их вера – серой и гарью. Знаю холод их взгляда – он выжигает всё, кроме покорности.
Один из мужиков на краю толпы, услышав странные звуки, обернулся и брезгливо покосился на пса.
– Ишь, заскулил окаянный, – пробурчал он соседу. – Чует, видать, гнев Господень.
– Это не память, Богдан, – продолжал Чаромут, и его пасть снова сложилась в немую артикуляцию слов, сопровождаемую для посторонних лишь тихим поскуливанием. – Это как знать, что огонь обожжёт, не сунув в него руку. Моя шкура помнит этот холод. Мои кости помнят этот страх. Они не ищут правды. Они сеют ужас. И пожинают веру.
Богдан кивнул, понимающе сжав губы. Он провёл ладонью по загривку пса, чувствуя, как тот слегка дрожит – не от страха, а от глухой, старой ненависти.
– Значит, будем осторожны, – тихо ответил он, следя за тем, чтобы его губы почти не двигались. – Слуги огня и железа… им нужны лишь те слова, что горят и режут.
Чаромут коротко вздохнул – для Богдана это был ясный, усталый вздох; для остальных – лишь лёгкий выдох через нос.
– Именно. А наши слова для них – или бред, или ересь. Молчи и слушай. Иногда тишина – лучший союзник.
Лёгкий, но настойчивый толчок холодного носа в ладонь вырвал Богдана из тяжёлой дремоты. Он вздрогнул, распахнув глаза. Проповедь смолкла. Толпа растекалась, как густая, чёрная брага. Плачущих женщин, сгорбленных и безгласных, вели под руки мужья. Одна, молодая, с лицом, опустевшим от слёз, задержалась на мгновение. Её взгляд, мокрый и острый, как шило после дождя, зацепился за Богдана, за его белую рубаху, будто искал в нём что-то – надежду, вину или просто чужую боль. Потом она резко отвернулась и растворилась в тёмных утробах между избами.

