
Полная версия:
Если бы ты знал
Он тронулся с места, чтобы уйти, но на полпути обернулся.
– И, Алиса?
– Да?
– Если эта стена станет для тебя слишком высокой… если станет невыносимо… ты знаешь, где меня найти. На той станции. Но подумай трижды, прежде чем приходить. Потому что за этой стеной – не сказка. Только другая, более тёмная сторона.
И он ушёл, оставив меня стоять перед школой, перед этой огромной, безликой крепостью, где у каждого была своя репутация-стена. Моя только начала расти. И я не знала, смогу ли я жить в её тени. Но одно я знала точно: я больше не хотела жить в тишине за стеклянной стеной. Даже если новая стена была сложена из страхов, лжи и предрассудков. По крайней мере, за ней был кто-то, кто видел мир таким же сломанным, как и я.
Репутация окружала его. А теперь начинала окружать и меня. И, странным образом, в этом объединении двух изгоев, двух «опасных» типов, я впервые за много месяцев почувствовала не страх одиночества, а странное, тревожное чувство принадлежности. Мы были двумя островами в океане непонимания. И океан этот бушевал, но, между нами, теперь был хоть какой-то, хрупкий и опасный, мост.
Глава 6. Нарушенные границы
Границы – это то, что отделяет «я» от «не я». Личное пространство от чужого. Безопасность от угрозы. Мои границы после переезда были просты и нерушимы: не подпускать никого близко, не рассказывать, не доверять, не чувствовать. Они были моей крепостью, возведённой на руинах прошлого. Лев Орлов, со своей чудовищной проницательностью и той пустотой в глазах, что так напоминала мою, стал первым, кто не просто подошёл к стенам этой крепости – он, кажется, родился уже по ту их сторону.
Нарушение началось с мелочей. С того, что перестало быть мелочью.
Раньше я приходила на заброшенную станцию, чтобы быть в одиночестве. Теперь я приходила туда с подсознательной, тщательно скрываемой даже от себя надеждой – а что, если он тоже там? И он часто был. Мы не договаривались. Это было немое соглашение двух скитальцев, что этот кусок разрухи – их общая, нейтральная территория. Мы могли сидеть на противоположных концах перрона, не разговаривая час, просто глядя в темноту, и это не было неловко. Это было… мирно. Впервые за долгое время тишина между нами не была враждебной или тягостной. Она была общей. Как одеяло, которым укрываются двое на холодном ветру.
Однажды вечером шёл холодный осенний дождь. Небо плакало тягучими, серыми слезами. Я сидела под течью в крыше депо, на ящике из-под оборудования, кутаясь в ветровку. Было промозгло, тоскливо, и мысль о тёплой квартире казалась абстрактной и чужой. Там тоже было холодно, просто по-другому.
Я услышала шаги, шлёпающие по лужам. Не обернулась. Знала, чьи это шаги. Он вошёл под навес, отряхиваясь, как большая собака. С него текло. Он присел на корточки напротив, вытащил из внутреннего кармана куртки мятую пачку сигарет. Промокшую. Он с досадой швырнул её в угол.
– Чёрт, – тихо выругался он. Просто констатация факта.
Я порылась в своём рюкзаке и достала сухую пачку мятной жвачки. Протянула ему.
– Держи. Не согреет, но хоть займёшь рот.
Он посмотрел на жвачку, потом на меня. В его взгляде было удивление. Маленькое, но настоящее. Он взял пластинку.
– Спасибо.
Мы сидели, слушая, как барабанит дождь по железной кровле. Жвачка у него во рту была единственным звуком, нарушающим эту симфонию воды.
– Почему ты всегда здесь одна? – спросил он наконец, не глядя на меня. – Где твоя… семья?
Вопрос был как нож, аккуратно вставленный между рёбер. Мои границы сжались в болезненный комок.
– Мама работает. Много. – Коротко. Без подробностей.
– А отец?
– Нет отца, – выпалила я, и голос прозвучал резче, чем хотелось.
Он кивнул, как будто этого было достаточно. Как будто эти два слова – «нет отца» – говорили ему целую историю. Может, и говорили.
– У меня отец есть, – сказал он после паузы. Его голос был плоским. – Жаль.
Это «жаль» было произнесено с такой ледяной, безнадёжной горечью, что у меня внутри всё перевернулось. Я посмотрела на него. Он сидел, обхватив колени руками, и смотрел на стену, по которой стекали ручьи воды. Его профиль в полумраке казался вырезанным из самого мрака.
– Что… что с ним? – осторожно спросила я.
Он усмехнулся. Звук был пустым.
– Он и есть главный архитектор. Моей репутации. Моей… ситуации. – Он повернул голову, и его глаза в темноте казались бездонными. – Он полицейский. Майор. И он считает, что мир делится на сильных и слабых. На правых и виноватых. И если его сын оказывается в какой-то истории… ну, сын майора не может быть виноват. Понимаешь? Ты всегда прав, если за тобой стоит достаточная сила. Или видимость силы.
Кусочки пазла с ужасающей ясностью складывались в картину. Полицейский отец. «Та история с Семёном». Замолчавшие свидетели. Репутация, которая работала как щит и как тюрьма одновременно.
– И Семён… он был слабым? – прошептала я.
Лев закрыл глаза.
– Он был не в том месте и не в то время. Увидел то, чего не должен был. Мой отец… у него свои методы воспитания. И поддержания порядка. Семён стал уроком. Не только для меня. Для всех. А я… я был инструментом. Сначала не хотел, потом… потом уже было всё равно. Грань стирается, когда тебе с детства объясняют, что боль – это нормально. Что ты либо причиняешь её, либо принимаешь.
Он открыл глаза. В них не было слёз. Только та самая пустота, которая была страшнее любых слёз.
– Так что да. У меня есть отец. И это самое худшее, что со мной случилось.
Я не знала, что сказать. Какие слова могут быть утешением для такой исповеди? «Всё будет хорошо»? Это была бы насмешка. Я молча встала, перешла промозглое пространство сарая и села рядом с ним на сырой бетонный пол. Не вплотную. Но близко. Настолько близко, чтобы он чувствовал моё присутствие. Нарушая его границы, как он нарушал мои.
Он не отодвинулся. Не посмотрел на меня с удивлением. Он просто сидел, и его плечо почти касалось моего.
– А у тебя? – спросил он тихо. – Что было твоей… гранью?
Воздух вырвался из моих лёгких, будто меня ударили в живот. Моя крепость затрещала по швам. Я смотрела на струйки воды, бегущие по полу, и слова подступали к горлу, жгучие и опасные. Я никогда никому не рассказывала. Даже маме мы делали вид, что ничего не было. Мы просто переехали. Начали с чистого листа.
– Я тоже была не в том месте, – начала я, и голос звучал чужим, плоским, как будто я рассказывала не свою историю, а чью-то чужую. – Не в то время. С друзьями. Глупость… подростковая глупость. Поехали за город. Была вечеринка. Алкоголь. Шум. – Я сделала паузу, глотая ком в горле. – Потом… потом была ссора. Не моя. Ребята… они что-то не поделили. Крики. Толкотня. А я стояла на краю. Буквально. Терраса была… ненадёжная. Старая.
Я замолчала, увидев перед глазами не потёкшую стену сарая, а то тёмное дерево перил, хрустнувшее под чьим-то весом. Не услышала дождь, а тот оглушительный, всепоглощающий звук – не грохот, а именно звук падения. И тишину после.
– Он упал, – выдохнула я. – Мой… друг. Бывший, наверное. Мы только что поругались. И он… – Я сжала руки в кулаки так, что ногти впились в ладони. – Я ничего не сделала. Не толкала. Я просто стояла. А он… оступился. Или его… до сих пор не знаю. Было темно. Шумно. Все кричали.
Лев молчал. Он просто слушал. Его присутствие было тяжёлым, но не давящим. Как якорь в шторм.
– Его не стало, – прошептала я, и наконец слёзы, которых не было все эти месяцы, подступили к глазам, жгучие и незнакомые. – И все смотрели на меня. Потому что мы только что ругались. Потому что я была рядом. Потому что… потому что я выжила. А он – нет. И в их глазах… в их глазах я уже была виновата. Даже если официально это назвали несчастным случаем. Даже если мама продала всё, что могла, и мы уехали. Я видела это в их взглядах. И теперь вижу в своём. Каждое утро в зеркале.
Слёзы потекли по щекам, тихие, без рыданий. Я не пыталась их смахнуть. Пусть видят. Он. Только он.
– И эта тишина после… – продолжила я, – она поселилась во мне. И не уходит. Как будто часть меня упала вместе с ним и разбилась. А я осталась тут. С дырой внутри. Которая не болит. Она просто… пустая. И холодная.
Я закончила. Исповедь висела в сыром воздухе, между нами, как призрак. Я ждала осуждения. Страха. Отторжения. Того, что видели тогда в глазах «друзей».
Лев медленно выдохнул. Потом протянул руку. Не чтобы обнять. Не чтобы утешить. Он просто положил свою ладонь поверх моих сжатых кулаков. Его рука была холодной, шершавой, но твёрдой. Настоящей.
– Знакомо, – сказал он просто. Одно слово. И в нём было всё: признание, понимание, отсутствие осуждения. – Дыра. Да. Холодная пустота вместо того, что должно было быть живым. Как будто кто-то выключил свет внутри и забыл, где выключатель.
Я кивнула, не в силах говорить. Его рука на моих руках была мостом через пропасть нашей общей боли. Нарушением всех границ, которые мы оба так тщательно выстраивали. Но в этом нарушении не было насилия. Было… милосердие. Странное, неуклюжее милосердие двух сломанных людей.
– Они смотрят на нас и видят монстров, – тихо сказал он, глядя на нашу точку соприкосновения. – А мы просто дети, которые стояли слишком близко к краю. Или которых подтолкнули. И теперь носим в себе обломки того, что разбилось.
Он убрал руку. Контакт прервался, но ощущение его тепла – нет.
– Мои границы, – сказал он, – были в том, чтобы никого не подпускать. Чтобы моя радиация никого не заразила. Кажется, я уже опоздал.
– Мои тоже, – прошептала я. – И я тоже.
Мы снова сидели в тишине, но теперь эта тишина была другой. В ней не было одиночества. В ней было совместное несение тяжести. Дождь за стенами стихал, переходя в мелкую морось.
– Они правы, в чём-то, – сказал Лев, поднимаясь. – Мы опасны. Но не так, как они думают. Мы опасны друг для друга. Потому что мы видим. И понимаем. И это… это может быть вызывает привыкание. И закончиться плохо.
– А может и не закончиться, – сказала я, тоже вставая. Мои ноги онемели, но я чувствовала себя… легче. Как будто я скинула с плеч камень, который носила месяцами.
Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом.
– Ты идеалистка, – констатировал он. – Несмотря на всё. В этом твоя сила. И твоя самая большая уязвимость.
Мы вышли из сарая. Ночь была промокшей насквозь, но дождь почти прекратился. Луна, бледная и размытая, пыталась пробиться сквозь рваные облака.
– Я пойду, – сказал он. – Отец сегодня в ночную. Лучше я буду дома, когда он вернётся. Чтобы не было лишних вопросов.
– Лев, – окликнула я его.
Он обернулся. Его лицо в лунном свете было бледным и очень молодым. Таким же молодым, как моё. Таким же уставшим.
– Спасибо. За то, что не испугался.
Он слабо улыбнулся. Впервые по-настоящему. Улыбка не добралась до глаз, но изменила всё его лицо.
– Страшно было бы не выслушать. Мы же одной крови, ты и я. Спокойной ночи, Алиса.
И он ушёл, оставляя за собой следы на мокром асфальте.
Я шла домой, и мир вокруг казался иным. Не безопаснее. Нет. Но более… честным. Мои границы были нарушены. Кто-то заглянул в самую тёмную часть моей души и не отвернулся. И я заглянула в его. И мы увидели в друг друге не монстров, а таких же испуганных, виноватых, потерянных детей.
Это знание было страшным. Оно создавало связь. А связь – это уязвимость. Это точка, куда можно ударить. Это ответственность.
Но в ту сырую, осеннюю ночь, с солёным вкусом слёз на губах и призрачным теплом его руки на своей, я думала только об одном: границы, которые я так тщательно выстраивала, рухнули. И на их месте не осталось пустыни. Осталось что-то хрупкое, опасное и невероятно живое. Что-то, что походило на доверие. И, возможно, на что-то ещё более пугающее. На что-то, что начиналось с совместной тишины и понимания, и не имело имени. Пока что.
Глава 7. «Мы с тобой одной крови»
Эта фраза повисла в воздухе, между нами, как клятва, которую не давали, и диагноз, который не ставили. «Одной крови». Она звучала не как романтичная метафора из дешёвого романа, а как приговор. Констатация неизлечимой болезни, которую мы оба носили в себе. После той ночи в сарае всё изменилось. Мы не стали встречаться. Не стали целоваться под дождём. Мы просто… перестали притворяться, что не видим друг друга.
Это проявлялось в мелочах. На уроке литературы, когда учительница говорила о вине Раскольникова, мой взгляд сам находил его – он сидел у окна, и его взгляд был прикован к серому небу за стеклом, но я знала, что он не видит облаков. Он видит своего Семёна. Или отца. Или ту грань, которую пересёк. И когда я смотрела на него, он, словно чувствуя тяжесть моего взгляда, поворачивал голову. Наши глаза встречались на секунду. Не было улыбки. Не было даже кивка. Просто молчаливое признание: «Да. Я тоже об этом думаю».
В столовой он теперь иногда садился не в полном одиночестве, а за стол рядом с моим. Не напротив. Не рядом. Рядом. Так, чтобы между нами было пустое пространство и два метра воздуха, но уже не целая вселенная. Мы ели молча, каждый свой безвкусный шницель, но это молчание было совместным. Мы были как два пассажира в поезде, которые не разговаривают, но знают, что едут в одном направлении – к общему концу пути.
Именно в столовой это и случилось. Юля, та самая веснушчатая девчонка из моего класса, подсела ко мне с подругой, пока Лев был у раздачи, наливая себе компот. Она косилась в его сторону, а потом, наклонившись ко мне, сказала с фальшивой заботой:
– Алис, ты как? Ничего, что мы присели? А то ты тут всегда одна… или с ним.
– Всё нормально, – сухо ответила я, отодвигая тарелку.
– Просто мы волнуемся, – вступила её подруга, Катя, с круглыми, наивными глазами. – Ты же новенькая. Может, не знаешь… Он же нестабильный. У него отец – мент, и они с отцом… ну, ты слышала про ту историю? Семён до сих пор в психушке, между прочим. Не просто так.
Меня будто обдали кипятком. «В психушке». Не просто напуган, не просто переведён в другую школу. В психушке.
– Что? – вырвалось у меня. Я не слышала этой детали.
– Да-да, – зашептала Юля, довольная эффектом. – После того, как Орлов с ним «поговорил», парень совсем съехал с катушек. Говорит всякую белиберду, про каких-то людей в форме, про то, что его заставили… Ну, бред, ясно же. Но факт – он там. И Лев гуляет на свободе. Потому что папаша прикрыл. Вот и думай.
В этот момент Лев вернулся с стаканом в руке. Он услышал последнюю фразу. Услышал и замер на месте. Его лицо стало абсолютно бесстрастным, но стакан в его руке дрогнул, и жёлтый компот плеснулся через край. Он медленно поставил стакан на свой стол, ни на кого не глядя. Но напряжение от него исходило такое, что воздух вокруг словно загустел.
Юля и Катя поспешно встали.
– Ладно, мы пошли. Подумай, Алис. Хорошего тебе дня.
Они ретировались, оставив меня сидеть с камнем в желудке. Лев сел за свой стол спиной ко мне. Он не обернулся. Не сказал ни слова. Но я видела, как его плечи напряглись под тёмной тканью куртки. Видела, как он с силой сжал свою пластиковую вилку, и она согнулась пополам с тихим хрустом.
После уроков я не пошла домой. Я пошла за ним. Он шёл быстро, почти бежал, срываясь с места на перекрёстках, будто пытаясь убежать от самого себя. Он привёл меня не на станцию, а в другое место – на старую, заброшенную стройку на окраине района. Башни из серого бетона с зияющими чёрными проёмами окон, кучи ржавой арматуры, горы битого кирпича. Место ещё более мрачное и безлюдное, чем станция. Его личный ад.
Он остановился посреди пустыря, перед грудой бетонных плит, и просто стоял, тяжело дыша, уставившись в землю.
– Лев, – позвала я осторожно, останавливаясь в паре метров.
– В психушке, – прохрипел он, не оборачиваясь. Его голос был полон такой ненависти – к себе, к миру, ко всему на свете – что мне стало физически холодно. – Они сказали «в психушке»?
– Да, – тихо подтвердила я.
Он резко развернулся. Его глаза горели. Не метафорически. В них действительно пылал какой-то внутренний, само разрушительный огонь.
– А они знают, ПОЧЕМУ он в психушке? – он закричал, и эхо подхватило его слова, разнеся по пустырю: «психушке… психушке…». – Знают, что его туда загнал не я? Что его туда загнал мой отец и его дружки в погонах? Что они делали с ним в том подвале, пока я был вынужден СМОТРЕТЬ? Чтобы я понял, что бывает с теми, кто перечит майору Орлову?
Он подошёл к бетонной плите и со всей силы ударил по ней кулаком. Глухой, кошмарный звук удара мяса о камень.
– Я не трогал его! – кричал он, и в его голосе уже слышались слёзы ярости и беспомощности. – Я даже близко не подошёл! Они сами всё сделали! А потом посмотрели на меня и сказали: «Вот, сынок. Вот что бывает. Запомни». И я запомнил! Я запомнил его глаза! Его… его сломанные пальцы! И то, как он потом смотрел на меня, как на такого же монстра, как они!
Он ударил ещё раз. И ещё. На его костяшках выступила кровь, алая и яркая на сером бетоне.
– А теперь он там. А я тут. И все думают, что это я. Что я – чудовище. И знаешь что? Может, они и правы! Потому что я молчал! Я молчу до сих пор! Я живу в его доме, ем его хлеб и ношу эту проклятую фамилию! Я такой же соучастник! Может, я и есть чудовище!
Я не думала. Я просто бросилась к нему и схватила его за запястье, прежде чем он нанёс следующий удар. Его рука была твёрдой, как сталь, и дрожала от не выплеснутой ярости.
– Лев, остановись! Ты себя покалечишь!
Он попытался вырваться, но я вцепилась мёртвой хваткой. Мы стояли так, лицом к лицу, он – дыша, как загнанный зверь, я – держа его окровавленную руку.
– Пусти, – прошипел он.
– Нет.
Мы смотрели друг другу в глаза. В его был ураган боли, стыда и ненависти. В моих, наверное, – ужас и что-то ещё. Что-то, что заставило меня не отпускать.
– Ты не чудовище, – сказала я твёрдо, хотя внутри всё тряслось. – Ты жертва. Так же, как и он.
– Какая разница? – его голос сорвался на шёпот. Вся энергия, казалось, вышла из него. Он обмяк. – Разве от этого ему легче? Разве от этого мои руки чистые? Они в крови, Алиса. В его крови. И в моей. Она никуда не смывается. Она просто… впитывается. Становится частью тебя.
Я не отпускала его руку. Медленно, осторожно, я разжала его пальцы. Ладонь была разбита в кровь, ссадины, синяки.
– Вот видишь, – прошептала я. – Ты причиняешь боль только себе. Это не делает тебя чудовищем. Это делает тебя… человеком, который не знает, куда деть свою боль.
Он смотрел на свою окровавленную ладонь, потом на меня. Его дыхание выравнивалось.
– Ты так говоришь, потому что твои руки чистые, – сказал он, но уже без злости. С усталой покорностью.
– Нет, – возразила я. Я всё ещё держала его руку. Я подняла её, повернула ладонью вверх, к его лицу. – Посмотри. Это кровь. Настоящая. Её можно остановить. Перевязать. Она заживёт. А та кровь… та, что из прошлого… она не здесь. – Я ткнула пальцем в его грудь, прямо в сердце. – Она здесь. И у меня тоже. Мы оба носим её внутри. Не на руках. Внутри. И от этого мы – одной крови. Не от насилия. От вины. От беспомощности. От того, что выжили, когда кто-то другой – нет.
Слёзы наконец покатились по его щекам. Бесшумные. Он не рыдал. Он просто плакал, стоя передо мной с разбитыми руками, а я держала его за запястье, как якорь.
– Я не хочу этой крови, – прошептал он, и это было похоже на молитву.
– Я знаю. Я тоже.
Я достала из кармана чистый бумажный платок (мамина привычка – класть их везде) и осторожно прижала к его ладони.
– Держи.
Он взял платок, сжал в кулаке.
– Зачем ты это делаешь? – спросил он, глядя на меня мокрыми от слёз глазами. – Я же тебя предупреждал. Я токсичный. Я… испорченный.
– Потому что ты первый человек, который не смотрит на меня как на монстра, – ответила я просто. – Потому что ты видишь мою дыру внутри. И мне не нужно объяснять тебе, как там холодно. Потому что… потому что если я отвернусь от тебя, то мне придётся отвернуться и от самой себя. А я устала от этого.
Он медленно кивнул, как будто понял что-то очень важное.
– «Одной крови», – повторил он свою же фразу, но теперь в ней не было горечи. Было принятие. Страшное, болезненное, но принятие.
– «Одной крови», – подтвердила я.
Мы стояли посреди бетонной пустыни, и ветер нёс к нам запах ржавчины и далёких костров. Два сломанных подростка, связанные невидимой нитью общей вины и понимания. Его рука всё ещё была в моей. Кровь проступала через белый платок, алым цветком.
– Что нам теперь делать? – спросил он тихо, как ребёнок.
– Я не знаю, – честно ответила я. – Но, думаю, мы должны держаться вместе. Чтобы эта кровь внутри не отравила нас по отдельности. Может, вдвоём… может, мы сможем её пережить. Или хотя бы не дать ей убить нас.
Он молча смотрел на меня, и в его взгляде впервые за всё время появилось что-то, кроме боли и пустоты. Что-то похожее на слабую, едва мерцающую надежду. Или на решение.
– Ладно, – сказал он наконец. – Вместе. Но, Алиса… это будет не прогулка по парку. Мой отец… если он узнает, что у меня есть кто-то… что ты для меня что-то значишь… он использует это. Он найдёт твоё слабое место и нажмёт. У него такой талант.
– У меня уже нет слабых мест, – горько усмехнулась я. – Они все уже разбиты.
– Не говори так, – он покачал головой. – Они всегда есть. Мама. Твоё прошлое. Страх, что оно откроется. Он найдёт. И он использует. Чтобы контролировать меня. А через меня – и тебя.
Его слова должны были испугать. Но странным образом, они меня успокоили. Потому что это была правда. И мы оба это знали. Не было иллюзий. Не было розовых очков. Только холодная, жёсткая реальность и два человека, решивших стоять в ней плечом к плечу.
– Тогда пусть попробует, – сказала я, и в голосе прозвучала твёрдость, которой я сама в себе не знала. – У меня тоже есть чему поучиться у своих демонов. Я не та девочка, которой можно просто нажать на кнопку и сломать.
Он снова посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, а потом слабо улыбнулся.
– Знаешь, иногда ты пугаешь меня больше, чем мой отец.
– Взаимно, – ответила я, и мы оба рассмеялись. Коротко, нервно, но это был смех. Настоящий. Среди руин, с окровавленными руками и грузом прошлого за плечами, мы засмеялись.
Мы шли обратно к городу, и, между нами, теперь было не просто молчаливое понимание. Было соглашение. Негласный, но нерушимый договор. Мы были двумя островами в океане боли, и мы только что построили между ними хлипкий, опасный мост. По нему можно было упасть. Его могли разрушить. Но пока он был.
И фраза «одной крови» теперь означала не только общую рану. Она означала общее оружие. Общую крепость. И общую, страшную надежду на то, что вдвоём, может быть, нам будет не так холодно в этой вечной, внутренней зиме.
Мы расстались у моста. Он пошёл к своему дому, к своему отцу-майору и тихой домашней войне. Я пошла к своей пустой квартире и маме, которая смотрела сквозь меня. Но теперь я несла с собой не только свою боль. Я несла знание, что где-то там, в этом же городе, под этим же серым небом, есть ещё один человек, который знает цену этой боли. И который, кажется, готов разделить её со мной.
Кровь на платке в его кармане и невысказанные слова в моём сердце были нашим тайным знаком. Мы с тобой одной крови. И от этой крови, возможно, не избавиться. Но, может быть, можно научиться жить с ней. Не в одиночку.
Глава 8. Случайность, похожая на знак
Школьный проект по литературе стал той самой случайностью, которая потянула за собой ниточку, ведущую прямиком в сердце тьмы. Нас разделили на пары для анализа «Преступления и наказания» – не случайно, якобы по алфавитному списку. Кириллова и Орлова. К и О. Между нами, должна была быть ещё пара, но та девушка внезапно перевелась в другую школу. Совпадение. Случайность.
Маргарита Витальевна объявила пары у доски, и когда наша с ним фамилия прозвучала в одном ряду, в классе повисла та самая, знакомая, звенящая тишина. Все обернулись – сначала на меня, потом на него, будто ожидая взрыва. Я почувствовала, как по спине побежали мурашки. Лев, сидевший у окна, лишь поднял голову и посмотрел на учительницу с бесстрастным лицом, затем его взгляд скользнул по мне и снова ушел в окно. Никакой реакции. Но я знала – за этим молчанием скрывалось напряжение тетивы.
После урока он подошел ко мне, пока я собирала вещи. Не близко. На почтительном, публичном расстоянии.
– Кириллова. Надо встретиться, обсудить. Когда свободна? – Голос был официальным, безличным, как будто мы и правда были случайными партнёрами.
– После школы, – ответила я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. – В библиотеке?
Он едва заметно поморщился. Библиотека – это территория глаз и шёпотов.
– Лучше на «Речной». В шесть. – И, не дожидаясь ответа, развернулся и ушёл.



