
Полная версия:
Профессор

Лэндон Вудс
Профессор
Настоящее издание является художественным произведением. Все имена, персонажи, события, организации, компании и иные элементы повествования являются результатом художественного вымысла. Любое сходство с реальными лицами, действующими или прекратившими деятельность организациями, компаниями, а также с реальными событиями и обстоятельствами носит исключительно случайный и непреднамеренный характер.
Глава 1. Точка отсчета
Шум Садового кольца никогда не стихает полностью. Даже сейчас, в три часа ночи, когда Москва должна бы погрузиться в тяжелый, беспокойный сон, за окном продолжается непрерывное движение. Шипение шин по мокрому асфальту, редкие гудки, вой сирен скорой помощи где-то вдалеке. Я стою у холодного стекла, прижавшись к нему лбом, и смотрю на желтые пятна фонарей, размазанные по черному холсту ноябрьской ночи. Город живет. Ему абсолютно плевать, что внутри этой квартиры на девятом этаже время остановилось навсегда.
Прошло ровно сто четырнадцать дней с того момента, как моя жизнь разделилась на две неравные части. «До» — это светлая, понятная реальность, где у меня была семья, планы на будущее, уверенность в завтрашнем дне и четкий маршрут, проложенный на годы вперед. «После» — это вязкая, удушливая пустота, в которой я сейчас существую. Я не живу, я именно существую, выполняя базовые биологические функции: дышу, иногда сплю, изредка заставляю себя проглотить какую-то еду.
На моем письменном столе, покрываясь тонким слоем серой пыли, лежит картонная папка. Обычная канцелярская папка-скоросшиватель, внутри которой подшиты несколько десятков листов формата А4. Это материалы уголовного дела № 11901450008000234. Мой личный микро-кейс столкновения с реальностью, который навсегда отбил у меня желание иметь дело с юриспруденцией.
Я помню тот день в кабинете следователя до мельчайших деталей. Капитан юстиции Воронов, уставший человек с серым лицом и въевшимся запахом дешевого табака, сидел напротив меня в тесном кабинете УВД по Северо-Западному округу. На стене криво висел портрет президента, на подоконнике засыхал какой-то цветок в пластиковом горшке. Воронов монотонно зачитывал строки из протокола осмотра места дорожно-транспортного происшествия от 12 августа.
«В 21 час 45 минут на 34-м километре федеральной трассы М-9 “Балтия” водитель автомобиля Land Rover, гражданин Смирнов И.А., 1999 года рождения, двигаясь со значительным превышением допустимой скорости, не справился с управлением в условиях мокрого дорожного покрытия. В результате заноса транспортное средство пересекло разделительную полосу, выехало на полосу встречного движения и совершило лобовое столкновение с автомобилем Volvo под управлением…»
Дальше шли имена моих родителей. Моего отца, который всегда водил предельно аккуратно, никогда не превышал скорость и свято верил в то, что правила дорожного движения написаны кровью, а значит, их соблюдение гарантирует безопасность. Моей матери, которая сидела на пассажирском сиденье и, наверное, даже не успела понять, что произошло, когда двухтонная черная глыба металла снесла их машину с трассы.
Я читал судебно-медицинские экспертизы. Сухие, стерильные тексты, разделяющая смерть самых близких мне людей на медицинские термины. «Множественные сочетанные травмы головы, туловища и конечностей», «разрыв внутренних органов», «смерть наступила мгновенно на месте происшествия». Я смотрел на эти буквы, отпечатанные на дешевом принтере, и пытался сопоставить их с тем фактом, что еще утром того дня мама жарила сырники на нашей кухне и смеялась над тем, как отец пытался починить протекающий кран, а вечером они превратились в «потерпевших» в материалах уголовного дела.
Виновник аварии, девятнадцатилетний студент, которому богатый отец подарил внедорожник за успешную сдачу сессии, отделался сотрясением мозга и переломом ключицы. Подушки безопасности и масса автомобиля спасли ему жизнь. Воронов тогда посмотрел на меня поверх очков и сказал: «Дело мы передадим в суд. Статья 264, часть 5. Нарушение ПДД, повлекшее по неосторожности смерть двух лиц. Дадут ему года четыре колонии-поселения, учитывая, что ранее не судим и характеристики положительные. Через два выйдет по УДО. Вы крепитесь, парень. Закон есть закон».
Закон есть закон. Эта фраза эхом отдавалась в моей голове все последующие месяцы. Мои родители мечтали, чтобы я стал адвокатом. Отец часто говорил, что право — это единственный инструмент, который отличает цивилизованное общество от варварского. Он покупал мне книги, мы вместе разбирали исторические судебные процессы. Я готовился к поступлению на юридический факультет лучшего университета страны. Моя комната до сих пор завалена учебниками: «Теория государства и права», «Уголовный процесс», «Конституционное право РФ». На полях многих страниц остались мои пометки карандашом, выделенные маркером абзацы о справедливости, презумпции невиновности, соразмерности наказания.
Теперь эти книги вызывают у меня лишь глухое раздражение и тошноту. Какая к черту справедливость? Какой смысл в тысячах страниц законов, кодексов и комментариев к ним, если они не могут защитить хороших людей от пьяного или безрассудного идиота на встречной полосе? Право не возвращает мертвых. Оно лишь бюрократизирует смерть, раскладывает ее по папочкам, присваивает номера и назначает смехотворные компенсации. Четыре года колонии-поселения за две отнятые жизни. Это не правосудие. Это насмешка.
Я забросил подготовку и не открывал учебники с того самого августовского дня. Репетиторы звонили первые несколько недель, потом перестали. Школьные учителя, зная о моей трагедии, просто ставили мне тройки из жалости, чтобы я мог получить аттестат. Мне было все равно. Я нарушил волю родителей, предал их мечту, но у меня не осталось ни сил, ни веры, чтобы продолжать этот путь. Юриспруденция казалась мне теперь не щитом, защищающим невинных, а сложной, лицемерной игрой, в которой выигрывает тот, у кого крепче машина и дороже адвокат.
Я отхожу от окна и медленно бреду на кухню. Квартира огромная, четырехкомнатная, сталинской постройки. Раньше она казалась мне уютной, наполненной голосами, запахами кофе по утрам, звуками работающего телевизора в гостиной. Теперь это склеп. Я физически ощущаю, как тишина давит на барабанные перепонки. В прихожей до сих пор висит осеннее пальто отца. Внизу стоят мамины любимые замшевые сапоги. Я не могу заставить себя убрать их в шкаф. Мне кажется, что если я это сделаю, я окончательно сотру их следы в этом мире.
Открываю холодильник. На верхней полке стоят несколько пластиковых контейнеров. Вчера заезжал дядя Миша. Михаил Сергеевич Волков — лучший друг моего отца, они вместе учились в институте, потом вместе начинали бизнес в девяностых, пока отец не ушел в проектирование. Дядя Миша и его жена, тетя Лена, — единственные люди, которые остались у меня в этом городе. У меня нет ни бабушек, ни дедушек. Родители отца умерли давно, мамина родня осталась где-то на Дальнем Востоке, и связь с ними оборвалась еще в моем детстве.
Дядя Миша старается. Он действительно изо всех сил пытается вытащить меня из этой ямы. Он приезжает каждую неделю, привозит продукты, которые готовит тетя Лена: домашние котлеты, борщ, пюре. Он стоит в коридоре, неловко переминаясь с ноги на ногу, мнет в руках ключи от машины и смотрит на меня глазами, полными боли и бессилия.
— Саня, ты бы поел, — сказал он вчера, выставляя контейнеры на стол. — Лена специально для тебя готовила. Твои любимые, с чесноком.
— Спасибо, дядь Миш. Я поем, обязательно, — ответил я, глядя куда-то сквозь него.
— Как дела с учебой? Ты к экзаменам-то готовишься? Отец бы очень расстроился, если бы ты бросил. Ты же знаешь, как он хотел видеть тебя на юрфаке.
Я промолчал. Что я мог ему ответить? Сказать, что я ненавижу юрфак? Сказать, что каждый раз, когда я думаю об отце, я вижу не его улыбку, а строчки из протокола осмотра трупа? Дядя Миша хороший человек, но он не может понять. У него своя жизнь, которая несется вперед на огромной скорости. У них с тетей Леной трое детей: старшему, Илье, двенадцать, а младшим двойняшкам по пять лет. У него ипотека, проблемы с бизнесом, вечный недосып. Я вижу, как тяжело ему даются эти визиты ко мне. Он разрывается между чувством долга перед погибшим другом и необходимостью заботиться о собственной семье.
Я стал для них обузой. Тяжелым, депрессивным грузом, который они тащат из благородства. Я буквально физически ощущаю, как тетя Лена прячет глаза, когда мы изредка созваниваемся. Она не знает, о чем со мной говорить. Все обычные темы — погода, школа, планы на лето — кажутся кощунственными на фоне моей потери. А говорить о смерти мы не умеем. Поэтому наши разговоры сводятся к дежурным фразам: «Как ты?», «Держись», «Если что-то нужно — звони».
Я не звоню. Я вообще перестал пользоваться телефоном по прямому назначению. Мой смартфон превратился в кусок холодного стекла и пластика, который изредка вибрирует, напоминая о том, что где-то там, за стенами моей квартиры, продолжается чужая, непонятная мне жизнь.
Я достаю телефон из кармана домашних штанов. Экран загорается, высвечивая несколько уведомлений из Telegram. Чат «11-А Выпускной».
«Денис Савельев: Пацаны, кто скинется на подарок историчке? Она намекала на сертификат в парфюмерный». «Аня Смирнова: Давайте по 500 рублей. И надо решить, где будем отмечать после вручения аттестатов. В “Лофте” уже все даты забиты!» «Макс: Я пас, у меня репетитор по матану до ночи. Если не сдам профиль, батя меня убьет».
Я читаю эти сообщения, и мне кажется, что они написаны на каком-то древнем, мертвом языке, который я забыл. Выпускной. Подарки учителям. Страх перед экзаменами. Еще полгода назад я был частью этого мира. Я тоже спорил о том, где лучше бронировать ресторан, тоже переживал из-за пробников по обществознанию, тоже боялся не набрать проходной балл.
Сейчас все это кажется мне настолько мелким, настолько ничтожным, что вызывает лишь горькую усмешку. Они боятся, что родители их «убьют» за плохую оценку. Они не знают, что такое настоящая смерть. Они не стояли в гулком, пропахшем формалином коридоре морга, ожидая, пока санитар вынесет свидетельства о смерти. Они не выбирали гробы. Они не смотрели, как комья сырой земли падают на полированное дерево, навсегда скрывая под собой тех, кто дал тебе жизнь.
Мои сверстники живут в иллюзии бессмертия и безопасности. Они верят, что если хорошо учиться, слушаться старших и соблюдать правила, то все будет хорошо. Я тоже в это верил. До 12 августа. Теперь я знаю правду: мир — это хаос. Слепой, безжалостный, абсолютно равнодушный хаос, в котором нет никакой логики, никакой высшей справедливости. Твоя жизнь может оборваться в любую секунду просто потому, что какой-то сопляк на встречной полосе решил нажать на педаль газа чуть сильнее.
Я блокирую экран телефона и бросаю его на кухонный стол. Звук удара пластика о дерево кажется оглушительным в мертвой тишине квартиры.
Я пробовал выходить на улицу, пробовал общаться. Пару недель назад я столкнулся в супермаркете с Игорем, моим бывшим лучшим другом. Мы дружили с пятого класса, вместе играли в приставку, вместе ходили на секцию самбо. Когда родители погибли, он пришел на похороны, стоял бледный, испуганный. Потом звонил пару раз, звал погулять. Я отказывался.
В супермаркете мы столкнулись у стеллажа с хлебом. Он неловко переложил корзинку из одной руки в другую.
— О, Саня. Привет.
— Привет.
— Как ты вообще? Держишься?
— Нормально.
— Слушай, мы тут на выходных собираемся у Влада на даче. Предки уехали. Шашлыки, пиво, девчонки будут. Погнали с нами? Тебе надо развеяться, чувак. Нельзя же вечно дома сидеть. Время лечит, братан.
«Время лечит». Самая лживая фраза, которую придумало человечество, чтобы оправдать свое бессилие перед чужим горем. Время ничего не лечит. Оно просто покрывает рану грязной коркой, под которой продолжает гнить мясо. Я смотрел на Игоря, на его модную стрижку, на его новые кроссовки, и понимал, что между нами пролегла пропасть, которую невозможно преодолеть. Он стоял на светлом берегу, где главной проблемой было купить пиво без паспорта. Я находился на дне темного ущелья, где не было ничего, кроме холода и памяти.
— Я не смогу, Игорь. Дел много, — сухо ответил я, развернулся и ушел, оставив его стоять с открытым ртом. Больше он мне не звонил. И я был ему за это благодарен.
Я выхожу из кухни и иду по длинному коридору. Паркет скрипит под ногами. Я знаю каждый скрип в этой квартире. Вот здесь, возле ванной, половица всегда издает звук, похожий на тихий стон. А здесь, у двери в спальню родителей, паркет лежит плотно, беззвучно.
Дверь в их спальню приоткрыта. Я толкаю ее рукой и замираю на пороге. В комнате темно, только свет от уличного фонаря пробивается сквозь щель в шторах, выхватывая из мрака угол широкой двуспальной кровати. Покрывало идеально заправлено. На прикроватной тумбочке со стороны мамы до сих пор лежит недочитанная книга — какой-то детектив в мягкой обложке. Закладка торчит на середине. Она читала ее перед сном 11 августа.
Я делаю шаг внутрь. Воздух здесь кажется более плотным, спертым. Если закрыть глаза и глубоко вдохнуть, можно уловить едва заметный, исчезающий аромат маминых духов — что-то цветочное, с нотками жасмина. И легкий запах отцовского одеколона. Эти запахи — призраки. Они тают с каждым днем, выветриваются, исчезают, как исчезает память о людях. Я панически боюсь того дня, когда зайду сюда и не почувствую ничего, кроме запаха пыли и старой мебели.
Я подхожу к тумбочке отца. Там лежат его наручные часы. Механические, с автоподзаводом. Они остановились через два дня после аварии, когда пружина окончательно раскрутилась. Я беру их в руки. Металл холодный, тяжелый. Я провожу большим пальцем по циферблату. Стрелки замерли на отметке 10:14. Время, когда остановилось сердце механизма.
Я кладу часы обратно и сажусь на край кровати. Батареи центрального отопления шпарят на полную мощность, в квартире должно быть тепло, но меня бьет мелкая, непрекращающаяся дрожь. Этот холод идет не снаружи. Он рождается где-то внутри, в районе солнечного сплетения, и растекается по венам, замораживая кровь. Это холод абсолютного, тотального одиночества.
Я обхватываю голову руками и смотрю в пол. В голове пустота. Ни мыслей, ни слез. Слезы закончились еще в первый месяц. Я выплакал их все, когда выл в подушку по ночам, кусая собственные руки, чтобы не кричать в голос и не пугать соседей. Сейчас осталась только сухая, выжженная пустыня.
Что мне делать дальше? Этот вопрос пульсирует в висках, но не находит ответа. Поступить в университет? Зачем? Чтобы сидеть на лекциях среди людей, которые мне чужды, и слушать о законах, которые не работают? Найти работу? Какую? Курьером? Официантом? Чтобы заработать деньги на еду, которая не имеет вкуса?
У меня есть счет в банке — страховка и сбережения родителей. Дядя Миша помог все оформить. Этих денег хватит на несколько лет скромной жизни, даже если я не буду ничего делать. Я могу просто сидеть в этой квартире, смотреть в стену и медленно сходить с ума.
Я поднимаю голову и смотрю в зеркало дверцы шкафа. В полумраке я вижу силуэт человека. Ссутулившиеся плечи, впалые щеки, темные круги под глазами. Мне восемнадцать лет, но я чувствую себя стариком, который прожил долгую, бессмысленную жизнь и теперь просто ждет конца.
Я встаю с кровати и выхожу в центр гостиной. Самая большая комната в квартире. Здесь мы ставили елку на Новый год. Здесь отец учил меня играть в шахматы. Здесь мама накрывала большой стол, когда приходили гости. Сейчас здесь только тени.
Я стою посреди комнаты, окруженный вещами, которые потеряли свой смысл. Книги, которые никто не будет читать. Посуда, из которой никто не будет есть. Телевизор, который никто не включит. Я — единственный живой элемент в этом музее мертвых вещей, но я чувствую себя таким же неживым, как этот диван или этот шкаф.
Я смотрю на входную дверь. Там, за ней, огромный город. Миллионы людей, которые куда-то спешат, кого-то любят, о чем-то мечтают. Они строят планы, рожают детей, пишут законы, верят в будущее. А я стою здесь, в пустой, холодной квартире, и понимаю с кристальной, пугающей ясностью: мне некуда идти. Мой маршрут стерт. Моя карта сгорела. Я уперся в глухую бетонную стену, и в этой стене нет ни одной двери.
Абсолютный, беспросветный тупик. И тишина, в которой слышно только, как за окном, по мокрому асфальту Садового кольца, продолжают шуршать шины чужих автомобилей, увозящих чужие жизни в недоступное мне завтра.
Глава 2. Случайный приют
Холодный ноябрьский ветер пронизывал до костей, забираясь под воротник куртки и заставляя инстинктивно вжимать голову в плечи. Я шел по улицам Москвы без какой-либо конкретной цели, просто переставляя ноги по мокрому, покрытому тонкой коркой льда асфальту. Город вокруг меня пульсировал своей обычной, агрессивной жизнью. Мимо проносились автомобили, обдавая тротуары грязными брызгами, витрины дорогих бутиков слепили неоновым светом, а из открытых дверей кофеен вырывались обрывки смеха и запахи ванили.
Люди спешили по своим делам. Они прятали лица в теплые шарфы, говорили по телефонам, несли пакеты с покупками, спускались в гудящее нутро метрополитена. Вся эта гигантская человеческая масса была объединена тысячами невидимых нитей: планами на вечер, рабочими графиками, семейными ужинами, предстоящими праздниками. Я же чувствовал себя абсолютно чужеродным элементом в этом потоке. Призраком, который по какой-то нелепой случайности обрел плоть, но потерял всякий смысл своего существования. Светский мир с его культом успеха, бесконечным потреблением и суетой казался мне теперь не просто чужим, а пугающе равнодушным. Этому городу было совершенно наплевать на то, что внутри меня зияет черная, выжженная воронка.
Мои бывшие одноклассники в это время, вероятно, сидели с репетиторами, зубрили даты по истории или формулы по физике, готовясь к поступлению. Их главной трагедией мог стать низкий балл на пробном экзамене или ссора с девушкой. Я больше не мог с ними общаться. Любой разговор неизбежно скатывался к неловкому молчанию, когда они вспоминали о моем статусе сироты, или, что еще хуже, к фальшивым, заученным фразам сочувствия. Я физически не мог выносить эту фальшь. Мне нужна была тишина. Абсолютная, густая тишина, в которой можно было бы спрятаться от оглушающего шума реальности.
Свернув в один из узких переулков в районе Замоскворечья, я оказался вдали от оживленных магистралей. Здесь было темнее и спокойнее. Старые купеческие дома с облупившейся штукатуркой жались друг к другу, словно пытаясь согреться. В конце переулка, за кованой оградой, возвышался силуэт старого православного храма. Его купола, лишенные позолоты и потемневшие от времени, сливались с тяжелым свинцовым небом. Тусклый свет падал из узких окон, обещая хоть какое-то укрытие от пронизывающего ветра.
Я толкнул тяжелую дубовую дверь, обитую потертым дерматином. Она поддалась с глухим скрипом, и я шагнул внутрь, словно пересек невидимую границу между двумя мирами.
Первое, что ударило по чувствам, — это запах. Густой, сладковатый аромат ладана, смешанный с запахом плавящегося воска и старого дерева. Этот запах не имел ничего общего со стерильными ароматами торговых центров или выхлопными газами улиц. Он был древним, успокаивающим, почти осязаемым. Звуки мегаполиса остались там, за толстыми кирпичными стенами. Здесь царила та самая тишина, которую я так отчаянно искал. Она не была мертвой или пугающей; напротив, она казалась живой, наполненной тихим потрескиванием свечей и едва слышным шепотом.
В храме было полутемно. Служба уже закончилась, и в просторном помещении находилось всего несколько человек. Две пожилые женщины в темных платках протирали стекло на иконах, а у дальнего подсвечника стоял мужчина в длинном черном одеянии. Я забился в самый темный угол, прислонившись спиной к холодной колонне, и просто закрыл глаза. Впервые за долгое время напряжение, сковывавшее мои мышцы стальным панцирем, начало медленно отступать. Здесь от меня ничего не требовали. Здесь не нужно было притворяться сильным, не нужно было строить планы на будущее или отвечать на вопросы о том, как я справляюсь с потерей. Здесь можно было просто быть.
Я простоял так, наверное, около часа, наблюдая за тем, как пламя свечей выхватывает из полумрака строгие лики на иконах. Внезапно я почувствовал, что кто-то остановился рядом. Открыв глаза, я увидел того самого молодого человека в черном подряснике. На вид ему было не больше двадцати пяти лет. У него было открытое, спокойное лицо, светлые волосы, аккуратно зачесанные назад, и внимательные, удивительно ясные глаза.
— Замерз? — тихо спросил он. В его голосе не было ни дежурного любопытства, ни снисходительности. Только простая человеческая забота.
Я неопределенно пожал плечами, не зная, что ответить. Горло перехватило от неожиданности.
— Я Алексей, алтарник, — он протянул руку. Рукопожатие оказалось крепким и теплым. — У нас в трапезной чайник только что вскипел. Пойдем, выпьешь горячего. А то стоишь тут, как тень, того и гляди растворишься.
Я хотел отказаться, сослаться на дела и уйти обратно в холодную московскую ночь, но что-то в его тоне заставило меня остаться. Я кивнул и пошел за ним.
Трапезная располагалась в небольшой пристройке позади храма. Это была простая комната с длинным деревянным столом, покрытым клеенкой, несколькими скамьями и старым буфетом. В углу тихо гудел холодильник, а на плите действительно исходил паром большой металлический чайник. Алексей налил мне крепкого черного чая в фаянсовую кружку, пододвинул тарелку с сушками и сел напротив.
Он не стал расспрашивать меня о том, кто я такой и что привело меня в храм в такой поздний час. Он просто начал говорить о каких-то повседневных вещах: о том, что нужно починить крыльцо до наступления настоящих морозов, о том, как сложно найти хороший воск для свечей. Его речь текла плавно, без надрыва, и я поймал себя на мысли, что жадно вслушиваюсь в каждое слово. Впервые за несколько месяцев я находился в компании человека, который не смотрел на меня с жалостью.
Постепенно, сам того не ожидая, я начал говорить. Слова вырывались из меня сбивчиво, неровно. Я рассказал ему о пустой квартире, о давящем чувстве вины за то, что забросил учебу, о том, как мир потерял свои краски и превратился в серую, бессмысленную декорацию. Я ждал, что он начнет сыпать стандартными утешениями, говорить, что «на все воля Божья» или что «время лечит». Но Алексей молчал. Он слушал так, как никто до этого не слушал.
— Знаешь, — произнес он наконец, глядя на свои руки, лежащие на столе. — Мир за стенами храма часто кажется жестоким, потому что он живет по законам выгоды и случайности. Там человек ценен ровно до тех пор, пока он успешен, здоров и может что-то предложить. Когда ты ломаешься, этот мир просто перешагивает через тебя и идет дальше. Но здесь все иначе. Здесь мы учимся видеть друг в друге не функцию, а бессмертную душу.
Эти слова упали на благодатную почву. Контраст между ледяным равнодушием светского общества и тем теплом, которое я ощутил в этой маленькой, пропахшей чаем и хлебом комнате, был колоссальным. Мне показалось, что я нашел убежище. Место, где боль не нужно прятать, где она признается как часть человеческого пути.
С того вечера моя жизнь начала меняться. Я стал приходить в храм почти каждый день. Сначала просто стоял на службах, вслушиваясь в ритмичные, гипнотические песнопения, которые успокаивали расшатанную нервную систему. Затем Алексей предложил мне помогать по хозяйству. Я чистил подсвечники от натекшего воска, мел двор, убирал снег, который начал щедро засыпать Москву в декабре. Физический труд приносил удивительное облегчение. Монотонные действия освобождали голову от навязчивых мыслей, а осознание того, что я делаю что-то полезное для этого места, возвращало мне крупицы самоуважения.
Церковная среда дала мне ложное, но такое необходимое в тот момент чувство безопасности. Люди, которых я здесь встречал, казались мне носителями какой-то высшей, недоступной светскому миру истины. Они были приветливы, спокойны, их разговоры вращались вокруг духовного роста, помощи ближним и вечности. На фоне моих бывших друзей, чьи интересы ограничивались брендами одежды и количеством лайков в социальных сетях, прихожане храма выглядели настоящими исполинами духа. Я идеализировал их, не понимая тогда, что под рясами и платками скрываются такие же люди, со своими страстями, пороками и темными тайнами.
Именно в этот период во мне созрело решение, которое еще полгода назад показалось бы мне полным безумием. Я решил отказаться от поступления на юридический факультет. Светский закон, которому так свято верили мои родители, не смог защитить их. Он оказался лишь набором сухих правил, не способных восстановить справедливость или дать утешение. Я захотел посвятить свою жизнь закону духовному. Я захотел стать частью этой системы, которая, как мне казалось, стоит на страже добра и милосердия.

