
Полная версия:
Игрушечка
Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: «Пожалуйте муки!» Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить…
«Ох, нет на вас пропасти! – кричит Арина Ивановна. – И богу-то помолиться не дадут порядком!» Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться… Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, нешто воды налить попросит…
Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается… а гости так и жужжат около нее за столом.
Пиры у господ за пирами, а тут глядь – денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое; «ах-ах-ха-х!» – ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.
На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло… И Тростино мое родное.
Кажись, ведь ни роду, ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось…
– Игрушечка, о чем ты плачешь? – спрашивает барышня. – Полно оглядываться, не бойся никого, говори!
А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.
– Скажи, о чем плачешь?
– Так, – говорю.
– Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? – говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.
– Ах барышня, барышня! – отвечаю. – И на что вам знать, что мое за горе!
– На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка! – говорит.
Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.
– Барышня, милочка! продали Тростино!
– Какое Тростино, Игрушечка?
Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: «Говори, говори, Игрушечка!» – Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, – хоть гляну да вспомню былое, – а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!
– На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?
– На пиры деньги понадобились, то и продали, – отвечаю. – Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!
Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.
– О чем, барышня, вы задумалися? – спрашиваю.
– Так, обо всем, Игрушечка.
– Да о чем же обо всем?
– Да так, – отвечает, – как это все на свете делается!
– Да что?
– Игрушечка, – говорит, – ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка? – Да вдруг в тревоге такой ко мне – Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?
– Видно, нельзя, – говорю.
– Отчего ж?
– Да не бывает так… вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят…
– Да отчего ж так? отчего?
Я что сказать ей не знаю…
Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
– О чем щебетать изволили, сокровище мое? – спрашивает у барышни. – Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
– Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то?
Скажите, скажите!
– Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, – ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
– Погоди, погоди ты, змейка! – грозится. – Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
– Барышня, – говорю – что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
– Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула – не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
– Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
– Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
– Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
– Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
– Ну, скажи, мама, – заговорила барышня, – скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит – ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
– Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
– А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…
А барыня:
– Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
– Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут – разве уж тебе их совсем и не жалко?
– Глупых детей наказывают, Зиночка, – отозвался барин, взявши себя за подбородок, – и они сейчас умнеют…
– Да Зиночка у нас умница, – говорит барыня, – она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
– Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
– Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…
– Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!
Зиночка умница! – к барышне опять обращается барыня…
А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.
Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.
Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. «А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!» – говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. «Любишь меня, Зиночка?» – спросит барыня. «Люблю», – ответит барышня. «А меня, Зиночка?» – спросит барин. «И тебя люблю». – «Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!» – поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. «А глазки? – ответит барин, – а ручки-то? а ножки-то?» Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе…
Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем…
Барышня скоро от игрушек отстала – разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, – разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: «Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?» Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные – точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: «Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?» – «Да я не знаю, – говорю ей, – кто додумался, а все у нас умеют». – «Может, твоя мама, Игрушечка?» – «Может», говорю.
Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет – засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:
– На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!
– Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, – говорит барышня.
Помню, один раз спрашивает она: «Мама, отчего все птицы не говорят?» Барыня уж видит, к чему дело клонится, – вздохнула тяжело.
– Вот, – говорит, – вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!
– Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?
– Не умеют.
– Отчего ж попугай умеет?
– Попугай ученый.
– Отчего других не учат?
– Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем – я тебе куплю. – А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.
– Постой, мама, где Москва?
– Далеко, мой друг, очень далеко – пусти меня.
– Какая это Москва? расскажи.
– Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.
– А еще что?
– Улицы большие, дома, – пусти, дружочек!
– А кто Москву построил?
– Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?
Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.
– Ах, мама, – говорит, – отчего это ты все не знаешь да не знаешь?
А барыня ей:
– Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!
– Мама! где бог?
– Ах, дружочек! – ответила барыня в тоске великой: – да на небесах, а то где ж?
– Как же у него там на небесах?
А барыня проворненько юрк за двери. «Арина Ивановна! кличет: идите, займите чем-нибудь Зиночку».
Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала.
Потом к барину побежала.
– Папа! скажи мне, как у бога в небесах!
А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись, барышни, как из-под земли, перед ним: «Скажи, как у бога на небесах?» – а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.
– Оленька! Оленька! – кричит барыне – дай Зиночке конфет.
– Я не хочу конфет, – рыдает барышня: – ты скажи, о чем спрашиваю!
Барин ее за головку взял.
– Не болит головка? – спросил.
– Ну хоть скажи, кто Москву построил? – пристает барышня – расскажи мне хоть что-нибудь!
И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.
– Давно кто-то построил. Теперь уж забыто, кто.
– Как же это забыто, папа? И все забывают?
– А ты как же думала? Разве все можно упомнить?
– О, папа! – говорит ему: – мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.
– Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? На что тебе?
– Так; знать хотелось, кто и какой был тот, что строил, – сильный, большой?
– Не знаю, – смеется барии: – ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю – Москва представлена.
Поискал меж книгами и дал ей картиночку:
– Вот тебе Москва, поди-ка, рассмотри в детской. Барышня пошла от него.
Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла – задумалась, а играть с того вечера уж со мной не играла.
И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто.
Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек – «не надо! не хочу!» И от всего отворачивается.
– Да чего ж ты хочешь, Зиночка? – спрашивают у ней господа.
– Говорите со мной!
– Ну что ж? О чем?
– Обо всем!
Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает – оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, – а тут беда вышла. Попалась барышне картинка – гора огненная: «Что это? отчего огонь?» – «Это гора огненная», говорят. «Что значит огненная? Отчего бывает огненная?» – «Из земли огонь выходит». – «Отчего выходит?» – «Так, такая уж гора». – «Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет». И пристала: «Скажи, отчего огонь», – и плачет и кричит. Барина позвали… «Зиночка, – говорит барин: – есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко – а у нас горы простые». Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: «Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?» Барин и осерчал немножко: «Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила».
Она ничего не слушает, разливается – плачет. Да стала еще к тому хворать и шибко росла, просто не по дням – по часам росла… и все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает, и того хочу и другого хочу – ей всем угождают, – тогда она все бросает: «Не надо! мне скучно!» и плачет… А то бывало так: сидит она целый день, не шевельнется – думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с ней – не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить… Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог весть. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали и говорят барышне:
– Зиночка! к тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить, – ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?
– Не знаю, – отвечает барышня. – Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? – говорит.
– Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет, – ублажает барыня: – она тебя всему научит, и ты будешь умная, умная девочка.
– Так я буду ее слушаться! – вскрикнула барышня. – А когда ж она приедет?
– Скоро.
Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи что об ней. «Игрушечка! – говорит мне: – ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?..» Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет…
Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет, и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою – так ей в глаза и смотрит. Принялась она за ученье немецкое, – что и засыпает, твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала, Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила. Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем – всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня – к огню ее можно приподобить – такая была; еще ж и хворая – так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.
– Барышня, – спрашиваю: – за что вы всё на немочку сердитесь?
– Ах, Игрушечка! – отвечает, ручки свои сжавши: – она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!
– Да за что ж так?
– Ах, Игрушечка! ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это, нет, никогда не позволит. Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: «Пишите! урок учите!» Я плачу, я прошу – нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!
Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи! А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было.
Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит, утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает. «Через эту безбожницу, говаривала, и нам еще беда будет! того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!» Да, слава богу, случая не было никакого. И то оказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник, – та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею… немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: «Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!» Раз, барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую, «сердитая», говорит.
– Нет, – говорю я ей, – она не сердита. – Хочу ей растолковать, да не сумею.
– У вас же дети какие? – спрашиваю. Она меня поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно. – Послушные, рабочие дети у вас? – говорю.
– Да, да! – отвечает и пуще в слезы.
Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили.
Барышня сначала, кажись, и рада очень была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи. Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.
Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:
– Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?
– Какая? – спрашиваю.
– Часовая.
– Как часовая?
– Да все у ней по часам, и сон и слова.
– Да, вашей бурливости от нее не дождаться, – смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.
На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую, носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее – не радовалась. «Не приедет такая ко мне, как я хочу!» – говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами, по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами, – барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо, и говорит мне: «Игрушечка! какие разные люди-то бывают!» Билась, билась француженка, все барышня дичится.
Вечером вижу, француженка манит меня из дверей к себе. Иду. Она меня по щеке потрепала и дает мне старенькую ленточку, а сама шепчет: «Слушайся меня, я тебя буду дарить». А я молчу. «Ты всегда с барышней?» спрашивает. «Всегда». – «Как же вы играете, что барышня любит?» – «Разговаривать любит». – «Как так?» – «Любит, говорю, чтоб рассказывали ей все, а она чтоб слушала». – «Хорошо, хорошо, – шепчет мне, – говори мне все, что знать будешь, я тебя всем обдарю. Смотри ж, никому о том не скажи». И махнула рукой: «Иди». Я пошла от нее, да и думаю себе, барышнины слова вспоминаю, что каких-то людей на свете нет!
На другой день француженка в такие рассказы пустилась; без умолку говорит, говорит – барышня слушает и все к ней ближе подвигается… Что долго рассказывать? В месяц она барышню совсем в руки взяла; слова ее слушается барышня, не отходит от нее. Господа радуются себе, что барышня повеселела, не знают, как им Матильду Яковлевну благодарить и чем; то и дело ей подарки, а Матильда Яковлевна руки к груди прижимает да приседает перед ними. Скоро она прибрала к рукам и барыню и барина: ее обо всем спрашивают, с ней обо всем советуются.
Арину Ивановну точило горе: невзлюбила она француженку, а видела, что та всем домом вертит и даже ее ненависти не замечает, а ненавидела ее Арина Ивановна всей своей душой; походку ее заслышит – изменится в лице. Да уж не прежняя немочка безответная это была, чтоб ее постным силой кормить – нет! с этой шутки плохие. Она сейчас к барыне и этак, шутя да смеясь, все расскажет, – веселехонько, хоть у самой на сердце кошки скребут. И зовут Арину Ивановну к барыне. Арине Ивановне выговор…
А мое житье какое было? Хоть по-прежнему я была при барышне, да уж была я одна-одинешенька; барышня совсем меня бросила, все с француженкой, все с Матильдой Яковлевной, а я с утра приду, простою у притолоки день целый, так меня и не вспомнит никто. И Арина Ивановна, и та пренебрегла тогда мной; она не заметит, стукну ли я, войду ли, не то чтобы, как прежде, надзирать за мною, следить. Правда, что она стала не такая нападчивая, – задумчива ходила и сурова, а тиха. То я, бывало, с барышней поговорю, то от Арины Ивановны стерегуся, а тут я осталась уж совсем ни при чем. Сердце мое очень ныть стало… что некуда и не к кому мне пристать на всем свете белом… Сижу в каком-то я раз полусно и слышу, кличет Матильда Яковлевна и дает мне в руки свою шкатулочку. «Хочу, чтоб починили хорошо!» – говорит и показывает, что уголок отклеился. Я схватила эту шкатулочку обеими руками, да никого не спрашиваючи, опрометью, через сад, к столярной. У самой сердце стучит, вот будто я из темницы вырвалась. Бегу, бегу, а прибежала к дверям и оробела. Тихонько двери отворяю – вижу, там человек пять на работе: кто стругает, кто пилит, кто меряет; по окнам везде стружки, на полу тоже стружки ворохами навалены. Все ко мне обернулись, все на меня глядят: «Что ты? зачем ты?» Я показываю им шкатулочку. «Андрей, а Андрей!» – стали кликать, и вижу, высокий человек из боковой горенки выходит… Я его сейчас узнала, вспомнила, как он мне говорил: «Бедная ты девочка завезенная! выздоравливай-ка ты скорей!» Все такой же он был, и веселый, и кудрявый, и ласковый. И он меня узнал. «Ишь, как выросла, сказал, ну расти себе, расти!» А другие у меня шкатулочку уж взяли, ему показывают, разглядывают, спорят. Один там, бойкий такой, все он стоял подбоченившися. «Я, говорит, могу и получше этакой сделать».
А ему другие: «Да ты и такой не сделаешь!» – «Лучше сделаю!» Спорить опять начали. Андрей мне говорит: «Приди завтра за шкатулочкой, будет починена». – «Можно мне стружечку взять?» опрашиваю. Он захватил полны руки тех стружек, да и обсыпал меня всю ими…
И целый день все я после думала, что вот завтра я опять пойду туда, и что завтра мне Андрей скажет, усмехнется ли, глянет ли, или он меня не заметит за работой?..
Ходила я, и он меня приветно опять встретил и сказал: «Собраться надо да тебе игрушечку какую сделать!» С той поры так меня и тянет туда, да не смею и скучаю. И что сделала. Держу я раз барышнину игрушку – барин ей привез домик, совсем настоящий домик, – верчу я тот домик да думаю: «Домик, домик! что бы тебе изломаться-то! а меня послали б чинить отдавать, и я б побежала… Что бы тебе, домик, рассыпаться!» а домик – хруп! да и рассыпался. Перепугалась я тогда. Не так барышни боялась, а что достанется от Арины Ивановны, что от Матильды Яковлевны будет. Стрелой я пустилась прямо к Андрею. «Что такое? Что?» спрашивает, а на мне лица нет. «Не бойся, не бойся, я починю, никто не узнает. Ах ты, бедненькая, как перелугалася!» Смеется…
Живем так-то, каждый с своею заботой, и вдруг замечать стали, что барышня совсем нравом изменилась, и опять на нее стало находить. То она от Матильды Яковлевны шагу не отступала, а то сторониться стала. Перестала ее расспрашивать, почти и говорить с ней перестала. Подаст урок, да и молчит целый день. Хочу, бывало, я к ней подойти, да не смею, боюсь Матильды Яковлевны, а барышня сама не позовет и, словно она никого около себя не замечает, сама с собою шепчет.
Матильда Яковлевна совсем не та стала к барышне, суровей и строже; уж не то чтоб у барышни ручки целовать, как сначала, она уж и прикрикивать на нее стала. Как прибрала она господ к рукам, то ничего не боялась. Барышня долго терпеливо все переносила, что я только дивлюсь, а Арина Ивановна божилась, что француженка околдовала барышню. Спрашиваю я: «Барышня! очень вы Матильду Яковлевну любите, что вы все от нее сносите?» – «Игрушечка! – отвечает мне: – она рассказывает так хорошо и много, много всего знает. Может, она мне еще расскажет что…» И все сидит около Матильды Яковлевны, и тихо ждет, и тихо вздыхает… Матильде Яковлевне она надоела скоро; стала она от себя прогонять ее и стала над нею подсмеиваться… Раз Матильда Яковлевна уж очень с ней дерзко обошлась, накричала, набранила, и было барышнин нрав прежний проявился: вспыхнула она и заговорила так, что Матильда Яковлевна струсила и все в шутку обернуть захотела.