banner banner banner
Повесть о днях моей жизни
Повесть о днях моей жизни
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Повесть о днях моей жизни

скачать книгу бесплатно


– Чем уток-то?

Изо рта у него скверно пахнет, в углах глаз – желтый гной, толстый нос покрыт угрями.

– Чем вы их?

– Колотушкой…

– А? Шибче сказывай! – подставляет большое мясистое ухо, из которого торчат клочья грязных седых волос.

– Колотушкой. Ею колья забивают… старички!..

Падаю ему в ноги.

– По головам небось? Ты погоди, после поклонишься… Слушайте вы, не галдите: они колотушкой их! По головам, говорю, или как?

– По головам и по другому месту… Простите меня, глупого!..

Старик дробно смеется, будто чистит ножом сковородку, и кашляет, обдавая гнилым запахом, треплет сухой рукою с шишками на суставах по спине меня и шепелявит:

– Ишь ты – ловкий какой! Как хлопнешь, так и готова?

– Да-а…

– Ловкий, шельмец, ловкий!..

Нанизанные на тонкую бечевку куски мяса нам обматывают вокруг шеи, пухом и перьями посыпают головы и ведут рядком с одного конца деревни на другой и обратно. Улюлюкая, звонко бьют в старые ведра и заслонки, кричат, забегая к самому лицу: «Утятники! Воры!..», заставляют низко кланяться миру, позорят нас…

А меня клонит сон: усталые ноги еле передвигаются, голоса толпы, дикой и жадной до зрелищ, звон посуды и брань кажутся чужими, далекими.

…Ночью загорелся у старосты сарай. Опять крики, звон и топот. Огонь с сарая перебросился на скирды хлеба, оттуда – на избы и клети. К голосам людским и визгу присоединился набат, рев скотины, плач детей…

Прижавшись к забору, я смотрю на зарево и тихо плачу…

Постарел я за этот день.

Книга вторая

Отрочество

I

В марте месяце, перед жаворонками, приехал к нам Созонт Максимович Шавров, скотопромышленник и богатый человек из Мокрых Выселок.

– Хозяин дома? – постучал он в двери.

– Дома, дома, – отозвались наши. – Заходите – гостем будете.

В избу вошел коренастый мужик среднего роста, широкоплечий, с небольшою лысиною, краснобородый.

Отец, как ужаленный, соскочил с голобца, оправил рубаху и, моргнув сестре, поздоровался с ним за руку. Мать поспешно сдернула столешник со стола, немытые ложки и солоницу, вытерла тряпицей лавку, говоря умильно:

– Присядь покуда что, присядь, миленочек…

Мотя побежала за водой на самовар.

Вздыхая и покашливая, Созонт Максимович неторопливо снял тулуп, оставшись в новом романовском дубленом полушубке с вышивкою на груди и в коломенковой, с махрами, подпояске.

– Старик, чайку бы гостю-то, – несмело вымолвила мать.

Отец весело ответил:

– Девка побежала уж, – и опять незаметно моргнул матери, щелкнув себя под подбородок. Мать схватила из угла стеклянную посудину.

Гость сказал отцу:

– Я насчет должку, Лаврентьич… Чисто смерть – расходы одолели, подати, страховка, жеребца вот купил… ты уж как-нибудь похлопочи, пожалуйста, а в случае чего – опять ссужу…

Отец, глядя в окно на серую в яблоках лошадь, запряженную в легкие козыри, проговорил, вздыхая:

– Лошадка – важная… Что твой князь теперь ты ездишь, Созонт Максимович.

Глаза гостя заблестели удовольствием, но сейчас же спрятались под густыми бровями, и он сокрушенно ответил, оправляя бороду:

– Куда уж нам!.. Намедни князь-то – с колокольчиком и кучер в перьях… Не угнаться нам за ним, за князем-то…

Созонт Максимович – приблудный сын Максы Шаврова. У него – ветряная мельница, лавка, маслобойня, крупорушка и денег несметное множество. Половина Осташкова, окрестные деревни и своя – Мокрые Выселки – должники его. При старом князе Дуроломе сестра Максы – покойница Мариша Барыня – была господскою любовницей, потом стала любовницей жена его – Федосья Китовна, а муж – бурмистром. Обе получали много милостей от барина, оттого разбогатели так. Князь Осташков, прежний, умер; Мариша Барыня тоже умерла; Макса теперь без ног, с виду желт и лыс, как чахлый гриб; домом управляет старший сын его Созонт вместе с братом Федором, вдовцом, тоже приблудным. Они дают деньги в рост, торгуют шерстью, льном, маслом, имеют много земли и скотины, вообще народ очень хозяйственный, первый в волости. На вид Шаврову сорок пять – сорок семь лет, а на самом деле – много больше. Он – сыт, румян и богомолен, говорит тихим, ласковым голосом, любит пошутить с девками, посмеяться, побалагурить или, как он говорит, «поточить балясины». Он шипит тогда, как селезень, и веселые, колечками, жидкие кудерцы его вьются и подпрыгивают на лоснящемся затылке, а пухлые пальцы в крупных перстнях мягко шевелятся и дрожат.

Созонт Максимович безграмотен, но должников знает, хозяйство и лавку ведет – дай бог всякому, никому никогда ни в чем не ошибается и сроки платежей не пропускает.

– Нынче к шестому тебе, а деньжат собрал пять красных, нуко-ся, подумай! – говорит он ласково отцу. – С тебя там что приходится?

– Четыре пятишницы, – кряхтит отец.

– И то никак четыре, – жмурится Шавров. – Четыре, да… Пенечку не измял еще?

Отец чешет живот и сплевывает в угол.

– Ишь ты, веник-то в пороге бросили, холерные! – нагибается он у дверей. – Места не найдут получше, так и суют под ногами!..

– Бабье дело глупое! – смеется гость, – Баба – что овца… Овина два, чай, было или больше? Нынче, слава богу, пенька добрая: зеленая, волнистая, как шелк… Пудиков пятнадцать вышло?

Отец, вздыхая, лезет в горнушку за табаком и кричит Моте:

– Скоро, што ли, самовар-то?

Шавров зевает, крестя рот. Ему надо узнать, цела ль у нас пенька, которая обещана за долг, а отец продал ее, не мявши, еще осенью и отвиливает. Созонт чует это, но – играет. С кутника мне видно, как кривятся его губы под пушистыми усами, маленькие, сверлящие глаза иглами впиваются в спину отца, а когда тот оборачивается, тухнут, становясь невинно добродушными, почти ребяческими.

– По знакомству я тебе копеечку на пуд надбавлю против базара, а?

– Оно коне-ешно! – говорит отец и бежит в чулан. – У нас от праздничка селедочка осталась, – ухмыляется он, – мы съедим ее за чаем-то, а то еще протухнет, грешная, – и вопросительно глядит в лицо Шаврова.

– Мо-ожно, – тянет гость, – отчего-о нельзя? С нее чаю выпьешь больше… – Обернувшись к вошедшей матери, он говорит: – Мы тут с мужиком твоим насчет пенечки толковали… Благодать у вас, Ондреевна, мочить ее в реке!.. Вон у Ведмедевских в копани-то – желтая, кургузая, как жулик, а у вас на подбор – волокно к волокну…

Мать, поставив на скамейку ногу, подвязывает оборвавшуюся лапотную веревку.

– Кабы достатки, – говорит она, вытирая нос, – весной бы рубля по три шла, а то по два с четью ухайдакали.

Отец лезет под лавку за бруском – ножик поточить, а Шавров вздыхает:

– Ишь ты, уж прода-али?.. Знамо дело – весна цену надбавляет… Жалко, что поторопились, очень жалко…

– Разве с ними сговоришь? – кричит отец, сидя на корточках. – Прода-ай, старик! Прода-ай, старик!.. Вороны!.. Я им: погодите, бабы, вот Созонт Максимович приедет – разговор у нас с ним был, а они, дубье: по-одати, Христово рождество-о!.. Черти драные!..

Мать удивленно смотрит на отца, будто собираясь сказать: «Что ж ты брешешь, старый дьявол?» – но молчит; сестра моет чашки, я играю с дымчатым котенком Фролкой.

– Значит, та-ак, – гладит бороду Шавров, – поторопились малость; я бы много больше дал… Ну, что же делать? Сами виноваты… Ишь ты – котенок-то какой веселый! – оборачивается он ко мне. – Поцарапал, поди, руки-то?

– Нет, он легонько, – отвечаю я, – он – умный…

Созонт Максимович оправляет подпояску, пристально разглядывает меня со всех сторон и, потягиваясь, говорит:

– Слушай-ка, Лаврентьич, у тебя мальчонка-то никак пустопорожний, а? Отдай-ка, братец, в пастушонки, правое слово!.. Денег-то, чай, в доме мало – самому нужны, а я в цене не обижу…

Отец смотрит на меня и на сестру, которая пыхтит у самовара, стучит пальцами о стол и говорит раздумчиво:

– Денег, Созонушка, если по правде – совсем нету ни гроша.

Оглядев всех нас поочередно, он конфузливо смеется.

– То-то вот и дело, – разводит руками гость.

За столом, во время чая, Созонт Максимович еще раз осмотрел меня, велел подняться, потом вымолвил:

– Тринадцать цариков, хозяйские лапти, к троице – новый картуз, служить до покрова, до белых мух…

Отец вздохнул:

– Уж, видно, тому делу быть.

Распили магарыч, помолились богу, ударили по рукам. Созонт Максимович уехал восвояси.

А через неделю мать уложила мне в мешок две смены рубах, суконные онучи, гребешок и шарф, надела новый крест, дала теплые варежки и, благословив, заплакала.

– Слушайся, детенычек, хозяина, не озоруй, – причитала она. – С этаких-то пор в чужие лю-юди!..

Дом Шавровых самый видный. С середины деревушки, на широкой прямой улице, желтеют новые ворота, узкое крыльцо с лохматым ковылем, красные оконные наличники и просмоленная тесовая крыша. Через дорогу, около сарая, – кирпичная лавка под железом: «Торговлья мелкого и крупного товару», у крыльца – колодец с журавлем, левее – маслобойня.

В просторных сенях с потолком и деревянным полом нас встретила краснощекая сноха Созонта Максимовита – солдатка Павла. В руках у нее глиняная чашка рыбьего студня, под мышкою – хрен. Скрипя полусапожками на медных подковках, она через плечо сказала, оглядев нас:

– Подождите на крыльце: мы обедаем.

– Кто там, Павленька? – спросил из теплушки Созонт Максимович.

– Не знаю, – дернула баба головою. – Какой-то чужедеревенский мужик с мальчишкой.

– Это мы, Максимыч, мы-ы, – отозвался отец, снимая в дверях шапку. – Пастуха тебе привез – Ванюшку! – и полез за бабой в избу. – Что ж ты стал, пойдем! – обернулся он ко мне. – Пригладь волосья-то…

Изба светлая, чистая, в два больших окна, с дерюжными половиками от дверей, по-белому. В задней стене – полустеклянная дверь в горницу, у печки шкафик для посуды, в углу – деревянная кровать под одеялом из разных лоскутков, на косяке в проволочной клетке – пара веселых перепелов, а на шестке, у блюдечка с водою, сизый ручной голубь.

За широким крашеным столом под образами – сам Созонт Максимович, рядом с ним – брат Федор, по прозванию Тырин, длинношеий щипаный журавль, за Федором – Гавриловна, жена Созонта; на конике – бабушка Федосья Китовна в повойнике, слюнявый полоумный Влас, меньшой хозяйский сын, жена его Варвара и солдатка Павла; на скамейке девка Любка, два работника и нищий.

– Пастуха-а привел? – поет хозяин, глядя на сноху. – Ла-адио, погляди-им… Садись обедать с нами… Павла, принеси им ложечки.

У всех веселые лица, хлеб – как пшеничный, соленая рыба с квасом – век бы ел. Большие начали разговаривать о конопляном масле, а я поспешно цеплял квас.

– Ешь ты, парень, за двоих, до поту, – пошутил Созонт Максимович, следя за мной. – Поглядим, какой будешь работничек.

Отец незаметно наступил мне на ногу и, конфузливо смеясь, ответил:

– С первачка-то всегда так… Еда у вас уж очень скусная!

– Поработавши как следует, – добавил Шавров.

Мужики расхохотались. Я потупился.

– Что ты оговариваешь? – сказала Китовна. – Заржали, демоны! Накорми вперед, тогда спроси и работу… Ешь, милый, не гляди на дураков, – обратилась бабушка ко мне и подложила новый ломоть хлеба. – Тебе годов двенадцать будет?

– Четырнадцатый.

– Мелкова-ат, – покачала головой старуха. – Ну, да ничего, поправишься, бог даст… Ты ешь получше, не гляди на дураков.

После обеда Созонт Максимович, подведя меня к дверям в горницу, ткнул пальцем:

– Видишь?

В горнице стояли кованые сундуки под ковриками, на окнах, как у попа, кисейные занавески, вдоль стены – в ряд гладко тесанные березовые стулья, на двух маленьких столах – голубые скатерти с разводами, в переднем углу, сплошь заставленном угрюмыми иконами, тяжелые старинные лампадки на медных цепях с неугасимой посредине. Пахло ладаном.

– Чисто в церкви, – сказал я.

– Ходить тебе сюда нельзя, понял? – проговорил Шавров. – В чулан тоже не смей, – ткнул он пальцем, где чулан. – И в лавку не смей… Не послушаешься, отстегаю хворостиной и пошлю домой, к отцу. Ступай теперь с Любашкою поить коров.

Пока не стаял снег, я помогал по дому. Утром бегал за водой на самовар, чистил сени и крыльцо, задавал скотине корм, вил поводья к пашне, резал хворост. С первых же дней меня – не знаю почему – невзлюбила Павла. Гладкая, задорная, самолюбивая, она с утра до вечера хохотала на всю улицу со свекром, Созонт Максимычем, или с работниками, а стоило мне ненароком подвернуться, как она сжимала плотно губы, хмурилась и норовила поймать за щеку или за ухо. Сначала я крепился и, хоть больно, но посмеивался. Раз в сарае, убирая с нею сено, в шутку я схватил даже за грудь ее, но солдатка побледнела и, вцепившись в волосы, с силой ударила меня об пол. Перепуганный досмерти, я молчал. Баба тоже не промолвила ни слова, только ноздри ее вздрагивали.

Вечером Шавров спросил меня наедине:

– Иванушка-пастушок, тебе воспу прививали аль нет?

– Как же, прививали, – сказал я, – Еще маленькому…