banner banner banner
Постмодерн и его интерпретации
Постмодерн и его интерпретации
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Постмодерн и его интерпретации

скачать книгу бесплатно


Сама сущность философствования в постмодернизме усматривается Лиотаром именно в том, что постмодернистские тексты не подчиняются заранее установленным правилам, им нельзя вынести окончательный приговор, применяя к ним общеизвестные критерии оценки. Обусловлено это тем, что как правила, так и одиночные критерии не предшествуют тексту, но, напротив, сами суть предмет поисков, которые ведет произведение. Текст создается не по правилам, предшествующим ему в своем бытии, – правила вырабатываются одновременно с созданием текста. Текст и создается с той целью, чтобы сформулировать правила того, что еще только должно быть сделано. Именно этим обстоятельством Лиотар объяснял тот факт, что произведение и текст обладают характером события. Более того, с позиции постмодернизма уже сам факт наличия «универсального метаязыка» выступает критерием системной организации феномена и, следовательно, признаком духовного «террора».

С точки зрения практического использования языка в качестве инструмента власти существуют различные методы обработки языкового материала: начиная с минимальных нарративных единиц слов, из которых строятся предложения, и заканчивая специальными типами дискурса, подчиненными конкретной цели. Так появляются «режимы» предложений, «жанры» дискурса, «правила пользования» языком, посредством которых власть манипулирует им, присваивая себе его содержание. Несмотря на зависимость таких правил от контекста истории, «проигравшим» всегда неизбежно оказывается референт, потребитель, подчиненный. Производимый посредством риторики дискурс власти захватывает позицию «центра» в коммуникативной среде и стремится подчинить себе все остальные дискурсивные практики, не допуская их ускользания из-под контроля. Так, в современных языковых играх преобладает «проскрипция», что приводит к подавляющему доминированию экономического дискурса.

В эпоху постмодерна метанаррации теряют своих «действующих лиц», «великих героев», «великие приключения» и «великую цель», рассыпаются на множества локальных языковых элементов и утрачивают свою легитимирующую мощь. Катализатором этого процесса оказалась постнеклассическая наука с ее неопределенностью, неполнотой, неверифи-цируемостью, катастрофичностью, парадоксальностью. Темы энтропии, разногласия, плюрализма, прагматизма, языковой игры вытеснили «великие рассказы» о диалектике и просвещении, антропологии, истине, свободе и справедливости, основанные на духовном единстве, консенсусе между говорящими.

Лиотар исходит из того, что человеческая природа и развитие общества непредсказуемы, они не могут прогнозироваться и, тем более, управляться человеком. Движущей силой делегитимации, по Лиотару, выступает сам процесс легитимации, обращаемый на самого себя. Иными словами: как доказать доказательство? Как легитимировать легитимацию? Главной чертой постмодернистского научного знания является «эксплицитная имманентность самому себе» дискурса о правилах, которые его узаконивают. Постмодернистская наука играет в собственную языковую игру, она не нуждается больше в легитимирующих метанаррациях и довольствуется малыми повествованиями[74 - Франклин Анкерсмит указывает на то, что «как теория об истории, идея Лиотара есть критика общепринятых концепций фундаментального единства прошлого: прошлое разбито им на множество несоизмеримых фрагментов, а фрагментация современного интеллектуального мира является зеркальным отображением распада прошлого» (Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 349).].

Итак, по Лиотару, главными характеристиками перехода к постмодерну являются: информационная избыточность, обусловленная развитием новых технологий; изменение характера и статуса знания; тенденция к превращению знания, информации, культурных знаков в товар; рост гедонистических, потребительских настроений; превращение жизни в игру, стилизацию; отказ от принципа иерархии культурных содержаний; свобода выбора, неопределенность и многообразие поведения. Развивая идеи интертекстуальности и диалоговости, Лиотар сформировал методологию «новой непрозрачности», переориентировавшую науку на поиск различий, нестабильностей, случайностей.

§4. Жан Бодрийяр: симулякр и исчезновение социального

«Полярности одного и другого в массе больше нет. Именно этим создаются данная пустота и разрушительная мощь, которую масса испытывает на всех системах, живущих расхождением и различием полюсов (двух или – в системах более сложных – множества). Именно этим определяется то, что здесь невозможен обмен смыслами – они тут же рассеиваются, подобно тому как рассеиваются в пустоте атомы. Именно по этой причине в массе невозможно также и отчуждение – здесь больше не существуют ни один, ни другой» (Жан Бодрийяр. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург, 2000).

Работы французского философа Жана Бодрийяра (1929—2007) направлены на разоблачение целого ряда идеологических установок культуры модерна и освобождение от мифологии Просвещения. Cостояние современной цивилизации, считает Бодрийяр, характеризуется разрастанием искусственных образований и механизмов, подменяющих собой социальное бытие. В такой обстановке размножаются симулякры – пространство ложных знаков, оторванных от соответствующих им реальных объектов и событий. В этом семантическом пространстве реальность и копия сосуществуют в одном культурном контексте, в результате чего и возникает чувство утраты реальности.

Симулякр и его роль в замещении и вытеснении реальности

Согласно Бодрийяру, симулякры – это образы, поглощающие и вытесняющие реальность. Они воспроизводят и транслируют смыслы, неадекватные происходящим событиям, факты, не поддающиеся однозначной оценке. Мы живем среди бесчисленных репродукций идеалов, фантазий, образов и мечтаний, оригиналы которых остались позади нас. Симулякр – фантом сознания, кажимость, воспроизводящая образ объекта вне его субстанциональных свойств. Это не псевдопонятие, которое может быть изобличено как ложное; симулякр пребывает по ту сторону истинности и ложности. Как писал Пьер Клоссовски, «симулякр образует знак мгновенного состояния и не может ни установить обмена между умами, ни позволить перехода одной мысли в другую»[75 - Клоссовски П. Симулякры Жоржа Батая // Танатография Эроса. СПб., 1994. С. 81.]. Новизна позиции Бодрийяра в понимании симулякра заключается в том, что он перенес это понятие из сферы чистой онтологии и эстетики в описание современной социальной реальности. По его мнению, действительность все больше формирует из симулякров жизненную среду современного человека.

Бодрийяр – сторонник идеи радикального разрыва между модерном и постмодерном. Придавая росту объема знаков огромное значение, он считает, что в эпоху постмодерна человек сталкивается с таким множеством знаков, что они заслоняют собой реальность. Сейчас вообще не имеет смысла говорить о различиях «реального» и «нереального» – оно исчезает. Человек видит только знаки, за которыми ничего не стоит. Знаки обозначают себя, а не какие-то объекты, скрывающиеся за ними. Мы производим образы, которые не передают никакого смысла. Сегодня большинство образов, которые доносят до нас телевидение, живопись, пластические искусства, аудиовизуальные или синтетические образы, – ничего не значат.

В книге «Откровенность зла: эссе об экстремальных феноменах»[76 - Baudrillard J. (1990), La Transparence du Mal: Essai sur les phenomenes extremes / Paris, Galilee.] Бодрийяр оценивает современное состояние культуры как состояние симуляции, в котором мы обречены переигрывать все сценарии именно потому, что они уже были однажды разыграны – все равно, реально или потенциально. Мы живем среди бесчисленных репродукций идеалов, фантазий, образов и мечтаний, оригиналы которых остались позади нас, – убежден философ. Например, исчезла идея прогресса – но прогресс продолжается, пишет Бодрийяр. Пропала идея богатства, когда-то оправдывавшая производство, а само производство продолжается, и с еще большей активностью, нежели прежде. В политической сфере идея политики исчезла, но продолжается политическая игра. Со всех сторон мы видим убывание сексуальности и расцвет стадии, где бессмертные асексуальные существа размножаются простым делением единого пополам.

Реальность, состоящую из ничего не значащих знаков, Бодрийяр называет «гиперреальностью». Он утверждает, что сегодня симуляция по большей части преследует цель умерщвления иллюзии жизненного мира. Симуляция, какой ее практикуют сегодня, ставит знаки реальности (о которой мы никогда ничего не знаем) на место реальности. Или, лучше сказать, симуляция стремится заменить иллюзию мира чем-то более реальным, нежели реальность, – гиперреальностью. Главную роль в формировании гиперреальности играют СМИ, именно они становятся для человека «окном в мир». Реально то, что показывает телевизор. То, что не попадает в поле зрения СМИ, как бы не существует. Но в то же время то, что демонстрирует ТВ, не отражает того, что «есть на самом деле». Политика, общественная жизнь, даже война превращаются в спектакль, за которым безучастно наблюдают массы. Господство «массы», по Бодрийяру, – знак исчезновения «социального» как пространства устойчивых связей между людьми, и это еще одна черта постмодерна. Исчезновение значения и смысла – это исчезновение истины. Постмодерн – эпоха, исключающая саму постановку вопроса об истине. Но исчезает не только понятие истины. С точки зрения наиболее радикальных постмодернистов, исчезает сама реальность. Человек имеет дело только со знаками.

В эпоху постмодерна в сфере политики и социального политическим знакам ничего не соответствует, поэтому политическое угасает. Такие категории, как «народ», «класс», «пролетариат», «трудящиеся» или «объективные условия», не имеют социального референта. С исчезновением социального означаемого исчезает и зависящее от него политическое означающее. Масса не имеет репрезентации, хотя ее непрерывно тестируют и зондируют СМИ. Любое сообщение, телепередача, социологический опрос, предвыборное исследование представляет собой вопрос/ответ, непрерывное тестирование. Сегодня, говорит Бодрийяр, остался один референт – референт «молчаливого большинства». Однако масса – мнимый референт, она не имеет репрезентации и наличествует лишь статистически, выявляется только при зондировании и тестировании. «Политический референт уступил место референдуму»[77 - Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального / Пер. с фр. Екатеринбург, 2000. С. 27.]. Референдум действует в плане симуляции, он ориентирован не на референт, а на модель. «Молчаливое большинство» не оппозиционно к зондированию и манипуляции, оно непрозрачно для сигналов, рассчитанных на ответную реакцию. Социальное симулируется. По словам склонного к эпатирующим метафорам Бодрийяра, социальное мертво, но продолжается в отвратительной форме, подобно росту ногтей и волос у трупа. Молчание масс – это «не молчание, которое не говорит, это молчание, которое накладывает запрет на то, чтобы о нем говорили от его имени»[78 - Там же. С. 29.]. Бодрийяр полагает, что масса поглощает энергию социального и политического, государства, истории, культуры, смысла, в ней не существует отдельность, выделенность, самость.

«Масса избегает схем освобождения, революции и историчности – так она защищается, принимает меры против своего Я. Она функционирует по принципу симуляции и мнимого референта, предполагающему политический класс-фантом и исключающему какую-либо „власть“ массы над самой собой – масса есть в то же время и смерть, конец политического процесса, которому она могла бы оказаться подконтрольной»[79 - Там же. С. 30.].

Все знаки, циркулирующие в современном обществе, действуют в режиме бинарного кода – как вопрос/ответ и стимул/ответ. Цикл смыслообразования редуцируется к циклу вопрос/ответ. То же самое происходит в рекламе, в моде, в политике и т. п. – всюду, где «вопрос пожирает ответ», ответ заранее моделируется вопросом. Формула Маклюэна «medium is message» представляется Бодрийяру весьма уместной: общественное мнение – это и сообщение, и средство сообщения вместе. Социологические опросы занимаются постоянным утверждением средства сообщения как сообщения. Они не столько информируют об общественном мнении, сколько его формируют. Сам факт опроса по определенной теме настраивает на выделение данной темы в качестве важной и достойной пристального внимания. Предполагается, что опрашиваемые уже имеют по данному вопросу четко сформулированную позицию. Однако это далеко не так. Некоторые из опрашиваемых свое мнение просто скрывают, боясь оказаться в меньшинстве, и ориентируются на мнение большинства.

Таким образом, по Бодрийяру, формируя «общественное мнение», общество обманывает само себя. В любом обществе мнение большинства есть мнение каких-то групп правящей элиты, правящих меньшинств, тех, кто управляет обществом, насаждая определенные оценки и ценности, легитимируя существующие структуры власти. Масса видит себя такой, какой ее видят ведущие телепрограмм и гуру от политики. Безраздельно манипулируя общественным представительством, политика становится «пустой». Как социологическим опросам верит только правящий класс, так и рекламе верят только специалисты по рекламе. Опросы тождественны всему функционированию политики. Именно в пустоте заключается секрет очарования политики. Сверхпредставительность никого не представляющей политики ведет к удовольствию от статистической созерцательности. Контролируя ответы избирателей, власть уже никого не представляет и повисает в пустоте. Бодрийяр называет эту ситуацию «лейкемизацией социальной субстанции».

Социальные науки основываются на самоочевидности существования социального. Но социальное – это лишь всевозрастающий остаток «прогрессивного развития человечества». Оно производит демографический, экономический, лингвистический остаток и тут же его уничтожает, бесполезно потребляет, например действиями, призванными укрепить «престиж страны», – организацией полетов на Луну и Марс, запуском баллистических ракет и спутников, демонстрацией «военных мускулов», проведением олимпиад и мировых чемпионатов, производством ненужных вещей, реализацией проектов, которые должны осчастливить человечество, но в действительности лишь увеличивают количество отбросов и ухудшают экологическую обстановку.

Современное общество конституируется как общество тотальной зрелищности. В системах трансполитики, общества-спектакля симулякр подчиняется интересам жизни-спектакля в целом. Размывается грань, которая отделяет реальность от ирреальности, жизнь от театра, политику от спектакля. Доминируют лишь аналитики, интерпретаторы и популяризаторы, выступающие в СМИ как модераторы бесконечных ток-шоу[80 - «Было бы несправедливо и ошибочно осуждать или осмеивать привязанность к ток-шоу как простое следствие вечной человеческой тяги к сплетням и потворству „врожденному любопытству“, – считает Бауман. – В мире, должным образом наполненном средствами, но печально отмеченном неопределенностью целей, уроки, извлеченные из ток-шоу, отвечают реальной потребности, имеют неоспоримую прагматическую ценность: я уже понял, что именно я и только я определяю… все наилучшее в моей жизни, и поскольку я уверен, что какие бы ресурсы для этого ни требовались, их можно обнаружить только в моих собственных навыках, смелости и энергии, мне жизненно важно знать, как другие люди решают аналогичные проблемы» (Бауман З. Текучая современность. СПб., 2008. С. 76).], музыкальных и юмористических программ, викторин, конкурсов, теледискуссий.

«Массы – это те, кто ослеплен игрой символов и порабощен стереотипами, это те, кто воспримет все, что угодно, лишь бы это оказалось зрелищным»[81 - Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург, 2000. С. 15—16.].

В эпоху постмодерна наряду с политикой и социальным исчезает и человек. Бодрийяр считает, что мы живем в эпоху конца антропологии, которая конфискована машинами и новейшими технологиями. В эпоху модерна рабочий противостоял машине, как живое противостоит автомату. Отсюда возникало отчуждение, рабочий сохранял себя как отчужденный человек. Новые технологии не отчуждают, а интегрируют нас в свои сети. Видео, компьютер, мини-телефон интегрированы в наше тело, как будто заложены генетически или в качестве имплантантов. Возникает симбиоз человека и машины: человек имплантируется в машину, машина имплантируется в человека. Связь с информационной сетью имеет такой же характер, поэтому следует говорить не об отчуждении, а о включении человека в некую интегрированную систему.

Характеризуя массу, Бодрийяр обращает внимание на преимущество новых технологий: в новых условиях проблема свободы уже не может быть поставлена. Культивируется сотрудничество, включенность в общую коммуникативную сеть. Субъект тождествен субъективности, человек сводится к его мнению. Масса не является ни массой трудящихся, ни массой народа, крестьян, рабочих. Она не обладает ни атрибутом, ни предикатом, ни качеством, ни референцией. Здесь невозможен обмен смыслами – они тут же рассеиваются, подобно тому как рассеиваются в пустоте атомы. По этой причине в массе больше не существуют ни один, ни другой. Иначе говоря, в массе распадаются связи между людьми.

Касаясь проблемы насилия, Бодрийяр отмечает, что в мире постмодерна насилие никуда не исчезло. Более того, нынешняя форма насилия гораздо изощреннее по сравнению с насилием агрессии; это насилие разубеждения, умиротворения, нейтрализации, контроля – насилие безболезненного уничтожения. Это насилие общества, в котором нам отказано в негативности, в конфликтности, в смерти. Над нами нависла угроза не столько лишиться самих себя, сколько лишиться другого, всякой инаковости. Мы уже не становимся другими, нас не лишают нас самих в пользу Другого, нас лишают Другого в пользу Того же самого, лишают инаковости, необычности и обрекают на воспроизводство Того же самого.

Отсюда рождается сильнейшее чувство озлобления. Это не ненависть к Другому, это, скорее, фанатизм инаковости. Потерю Другого такая ненависть пытается компенсировать, создавая искусственного Другого, в результате им может быть кто угодно. Озлобленность возрождается на пустом месте, за озлобленностью на Другого скрывается озлобленность на самого себя. Бодрийяр считает, что любое радикальное отличие является эпицентром террора, оно противостоит всему: завоеванию, разуму, истреблению, вирусу различия. Другой всегда мертв, но в то же время он не подвластен разрушению. Такова Большая Игра.

Согласно Бодрийяру, необходимо устремление к другому полюсу, к полюсу Другого в его абсолютном проявлении, к полюсу радикальной Экзотики. Нужно двигаться к тому, что более другое, чем сам Другой, к необратимой метаморфозе внешнего облика и полному преображению. Нужно стать другим окончательно и бесповоротно, подчиняясь лишь нечеловеческому, что не зафиксировано внутри меня, но присутствует в произвольных случайностях знаков мира. Другой не является вместилищем ни нашего подобия, ни нашего различия, ни идеальным воплощением того, что мы есть, ни скрытым идеалом того, чего нам недостает, – он вместилище того, что ускользает от нас, место, через которое мы ускользаем сами от себя. Этот Другой – не воплощение желания; он – воплощение помутнения разума. Это и вынуждает искать Другого не в иллюзии диалога, но устремляться в поисках в иные места, следовать за ним подобно его тени, навсегда отказавшись быть собой, но не став при этом чуждым себе, оказаться не вписанным в образ Другого. Другой, говорит Бодрийяр, это то, что позволяет мне не повторяться до бесконечности.

Термин «символический обмен» Бодрийяр заимствовал у Жака Батая. Согласно Батаю, мы уделяем мало внимания трансгрессии, радикальному преодолению социальных запретов, неучету целей рода в индивиде. Сейчас наступил конец эпохе порядка, разумности, полезности. Эпоха трансгрессии – это эпоха чрезмерности, суверенности, эротизма. Экономика бесцельных растрат первична по отношению к буржуазным экономикам, опирающимся на полезность и прибыль. Нарушая границы, необходимые для его сохранения, индивид утверждает свою суть. Экономики в рациональном смысле, по мнению Бодрийяра, вообще не существует, поскольку подлинным основанием движения вещей служит именно символический обмен. Хотя западный человек и создал общество, основанное на рынке, он продолжает жить в мире, двигателем которого выступает потлач как отрицание ценности[82 - См.: Мосс М. Общества. Обмен. Личность. Труды по социальной антропологии / Пер. с фр. М., 2011.]. Общество потребления расточительно, но в этом оно не оригинально: все общества во все времена расходовали и потребляли сверх необходимого. Рационализм и порожденная им экономическая наука всегда настаивали на принципе полезности, считая расточительство аморальным, однако Бодрийяр считает, что расточительство не иррационально, а напротив, несет положительную функцию.

Ритуальная бесполезность и «издержки ни на что» – мощный фактор производства ценностей, различий, смысла. Поэтому потребление следует рассматривать как растрату, то есть производительное расточительство. Потребление, утверждает французский философ, – это не пассивное состояние поглощения и присвоения, но активный модус отношения к вещам, коллективу, миру в целом, универсальный отклик на внешние воздействия. Потребление в собственном смысле слова возникло лишь в современном обществе и представляет собой деятельность систематического манипулирования знаками. Вещь сама по себе не может потребляться; чтобы стать объектом потребления, она должна сделаться знаком, обретающим смысл в соотнесенности с другими вещами – знаками. Потребляются не сами вещи, а отношения. Бодрийяр пишет, что вещи – «это бытовая мифология, в которой гасится наш страх времени и смерти»[83 - Бодрийяр Ж. Система вещей / Пер. с фр. М., 2001. С. 108.]. Потребление примиряет человека с самим собой и с его группой, страхи и неврозы «снимаются ценой успокоительной регрессии в вещи, которая дает всестороннюю поддержку образам Отца и Матери…»[84 - Там же. С. 202.].

Американскому экономисту Джону Гэлбрейту (1908—2006) было свойственно разделять потребности людей на «естественные» (свойственные человеку как органическому существу) и «искусственные» (вызванные к жизни выпускаемыми производством товарами). Он считал, что естественные потребности необходимо полностью удовлетворять, тогда как к искусственным потребностям надо относиться с осторожностью: выделять наиболее разумные из них, те, которые могут претендовать на удовлетворение, и отбрасывать те, которые продиктованы стремлением к роскоши и расточительству. Так он думал побороть тотальную диктатуру производственной системы. Бодрийяру морализаторство по поводу потребительства и связанные с этим гуманистические сентенции были чужды. Он не делил потребности на естественные и искусственные, потребности вообще не существуют по отдельности, изолированно; по его мнению, следует говорить о «системе потребностей», которая в целом и составляет «продукт системы производства»[85 - Бодрийяр Ж. Общество потребления. Его мифы и структуры / Пер. с фр. М., 2006. С. 103.]. Любая потребность может быть удовлетворена взаимозаменяемыми предметами, так что в результате естественные потребности не имеют отличий от искусственных, все потребности в совокупности жестко определены системой производства.

Бодрийяр был категорически не согласен с понятием «естественных» потребностей. Гипотеза «естественных» потребностей, выступающих основой обменов и потребления, говорит он, является, по сути, магической мыслью. Экономисты видят возможность соединения субъекта и предмета лишь благодаря потребности. С позиции теории потребностей получается, что человек каким-то чудесным образом нуждается как раз в том, что производится и предлагается на рынке. Для того чтобы эта потребность существовала, в человеке всегда заранее должно присутствовать соответствующее виртуальное требование – «естественная» потребность в новой марке автомобиля или сотового телефона. Эти шулерские спекуляции вытесняют вопрос о целесообразности порядка производства и делают принудительную систему потребления «естественной». Но еще совсем недавно человек не имел потребности ни в автомобиле, ни в телевизоре, ни в холодильнике, ни в стиральной машине, ни в компьютере. По Бодрийяру, потребности – это не врожденное спонтанное влечение или антропологическая возможность, не потребительская сила, «освобожденная» в обществе изобилия, а сила производительная, затребованная функционированием самой системы. Свойства вещей существуют только тогда, когда мы приписываем им социальные значения. Иными словами, «потребности существуют лишь постольку, поскольку система имеет в них потребность».

По сути, Бодрийяр само тело человека считает технологическим продуктом. Структура знака пребывает «в самом сердце формы/товара» и наделяет последнюю эффектами значения, так что вещи становятся средствами коммуникации, управляющей общественным обменом. «Сегодня потребление… задает как раз ту стадию, на которой товар непосредственно производится в качестве знака, стоимости/знака, а знаки (культура) – в качестве товара»[86 - Бодрийяр Ж. К критике политической экономии знака. М., 2007. С. 204.]. В эпоху постмодерна производящая масса вытесняется массой потребляющей. Потребители – это индивиды-знаки, погруженные в мир знаковых отношений, которые отделяют их от действительности.

Критическая работа Бодрийяра нацелена на освобождение политической экономии от иллюзий потребительной стоимости. Он отмечает, что в эпоху размножения знаков экономика сменилась трансэкономикой, фиктивной экономикой. Единственная реальность экономики – безудержный кругооборот капитала. Даже если в системе произойдет обвал, равновесие реальной экономики не будет нарушено. Сфера спекулятивных оборотных капиталов автономна и к реальности отношения не имеет. Примирить фиктивную экономику с реальной невозможно, говорит Бодрийяр, фантазм нельзя переместить в реальность. Поэтому «двойник мира» попросту изгоняется, а мы продолжаем жить в его угрожающей тени.

По Бодрийяру, символическое насилие вписано в знаки, в том числе в знаки революции. «Человеческое» задает своего структурного двойника – «нечеловеческое». Поэтому прогресс – это продолжающаяся дискриминация, объявляющая «других» «не-человеками», то есть несуществующими. Если для дикаря, считающего себя «человеком», другие – это нечто иное, то для цивилизованного человека, живущего знаком универсальной «человечности», другие – суть ничто. Водораздел отчуждения проходит между «человеком» и «не-человеком». С развитием культуры определение «человеческого» сужается. Бодрийяр предполагает, что в эпоху окончательной универсализации «человека» все люди от этого понятия будут отлучены, останется лишь концепт «человека», сияющий в пустоте. Ныне система ликвидировала миф о первоначале и референтности, заменив его мифом о бинарности, ярко выраженном в коде ДНК. Ликвидация мифа о первоначале есть ликвидация внутренних противоречий системы: больше нет никаких реальности и референции, с которыми можно сопоставлять систему, а значит, нет и противоречий. Так ликвидируется миф о конце системы, то есть о революции[87 - Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. с фр. М., 2000. С. 133.].

Масса как аналог «черной дыры»

Уход масс в область «частной», повседневной жизни – это форма отчуждения, сопротивления политическому. Масса не революционна, она бессмысленна. Техника, наука и знание вообще превращаются в магические практики и сводятся к зрелищности. Само потребление симулируется и превращается в потлач, отменяющий потребительную стоимость. Экономика утратила рациональность, массы сделали ее асоциальной и перестали ориентироваться на политэкономию. Социальное, утверждает Бодрийяр, не является универсальной структурой человеческого бытия. В своей основе вещи никогда не были социальными, они всегда приходили в символическое, магическое или иррациональное движение. Существовали общества без социального и без истории. По мысли французского философа, ныне социальность уходит в прошлое.

Бодрийяр полагает, что для Запада время революционных потрясений прошло, все мыслимые формы освобождения осуществились, позади остались политические и сексуальные революции, освобождение женщин и защита прав детей. Все освобождено, но общество продолжает двигаться по инерции в том же направлении, как бы разыгрывая «спектакль по ранее написанному в действительности или в воображении сценарию»[88 - Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2006. С. 8.]. С помощью идеи спектакля Бодрийяр стремится выразить впечатление от общественного процесса, который лишен живых чувств, своего смысла и предназначения. Так, политика лишилась идеи, но «политические деятели продолжают свои игры, оставаясь втайне совершенно равнодушными к собственным ставкам»[89 - Там же. С. 12.]. Линейный прогресс ушел из общественной жизни, вместо него появилось движение по кругу, все выходит за свои пределы, происходит смешение идей, жанров, сфер общественной жизни.

Сегодня массы упраздняют систему, не восставая против нее, но подталкивая ее к функционированию по законам «гиперлогики»: потребление в отсутствие потребительной стоимости. Подобно солдату Швейку, массы расшатывают всю конструкцию именно потому, что следуют ее законам. Те, кто стремится «улучшить мир», просто работают на систему. Бодрийяр сопротивляется идее сопротивления: сопротивление как элемент критического и деструктивного мышления не адекватно современности[90 - См.: Бодрийяр Ж. Пароли. От фрагмента к фрагменту. Екатеринбург, 2006. С. 146.]. Интегральная реальность поглощает любую негативность, а значит, надежда на сопротивление и противопоставление ценностям контрценностей представляет собой иллюзию. В нашей ситуации, считает Бодрийяр, можно делать ставку только на сингулярность, которая не сопротивляется, потому что конституируется в некоем «отдельном» мире со своими правилами игры. Речь больше не идет ни о «народных представителях», ни об «общественном договоре»: происходит

«трансполитическая дуэль между стремящимися к тоталитарному самоуправлению инстанциями и ироничной, строптивой, агностической, инфантильной массой, которая больше не разговаривает, а ведет переговоры»[91 - Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. С. 116.].

Бодрийяр задается вопросом о том, можно ли верить в модерн и прогресс после Третьего рейха, Освенцима и Хиросимы. Постмодерн – это отчаянная попытка продолжать жить с осколками ушедшего понимания мира. Мы знаем не реальность, но лишь явления, за которыми она скрывается. Все человеческое знание и философия имеют дело с мертвыми явлениями, мы живем в мире явлений и потому потратили впустую две с половиной тысячи лет, пытаясь почувствовать свою защищенность реальностью. Возможно, это наша величайшая и непознанная трагедия.

Таким образом, по Бодрийяру, теория предшествует миру. Это значит, что мир существует постольку, поскольку мы даем ему названия и подбираем слова для того, чтобы его описать и попытаться разгадать его тайны. Мы живем внутри дискурса, за пределами которого ничего человеческого не существует. Это значит, что все потуги описать мир – речь, письмо, живопись, фотография, скульптура и т. п. – всего лишь симуляции. Нам никогда не познать реальность, скрывающуюся за явлениями. А инструменты для описания этих явлений (письмо, искусство и т.п.) зависят от языков, которыми мы пользуемся. Нам никогда не постичь универсальный смысл происходящего в мире, хотя смыслы распространяются повсеместно.

Ценность научной мысли обретается в ее поэтическом измерении – измерении квантовой теории и принципа неопределенности Гейзенберга. Все лучшее, что было в науке, говорит нам о непостижимости вселенной и пропитано искусством и поэтикой. Наука прекрасно понимает, что у нее нет никакого контакта с реальностью и никакого контроля над ней. Человеческой мысли нужны открытые горизонты. Общественные науки продуцируют метаязык, тогда как не-технократическая Наука позволяет нам соприкоснуться с нереальным миром. Для Бодрийяра наука была связана не с верой или знанием, но, скорее, с поэтическим, загадочным, непостижимым. Наука с большой буквы обращается к абсолютной непостижимости вещей, тогда как наука с маленькой буквы возится со своими моделями и картами и имеет дело с куда менее интересными эмпирическими вопросами. Так же как всякая «Истина» – это истина лишь до тех пор, пока ее не опровергнут, все теории на поверку оказываются выдумками. Задача теории в том, чтобы придумать по возможности самую интересную историю.

Постмодерн, по мнению Бодрийяра, утрачивает двухвековое господство социального, освобождается от него. Просвещение базировалось на принципе рациональной коммуникации. В его основе находился императив морализации сообщения: лучше информировать, чтобы лучше социализировать и создавать все больше сознания. Но для современной эпохи характерно падение спроса на сознание, и поэтому социализировать оказывается нечего. На место «социума» приходят «массы», поглощающие информацию, даже не переваривая ее. Одновременно происходит смерть субъекта как носителя познавательной активности. Причиной этого процесса явилось распространение новых средств массовой коммуникации. Тотальность информированности лишает способности отличать истину от фикции, а реальность – от симуляции. Подобия, образы опережают реальность в качестве симулякров таким образом, что реальность оказывается лишь симуляцией симулякров. При этом содержание сообщения теряет значимость, что ведет к атрофии сознания.

Бодрийяр известен как один из самых радикальных ниспровергателей гуманизма. По его мнению, новый интерес к гуманизму есть, но это не гуманизм эпохи Просвещения, от которого мы все более и более отказываемся. Он видел в стремлении к гуманизму упрощение человеческого бытия во всей его сложности и опасность насилия. Концепция человеческого бытия как бытия, способного реализовать свои высшие ценности и идеалы, представляет собой редукцию амбивалентной конституции человеческого существования, которое складывается одновременно из положительных и отрицательных ценностей и практик. Бодрийяр считал гуманизм попустительством негативным тенденциям виртуализации. Человечество не может реализовать свои идеалы, а потому всегда реализует нечто совершенно противоположное тому, что оно больше всего ценит. По словам французского философа, гуманизм становится жертвой своих собственных действий и неизменно терпит поражение. Он отворачивается от того факта, что человек не может адекватно управлять своей жизнью. Гуманизм центрирован на культуре, но бросает людей в тюрьмы и препятствует им стать тем, кем они хотели бы быть.

Бодрийяр – радикальный критик оптимистического представления о человеческом бытии. Его антропологическая критика чрезвычайно важна для тех, кто надеется изменить жизнь человека, для тех, кто рискует забыть о разнице между своими желаниями и реальной возможностью изменить мир. Кто полагает ценности, тот отгородился ими от окружающего мира. Терпимость и нейтральность позиций часто оборачивается своей противоположностью, враждой, как только речь всерьез заходит о конкретном осуществлении этих ценностей. Самое страшное, по Бодрийяру, – это слепое, автоматическое осуществление высших ценностей, пусть даже такой ценностью будет человек, потому что ради них люди бывают готовы совершить худшие деяния.

У Бодрийяра крайне пессимистичный взгляд на возможность сближения различных культур. Существование другой культуры вблизи от своей может нести угрозу существованию последней. Такими безнадежными оказываются у Бодрийяра перспективы мультикультурализма.

«Ни Марокко, ни Япония, ни ислам никогда не станут западными. Европа никогда не заполнит пропасть современности, отделяющую ее от Америки. Космополитический эволюционизм – иллюзия, и, как и подобает иллюзии, она лопается повсюду»[92 - Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. М., 2006. С. 242.].

§5. Зигмунт Бауман: мы оказались в неизвестном мире

«Сумасшедшими» являются лишь неразделяемые смыслы. Безумие перестает быть безумием, если оно коллективно» (Зигмунт Бауман. Индивидуализированное общество. М., 2005)

Английский философ и социолог Зигмунт Бауман (1925—2017) – один из наиболее известных сегодня исследователей постмодернизма. Его концепция «текучего модерна» коренным образом изменила наше представление о современной социальной реальности. В своих работах он дает анализ исторических изменений, которые произошли в человеческих обществах, обращая внимание в первую очередь на такие оппозиции, как оседлость – движение, традиция – новация, устойчивость – изменчивость, космос – хаос.

Бауман обращает внимание, что на протяжении многих веков люди жили в условиях традиционного, аграрного, феодального, доиндустриального общества, занимались сельским хозяйством. Затем они перешли к модернизации, превратились в горожан, стали работать на заводах и фабриках, обнаружили себя условиях капитализма, модерна, индустриального общества, поверили в прогресс. Традиционное общество, жестко детерминировавшее жизнь индивидов, стало распадаться. Классический модерн, пришедший на смену традиционному обществу, провозгласил приоритет динамических ценностей – развития и совершенствования, движения вперед – к разуму и свету. Отвоеванное у Средневековья право на динамику, движение, безусловно, увеличивало свободу, но само движение осуществлялось в строго установленном направлении. Так возникла «твердая», «тяжелая», «жесткая» (solid) модификация современности – модерн, индустриальное общество. Модерн строился на жесткой дисциплине: вырабатывая новые «дисциплинарные практики», он заменил «старый порядок» на другой, более соответствующий реалиям.

С 70-х годов ХХ века люди стали говорить о постиндустриальном обществе, постмодерне, глобализации, обществе потребления. Некоторые социологи, например, Юрген Хабермас, считают, что проект модерна до сих пор не завершен, поэтому называют постмодерн «незавершенным модерном». По их мнению, тенденции, формирующие облик цивилизации начала ХХI века, представляют продукт естественного саморазвития модерна и вписываются в общий контекст эволюционной программы модернизации. Другие же полагают, что классическое общество модерна, воспитанное на протестантизме, Просвещении, научно-технической революции, ушло в историю. Сейчас люди живут в совершенно другом, особом мире, который нуждается в новом подходе, анализе и интерпретациях. Бауман исходит из того, что «постмодерн не есть преходящее отклонение» от «нормального состояния модерна». Это качественно иное, по сравнению с модерном, общество, не похожее ни на одно из прежде существовавших обществ. Он определяет новую разновидность общества как «текучий модерн» (liquid modernity)[93 - См.: Bauman Z. (2000), Liquid Modernity. Cambridge: Polity Press; Бауман З. Текучая современность СПб., 2008.].

Solid modernity – liquid modernity

Характеризуя solid modernity, Бауман указывает на то, что эпоха «тяжелого модерна» была временем «помолвки» между капиталом и трудом. Рабочие зависели от своего труда, который давал им средства к существованию, тогда как капитал зависел от найма работников, без которых он не мог воспроизводиться и возрастать. Типичная модель «тяжелого модерна» – фордистский завод, на котором люди служили «общему делу» и каждый выполнял приписанную ему функцию. Индивиды были включены в систему разделения труда, а их деятельность подлежала регламентации и контролю. Цели коллективных действий задавались «извне» или «свыше», основным субъектом социального управления, планирования и нормообразования выступало государство. Труд людей в таких обществах был монотонным и рутинным, но стабильным и долговременным. Люди строили жизненные планы с расчетом на длительную перспективу, долгосрочными были и их обязательства, и отношения с окружающими. Работники, занятые на заводах и фабриках периода модерна, были уверены, что на этих предприятиях при благоприятном стечении обстоятельств могла пройти вся их профессиональная жизнь. Ценилось то, что человек долго работал на одном предприятии, имел непрерывный стаж работы, становился мастером своего дела, уходил на пенсию с того предприятия, на которое устроился еще в юности. Возникали трудовые династии, культивировался коллективизм.

Сегодня, утверждает Бауман, ситуация совершенно иная. Условия труда меняются внезапно, не следуя твердой логике или внятным схемам. Лозунгом дня стала «гибкость», что применительно к рынку труда означает конец трудовой деятельности в привычном для нас виде, переход к работе по краткосрочным контрактам либо вообще без таковых, к работе без всяких оговоренных гарантий, но лишь до «очередного уведомления». Трудовая жизнь насыщается неопределенностью. Внезапно исчезают профессии, специальности, предприятия, отрасли производства. Современный молодой человек за свою карьеру вынужден будет многократно сменить место работы. Бауман определяет такой постмодерн как «модерн без иллюзий».

В эпоху постмодерна попечитель и контролер уходит в прошлое, и весь груз ответственности перекладывается на плечи самих атомизированных индивидов. Сегодня человеку приходится жить своим умом, принимать решения самостоятельно, без оглядки на государство, начальство, партию, вождя. Простой, рядовой человек становится свободен, но это не делает его более счастливым. Проблем в жизни людей не становится меньше, но искать пути их решения индивиды вынуждены в одиночку, а в случае неудачи винить приходится только себя. Социум становится индивидуализированным[94 - Бауман З. Индивидуализированное общество / Пер. с англ. М., 2005.]. Современное общество определяется Бауманом – вслед за Ульрихом Беком – как общество риска.

Общество начала XXI века характеризуется, с одной стороны, быстрым усложнением экономических действий, а с другой – все более явной фрагментированностью человеческого существования. Бауман полагает, что противоречие между этими действиями и составляет основную дилемму современной жизни. Несложно заметить, говорит он, что при всей «индивидуализированности» социума в нем побеждают тенденции к самодостаточности хозяйственных действий, в то время как социальное начало становится все менее значимым: этнические, национальные, политические, семейные связи становятся эфемерными. В этом кроется основная причина того, что современное общество пропитывается антигуманизмом, а человек становится все более дезориентированным, ограниченным, беспомощным.

Государство модерна выступало в качестве оплота борьбы за лучшую жизнь. Модерн считал себя строем цивилизации, в которой на судьбу человека нанесен лоск гуманности. Наиболее значимыми признаками цивилизованного существования модерн определил свободу от страдания и других несчастий. Он надеялся, что свобода от страданий, от страха перед ними будет способствовать формированию личности в условиях свободы. Самостоятельность людей должна была сделать человека хозяином своей судьбы. Суверенное право действовать принадлежало государству, законодательным и исполнительным органам власти. Выражаясь словами Эрнста Кассирера, политические лидеры эпохи модерна оказались в роли «знахарей, обещавших излечить все болезни общества»[95 - Cassirer E. (1995), The Myth of the State. N.Y.: Doubleday & Co., pp. 362—363.].

Самая серьезная дилемма эпохи модерна состояла в том, что возложение на государство ответственности за решение задачи всеобщего счастья приводило к злоупотреблениям и стало восприниматься скорее как усиление бремени, чем как освобождение от него. Обретение индивидом уверенности в себе и ответственности за себя в результате освобождения от любых ограничений становилось все более нереальным. Это привело к выводу, что

«если бы человек следовал лишь своим природным инстинктам, он не стремился бы к свободе; скорее, он выбрал бы зависимость… Cвободу же часто считают скорее обузой, чем привилегией»[96 - Cassirer E. (1995), The Myth of the State. N.Y.: Doubleday & Co., p. 363. См. по этому поводу размышления Петера Слотердайка о Великом Инквизиторе (Слотердайк П. Критика цинического разума. Екатеринбург, 2001. С. 287—307).].

Поскольку неизбежным спутником индивидуализации становится одиночество, освобождение индивида, как правило, сопровождается отстранением от свободы, чувством бессилия, желанием отказаться от своей индивидуальности, преодолеть чувство одиночества, растворившись во внешнем мире.

Во времена, когда шок, вызванный тоталитарными режимами большевиков и нацистов, был осмыслен, паноптикальная модель социального контроля Бентама оценивалась просвещенной публикой как точная модель современного государства и тенденция, внутренне присущая любой власти эпохи модерна. Причиной этой определенности было совмещение недовольства граждан необходимостью постоянно делать выбор и стремления политиков ограничить возможность выбора, а то и вовсе ее истребить. Затем происходит постепенное «разжижение», «расплавление» структур общества модерна. Система ослабляет свое давление на индивида. Новое поколение уже не боится пришествия Старшего Брата, оно верит, что метанарративы повержены навсегда, что тоталитарные амбиции государства ушли в прошлое. Однако вера в возможность установления справедливого строя серьезно подорвана. Крах демократической иллюзии предопределен как присущей неспособностью человека к самоутверждению, так и тем, что решающий удар по ней нанесен со стороны государства и одержимых властью правителей. Вера в спасительную миссию общества сегодня разрушена, делает вывод Бауман.

По его мнению, при переходе от «тяжелого» и «твердого» модерна (solid modernity) к «легкому» и «жидкому» (liquid modernity) главную роль начинает играть скорость движения людей, денег, образов и информации. Траекторию «текучего модерна» рассчитать почти невозможно. Долгосрочное планирование биографии и карьеры становится бессмысленным. Действующая сегодня «формула успеха» скорее всего не будет работать завтра. В такой ситуации нужно уметь быстро перестраиваться, чутко реагировать на внешнее окружение и его запросы, осваивать новые знания и навыки, быть готовым к любым изменениям. Когда ближайшее будущее не определено, о далеком задумываться не приходится. Жизнь совершается и переживается в настоящем.

Модерн со своей изначальной преобразовательной ориентацией делал ставку на освобождение времени от пространства. И он добился этого: сегодня информация за считанные мгновения преодолевает расстояния в тысячи километров, человек, в распоряжении которого находятся соответствующие технические средства, может попасть почти в любую точку земного шара в течение суток. Он может общаться со всем миром и не знать соседей по лестничной площадке. Пространство перестает быть традиционным, то есть утрачивает свое изначальное родство с населяющими его людьми.

«Привязанность к определенному месту не столь важна, поскольку это место может быть достигнуто или оставлено по собственной прихоти в короткое время или в мгновение ока»[97 - Бауман З. Текучая современность. С. 20. На это обращает внимание и Ричард Сеннет: «Когда публичное пространство становится функцией движения, оно теряет всякое независимое, основанное на опыте собственное значение» (Сеннет Р. Падение публичного человека / Пер. с англ. М., 2002. С. 22).].

Тяжелый модерн отличался гигантоманией «стационарного» типа. Могущество государства во многом определялось его территорией. За пространство и ресурсы велись войны, захватывались колонии, создавались империи, производилось «огораживание» территорий, строились огромные заводы, небоскребы и т. п. Поверхность земли была разделена на сферы влияния и контроля национальных государств. Границы держались на замке и представляли реальное препятствие для актуальных и потенциальных социальных коммуникаций.

Бауман считает, что эту страницу мировой истории на рубеже ХХ—ХХI веков можно с уверенностью перелистнуть. Будущее, по его мнению, принадлежит силам глобализации, экстерриториальным по своей природе. Кто остается на месте, рискует остаться ни с чем. Выигрывает тот, кто быстрее движется. Идеи, инновации и финансовые средства передвигаются по миру со скоростью электронного письма и банковского перевода. У капитала нет отечества, он направляется туда, где лучше условия и больше возможностей для роста. Оседлость – обременительна, укорененность в локальных средах, прочные социальные связи и обязательства – отягощают. Лидирующие позиции в ряду рациональных поведенческих стратегий приобретает «кочевой образ жизни». Значительная доля власти переходит к экстерриториальным субъектам и организациям.

Зигунт Бауман (как и Энтони Гидденс, Ричард Сеннет, Мигель Кастельс и многие другие) полагает, что в современном мире коренным образом изменились взаимоотношения капитала, труда и политических институтов. Капитал стал экстерриториальным, невесомым, компактным, а достигнутый им уровень пространственной мобильности достаточен для шантажа привязанных к определенной местности политических институтов с целью заставить их отказаться от претензий. Избавившись от лишнего груза громоздкого оборудования и многочисленного персонала, капитал путешествует налегке, не более чем с ручной кладью – портфелем, портативным компьютером и сотовым телефоном. Главным источником прибылей во все большей мере становятся идеи, а не материальные предметы. Когда ставится задача сделать идеи прибыльными, конкурентная борьба идет за потребителей, а не за производителей. При планировании передвижений капитала и определении мест его размещения наличие рабочей силы является второстепенным соображением. Так капитал отчуждается от конкретного пространства и становится независимым.

Неразвитость и негибкость системы инвестиций в эпоху «тяжелого модерна» привязывала собственника к работникам и местам, где разворачивалась их профессиональная деятельность. Сегодня капитал освободился, чего нельзя сказать о большинстве видов труда. Работник нередко оказывается прикованным к месту. А капитал может в любой момент испариться, убежать, найдя для себя более привлекательные зоны приложения. Труд, особенно не требующий эксклюзивных навыков и знаний, является принципиально заменимым и зависимым. Понятно, что при такой логике движения ресурсных потоков говорить об «уверенности в завтрашнем дне» не приходится, констатирует Бауман.

Национальные государства, считавшиеся традиционно источниками силы и могущества, обнаруживают свою слабость перед лицом анонимно-универсальных тенденций текучего модерна. Глобализацию невозможно запретить, закрыть для нее двери. Ценой такого предприятия была бы полная и, вероятно, недолговечная изоляция, в результате которой упрямым и непокорным пришлось бы сдаться. Веяния «текучего модерна» распространяются по планете, не обращая внимания на границы и пропускные пункты. При необходимости они даже разрушают их. Осуществлять силовое вмешательство, захватывать территории, устанавливать оккупационный режим, как правило, не требуется. Если война оказывается неизбежной, предпочитают разбомбить инфраструктуру и деморализовать население. Поэтому во избежание неприятностей дальновидные государственные режимы, адекватно оценивающие свои возможности, стремятся максимально угождать глобальному капитализму, создавая благоприятный климат для развертывания его мощностей в пределах конкретной страны. Ведь если капитал не заинтересован в территории, она приходит в запустение.

Бауман отмечает, что в эпоху постмодерна активно развивается процесс отстранения от политики: стремительно падает интерес к политическим движениям, политическим партиям, к составу и программам правительств, размываются политические убеждения, снижается масштаб участия граждан в политических мероприятиях. Считается, что «граждан» могут волновать лишь ближайшее снижение налогов или увеличение пенсий, а их интересы распространяются только на то, чтобы сокращались очереди в больницах, уменьшалось количество нищих на улицах, в тюрьмах сидело бы все больше преступников, а вредные свойства продуктов выявлялись как можно скорее. Долгосрочные планы относительно «справедливого общества» не пользуются спросом. С усилением в обществе ориентации на потребление, а не на производство социальная интеграция все больше достигается через соблазняющий эффект рынка, в то время как степень вовлечения государством граждан в политику уменьшается. Политическое господство обеспечивается без культурной гегемонии, а с отделением культуры от государства культурные элиты утрачивают былое политическое влияние. Господствующий рынок не признает никаких иерархий, кроме ходкости товара.

Власть в наши дни становится все более оторванной от политики, отмечает Бауман. Власть глобальна и экстерриториальна – политика территориальна и локальна; власть течет – политические институты остаются неизменными. «Частное» вторглось на территорию общественного, но отнюдь не для того, чтобы взаимодействовать с ним. Телевизионные откровения «простых людей», «эксклюзивные» газетные сплетни о личной жизни звезд шоу-бизнеса, политиков и других знаменитостей становятся публичными уроками, подтверждающими пустословие общественной жизни. Сегодня одинокие граждане приходят на agora только для того, чтобы побыть в компании таких же одиночек, как они сами, и возвращаются домой, еще более утвердившись в своем одиночестве.

Современная власть использует хаос, отсутствие рационального управления в своих целях, позволяяя подданным играть в собственные игры и винить самих себя, если результаты не оправдывают ожиданий. Чем больше человека накрывает страх, боязнь будущего, тем лучше в этих условиях чувствует себя государство. Человеку внушают, что бытие ненадежно, выживает сильнейший. В этих условиях человек живет только сейчас, в вечном настоящем, все вертится вокруг собственного «я» и личной жизни.

Подданные современных государств являются индивидами по воле судьбы; то, что определяет их индивидуальность, – не предмет их собственного выбора, утверждает Бауман. Человек исходит из того, что если собственную жизнь можно строить по своему усмотрению, то законы общества определены раз и навсегда и не подлежат сознательному реформированию. Такое впечатление создается и поддерживается, с одной стороны, мощной индивидуализацией проблем, планов и устремлений, с другой – сокращением полномочий национального государства. Современный политический суверенитет государств есть лишь слабая тень той многогранной автономии держав прошлого, создававшихся по образцу тотального государства. Сегодняшние государства мало что могут предпринять ради противостояния давлению глобализированного капитала.

Итак, с одной стороны, наблюдается снижение интереса людей к совместным и общим делам. Этому содействует государство, готовое передать как можно больше своих обязанностей в сферу частных интересов и забот. С другой стороны, нарастает неспособность государства решать проблемы даже в пределах своих границ, равно как и устанавливать нормы защищенности, коллективные гарантии, этические принципы, которые могли бы ослабить чувство ненадежности и неопределенности, подрывающее уверенность человека в себе. Совокупным результатом этих процессов оказывается расширяющаяся пропасть между «общественным» и «частным», постепенный упадок искусства перевода частных проблем на язык общественных и наоборот, искусства поддерживать диалог, вдыхающий жизненную силу в политику.

Жизнь в условиях хаоса

Все, что делает человек в своем символическом мире, есть попытка отрицания и преодоления его гротескной судьбы. Он буквально доводит себя до самозабвения социальными играми, психологическими уловками и личными увлечениями, настолько далекими от реальности его положения, что все они являются формами безумия, утверждает Бауман. «Согласованное», «коллективное» безумие возвеличивается всеохватным масштабом и артикулированным или молчаливым согласием уважать то, что признается столь многими. «Общество» – это всего лишь изощренная уловка, иное обозначение согласия и принятия неких ценностей, сила, которая делает согласованное и принятое величественным. Обычаи, привычки и рутина устраняют яд абсурдности из терзаний, порождаемых конечностью жизни. Общество творит живые мифы и смыслы о значимости человеческой жизни. Эти мифы самодостаточны, нечувствительны к опровержениям, их трудно подвергнуть сомнению или опровергнуть.

Зигмунт Бауман специально останавливается на понятии абсурда – констатации смыслового, логического, бытийного и языкового бессилия обнаружить организующее начало в окружающем мире. Он отмечает, что все общества представляют собой фабрики смыслов, питомники для жизни, исполненной смысла. Свобода приходит в облике изгнания духа смертности. В пределах смертной жизни можно испытать бессмертие, устраивая свою жизнь по образу тех форм, которые наделены нетленной ценностью, или вступая в соприкосновение и общение с вещами, которым суждена вечность. Осознание конечности человеческого бытия провоцирует желание трансцендентности, проявляющееся в одной из двух форм: либо жизнь, признаваемая преходящей, должна оставить после себя долговечные следы, либо человек до смертного своего часа должен вкусить ощущений, которые «сильнее смерти».

Сильные мира сего во все эпохи старались окружать себя долговечными, возможно даже неразрушимыми, объектами, оставляя бедным и обездоленным бьющиеся и хрупкие вещи, которым суждено превратиться в прах. Сейчас мы живем в эпоху, которая впервые меняет это соотношение на обратное. Новая мобильная и экстерриториальная элита вводит в повседневную жизнь надменное безразличие к собственности, проповедует решительное преодоление привязанности к вещам и демонстрирует отсутствие сожаления при отказе от предметов, потерявших свою новизну. Быть окруженным осколками вчерашней моды – это симптом отсталости и бедности.

Разделяя идеалы гуманистической традиции, Бауман обрушивается на современное общество, показывая, сколь неустойчив и неспособен к саморегуляции социум, члены которого не имеют представления о собственных долгосрочных целях и, более того, стремятся вообще уйти от них. Наша культура – первая в истории, не вознаграждающая долговечность и способная разделить жизнь на ряд эпизодов, проживаемых с намерением предотвратить долгосрочные последствия и уклониться от жестких обязательств. Вечность не имеет значения. «Долгосрочность» – всего лишь набор краткосрочных впечатлений и переживаний, поддающихся бесконечным перетасовкам. Бесконечность сведена к понятию множества «здесь и сейчас»; бессмертие – к бесконечной смене рождений и смертей.

Бауман не утверждает, что то, с чем мы сталкиваемся сегодня, – это «культурный кризис». Кризис как постоянное изменение границ, предание забвению созданных форм и экспериментирование с формами новыми и неиспробованными представляет собой естественное условие существования человеческой культуры. Он лишь считает, что на этой стадии постоянных трансгрессий мы вступили на территорию, которую культура в прошлом считала непригодной для жизни. Впервые смертные люди могут обойтись без бессмертия и даже не возражают против этого. «В этих местах мы не были никогда прежде, и нам еще предстоит увидеть, что значит оказаться здесь и какими будут долгосрочные последствия… всего этого», – заключает английский социолог[98 - Бауман З. Индивидуализированное общество. М., 2005. С. 316.].

Каждая культура живет изобретением и передачей из поколения в поколение смыслов жизни, и всякий порядок держится на манипулировании стремлением к трансцендентности. Однако порождаемую этим стремлением энергию можно употреблять по-разному. Вколачивание в сознание мысли о том, что «в обществе нет больше спасения», и превращение этой мысли в расхожее правило житейской мудрости приводит к тому, что коллективные орудия трансцендентности отрицаются и человек остается наедине с той задачей, решить которую самостоятельно не может. Бауман приходит к выводу, что люди сами определяют свой образ жизни, но в условиях, которые не зависят от их выбора. «Условия» лимитируют человеческий выбор, поскольку оказываются внешними по отношению к жизненным играм с их целями и средствами. То, что люди полагают истинным, имеет тенденцию становиться истинным именно вследствие этого. Когда люди говорят, что сделать ничего нельзя, они действительно больше уже ничего не смогут сделать.

Человек в обществе постмодерна многое приобретает, но также кое-что теряет. Он утрачивает чувство онтологической безопасности, он одинок и растерян. Индивид нуждается не только в свободе выбора, но и в узах солидарности, хочет ощущать принадлежность к группе близких ему по образу жизни и миропониманию людей. От «холодных» и непрозрачных отношений эры текучести он хочет спрятаться за чьей-то спиной. В ненадежном мире люди ищут «теплых» форм социальности. В коллективе можно разделить с другими бремя ответственности, уйти от необходимости принимать самостоятельные решения. Тот, кто не может справиться с вызовами «текучего модерна» в одиночку, стремится делать это сообща с другими. Но «альтернатива» сообществ, полагает Бауман, является, по сути, «тупиковой», поскольку они предлагают не стратегии решения проблем человеческого существования в новых условиях, но стратегии бегства от них.

Действительно, сообщества часто конструируются в соответствии с принципом «негативной идентичности» (мы – они, свои – чужие). На социальном уровне психология «своих и чужих» создает барьеры между группами, основанные на тайном страхе и неуверенности в своей идентичности. Создание враждебного «Они» соединяет «Нас» в группу, жестче определяет нашу идентичность, что особенно важно для людей, не уверенных в своей идентичности. Если свое определяется путем отталкивания от чужого, то у идентичности такого человека нет собственного смыслового содержания. Оно воспроизводится только через нарушение границы с иным, а это значит, что выходить-то некуда, так как в ином, с которым невозможно смысловое соотнесение, ничего нет, кроме такой же бессодержательной идентичности. Может быть, именно бессодержательностью объясняется стойкое желание цепляться за «свое».

Однако такая идентичность неполноценна, а подобное «единство» основано только на страхе, на чувстве опасности перед «враждебным окружением». Замыкание в изоляционизме групп «себе подобных» объяснимо, но бесперспективно. Судьба современного человека – жизнь в разнообразном и разнородном социальном и культурном окружении. Существование в мире различий немыслимо без конфликтов и столкновений. Сегодня мир стоит перед дилеммой: либо столкновение разных цивилизаций, либо налаживание между ними диалога и взаимопонимания.

Бауман отмечает, что современная культура разрушила идею статичного космического миропорядка и соответствующего ему циклического времени. Жизненная программа человека модерна – динамика, стиль жизни – постоянная погоня за новым. Он идет от незнания к полному знанию, от общества несовершенного к обществу абсолютного совершенства. Однако между тяжелым и легким модерном имеются различия. Все проекты «будущего», созданные ранее, дискредитированы. Общей цели нет, гомогенного социального пространства тоже. Конечная точка (коммунизм, рай, идеальное состояние общества гармонии и совершенства), достижение которой было бы равнозначно примирению с наличными условиями, отсутствует. Единственное, что осталось, это стремление людей к неуловимому счастью и смыслу жизни, которые у каждого свои и уже не связаны с верой в далекое светлое будущее.

Модерн не знает никакой иной жизни, кроме «сделанной»: жизнь современных людей есть задание, всегда незавершенное и требующее все новых забот и усилий. Бауман уверен в том, что условия человеческого существования в позднем, текучем модерне или постмодерне сделали эту модальность жизни еще навязчивее: прогресс более не является временным делом, приводящим в результате к совершенству, а становится вечным состоянием, самим содержанием жизни. Однако, чтобы строить будущее, надо уметь управлять настоящим. Только сегодня задача управления настоящим становится задачей каждого отдельного человека, и для многих «контроль над настоящим» сомнителен или отсутствует. Когда господствует неуверенность, планы на будущее становятся неустойчивыми. Чем слабее контроль человека над настоящим, тем меньше планов он строит на будущее – сами отрезки времени, называемые «будущим», становятся все короче, а жизнь в целом разделяется на эпизоды. В жизни, управляемой принципом гибкости, стратегии, планы и желания могут быть лишь краткосрочными.

Глобализация как «новый мировой беспорядок» обесценивает порядок – он становится индикатором беспомощности и подчиненности. Новая структура глобальной власти действует, противопоставляя мобильность и неподвижность, случайность и рутину, исключительный характер принуждения и массовый. Глобализация может быть определена различными способами, но «реванш кочевников» – один из самых удачных, если не лучший, полагает Бауман[99 - Бауман З. Глобализация. Последствия для человека и общества / Пер. с англ. М., 2004.]. Побег и ускользание, легкость и переменчивость пришли на смену мощному и зловещему присутствию как главному приему господства. Претензии в отношении будущего не могут предъявляться теми, кто не контролирует настоящего, а именно такого контроля безнадежно лишено большинство обитателей глобализирующегося мира. Бауман разделяет мнение американского социолога Мигеля Кастельса, который отмечает:

«Четкая организация элит, сегментация и дезорганизация масс – вот, по-видимому, двойной механизм социального господства в наших обществах. Пространство играет в этом механизме фундаментальную роль. Короче говоря: элиты космополитичны, народы локальны. Пространство власти и богатства пронизывает весь мир, тогда как жизнь и опыт народов укоренены в конкретных местах, в их культуре, истории. Поэтому, чем больше социальная организация основана на внеисторических потоках, вытесняющих логику любого конкретного места, тем больше логика глобальной власти уходит из-под социополитического контроля со стороны исторически специфичных местных и национальных обществ»[100 - Кастельс М. Информационная эпоха: экономика, общество и культура / Пер. с англ. М., 2000. С. 349.].

Деградация значения местности отражается на «аборигенах» – людях, которые не свободны в передвижениях и «перемене мест» за неимением необходимых средств. Это обстоятельство подчеркивает масштаб различий между желанными туристами, жаждущими удовольствий, или путешествующими бизнесменами, ищущими новых возможностей для бизнеса, и презренными «экономическими мигрантами», мечущимися в поисках места, где они могли бы выжить. Бауман уверен, что степень отсутствия мобильности является в наши дни главным мерилом социального бесправия и несвободы. Когда власть непрерывно перемещается, и перемещается глобально, политические институты испытывают те же лишения, с которыми сталкиваются все, кто привязан к определенному месту обитания. Время и пространство по-разному распределены между стоящими на разных ступенях глобальной властной пирамиды. Те, кто может себе это позволить, живут исключительно во времени. Те, кто не может, обитают в пространстве.

Такие традиционные формы общности, как семья, брак, родительские отношения, соседство, работа, во многом утратили свою роль социетальной фабрики, то есть механизмов воспроизводства общества. Ричард Сеннет говорит о «категориях-зомби» и «учреждениях-зомби», которые «мертвы и все еще живы». Он называет семью, класс и соседей как основные образцы этого нового явления[101 - Sennett R. (1998), The Corrosion of Character: The Personal Consequences of Work in the New Capitalism. New York: W. W. Norton & Co., p. 44.]. Об этом же пишет и английский социолог Энтони Гидденс (р.1938):

«Повсюду мы видим институты, которые внешне выглядят так же, как и раньше, и носят те же названия, но абсолютно изменились изнутри. Мы продолжаем говорить о государстве, семье, работе, традициях, природе, как будто эти понятия остались теми же, что и прежде. Но это не так. Прежней осталась скорлупа, внешняя оболочка, но внутри они изменились – и это происходит не только в США, Великобритании или Франции, но практически везде. Я называю их „институты-пустышки“. Это институты, уже не соответствующие задачам, которые они призваны выполнять»[102 - Гидденс Э. Ускользающий мир: как глобализация меняет нашу жизнь / Пер. с англ. М., 2004. С. 35.].

Работодатели и работники, коллеги и партнеры, друзья, мужья и жены, организации не хотят заглядывать вперед, обременять себя «лишними» обязательствами, о которых впоследствии придется сожалеть. Это не означает, что происходит распад общества, – социального распада не происходит. Общество продолжает функционировать «нормально», но в ином режиме. Люди вступают в многообразные, фрагментарные, временные отношения, и такой же является их групповая принадлежность.

Бауман отмечает, что в эпоху постмодерна происходит отказ от норм, которые были заданы Просвещением. Вместо крепких социальных связей формируются «слабые связи». Модель долговременных человеческих отношений в семье разрушается, партнеры предпочитают быть вместе только до той поры, пока это устраивает обоих. Принцип «пусть лишь смерть разлучит нас» заменяется «пробными браками» и неустойчивыми псевдосемейными союзами, которые можно расторгнуть по первому требованию. Начинает преобладать тенденция, обозначаемая оборотом «от брака – к сожительству». Фактически это означает, что люди говорят друг другу или подразумевают: пока мы вместе, а дальше – как получится. Это делает институт семьи очень хрупким. Следует признать, что возврата к прежним семейным ценностям уже не произойдет, утверждает английский социолог[103 - См.: Giddens A. (1993), The transformation of intimacy. Cambridge.].

Эротизм, освободившийся от репродуктивных и любовных ограничений, как будто специально создан для сложных, подвижных, эфемерных личностей мужчин и женщин времен постмодерна. Секс, свободный от репродуктивных последствий и длительных любовных прелюдий, может быть заключен в рамки эпизода. Свободно кочующий эротизм в высшей степени подходит для задачи достижения такого типа личности, который, как и все культурные продукты постмодерна, ориентирован на максимальное воздействие и мгновенное устаревание. Человек предпочитает не иметь стойких и длительных привязанностей, а совокупность его интерактивных контактов напоминает мир вещей одноразового использования. За обретенную «относительную свободу» приходится платить не только одиночеством, но и ощущением ненадежности, неуверенности, отсутствия безопасности.

Высшее образование и университеты

Зигмунт Бауман отмечает, что в эпоху «текучего модерна» любая позиция, отталкиваясь от которой можно было предпринять логичные действия при выборе жизненных стратегий: работы, профессии, партнеров, моделей поведения и этикета, представлений о здоровье и болезнях, достойных ценностей и путей их обретения – все такие позиции, позволявшие стабильно ориентироваться в мире, кажутся теперь неустойчивыми. Мы вынуждены как бы играть одновременно во множество игр, причём в каждой из них правила меняются непосредственно по ходу дела. Постмодерн разрушает рамки и ликвидирует образцы – причем все рамки и все образцы. При таких обстоятельствах обучение, дающее знания о том, как нарушать общепринятый порядок, как избавиться от привычек и предотвратить привыкание, как преобразовать фрагментарные элементы опыта в новые образцы, относясь в то же время к любому из них как к приемлемому лишь «до особого уведомления», – при таких обстоятельствах подобное обучение обретает высшую адаптивную ценность и быстро становится центральным элементом незаменимого «снаряжения» для жизни. Когда люди эпохи постмодерна предполагают найти связную и логически последовательную структуру в путанице случайных событий, тогда впереди их ждут опасные ошибки и болезненные разочарования. Жизненный успех (и тем самым рациональность) людей постмодерна зависит от скорости, с какой им удается избавляться от старых привычек, а не от скорости обретения новых. Лучше всего вообще не проявлять беспокойства по поводу выбора ориентиров; привычка, обретаемая в ходе отбрасывания старых привычек, – это привычка обходиться без всяких привычек[104 - Бауман З. Индивидуализированное общество. С. 125—126.].

Бауман напоминает, что со времен эпохи Просвещения образование воспринималось как строго структурированная система, в которой управляющие занимают четко определенные позиции и обладают всей полнотой инициативы. Система, никем не управляемая, и, видимо, неуправляемая в принципе, не может не привести теоретиков и практиков образования в замешательство, стать причиной для беспокойства. Непреодолимое ощущение кризиса, в большей или меньшей степени распространившееся среди философов, теоретиков и практиков образования, – это нынешнее воплощение «жизни на распутье», порождающей лихорадочный поиск нового самоопределения и новой идентичности, – мало связано с виной, ошибками, недосмотром профессиональных педагогов, равно как и с промахами теории образования. Оно проистекает из всеобщего разложения личности, из отрицания авторитетов, полифонии провозглашаемых ценностей и связанной с этим фрагментации жизни, характеризующей мир постмодерна. Мир, в котором вынуждены жить люди «текучего модерна», стимулирует развитие той разновидности обучения, к которой унаследованные нами образовательные учреждения даже не знают, как подойти.

Бауман полагает, что нынешний кризис в сфере образования – это прежде всего кризис унаследованных институтов и философий. Предназначенные для реальности иного рода, они находят все более затруднительным для себя усвоение происходящих перемен, приспособление к ним или их сдерживание – вне всестороннего пересмотра установленных ими концептуальных рамок. Не имея возможности выработать иные рамки, философская ортодоксия вынуждена отойти в сторону и махнуть рукой на нарастающую массу новых явлений, объявляя их аномалиями и отклонениями. Кризисом поражены все устоявшиеся образовательные институты сверху донизу, в частности, современные университеты, которые всегда претендовали на роль учредителей стандартов образования.

Хотя история европейских университетов уходит своими корнями глубоко в средневековье, существующие сегодня представления об университетах и их роли в обществе являются порождением модерна. Среди многих черт, отличающих современную цивилизацию от других моделей человеческого сосуществования, основополагающим является союз знания и власти. Английский социолог подчеркивает, что современная власть ищет в образовании просвещения и наставлений, тогда как современное знание следует краткому, но точному предписанию Огюста Конта: «знать, чтобы иметь силу действовать». И поскольку современная цивилизация изначально была ориентирована на действия, на изменение прежнего характера вещей, на использование всех своих возможностей для ускорения перемен, то в результате этого союза носители знания, исследователи новых и распространители старых истин приближались к властям предержащим или даже вступали с ними в конкуренцию, в обоих случаях оказываясь в центре институциональной сети и в высшем ранге духовного авторитета. Центральное место знания и его носителей в институциональной системе обеспечивалось, с одной стороны, национально-государственной опорой на легитимизацию, на руководящие принципы, либо на основополагающие ценности, опорой, необходимой для превращения господства в авторитет и дисциплину; с другой стороны, практикой культуры (образования, воспитания), придающей отдельным членам общества форму социальных существ, способных действовать конструктивно и готовых руководствоваться предписанными обществом ролями. И в том, и в другом случае ключевую роль играли университеты, где создавались ценности, необходимые для социальной интеграции, и где обучались сами наставники, призванные распространять их и преобразовать в социальные навыки.

Сегодня, констатирует Бауман, положение коренным образом изменилось. Как самостоятельность, так и центральное место университетов и образованности как таковой находятся под вопросом. С одной стороны, современные национальные государства почти отказались от большинства интегрирующих функций, выступавшей их прерогативой на протяжении эпохи модерна, и передали их силам, которых они не в состоянии контролировать. Поступив таким образом, современные государства потеряли интерес к идеологической мобилизации, к культурной политике, к популяризации явлений и образцов культуры. К тому же они оставили на милость разрозненных и нескоординированных рыночных сил проблему определения и формирования культурных иерархий. В результате на исключительное право наделять авторитетом людей, активно проявивших себя в поиске нового знания и его распространении, на право, некогда дарованное государством исключительно университетам, претендуют, и не без успеха, другие учреждения. Университеты вынуждены конкурировать со многими другими организациями, значительно более искушенными в проталкивании собственных идей и гораздо лучше понимающими желания и страхи современной клиентуры.

И действительно, задает вопрос Бауман, во времена, когда все имеют равный доступ к видеомониторам, подключенным к Интернету, когда последние достижения научной мысли, должным образом переработанные, адаптированные к требованиям учебных программ, легкие для использования и упрощенно интерактивные, продаются в каждом магазине компьютерных игр, а последние модели обучающих игрушек попадают в распоряжение человека в зависимости от наличия у него скорее денег, чем ученой степени, – кто осмелится утверждать, что его претензия на обучение не является его естественным правом? Именно открытие информационных каналов показало, насколько заявлявшееся, а в еще большей мере реальное влияние учителей опиралось прежде на коллективно принадлежавшее им право осуществлять эксклюзивный контроль над источниками знания. Это также показало, в какой мере их авторитет зависел от безраздельного права формировать «логику обучения» – временную последовательность, в которой обрывки и фрагменты знания должны быть предложены и усвоены. Когда эти некогда исключительные права оказываются дерегулированными, приватизированными, а их цена, определяемая «на бирже популярности», сделала их доступными всем и каждому, претензия академического сообщества на то, чтобы быть единственным и естественным прибежищем всех тех, кто привержен высшему знанию, становится все более пустым звуком.