
Полная версия:
Воля судьбы
Проехали еще несколько верст.
И вдруг, к своему ужасу, Артемий заметил, что несмотря на посыл лошади идут тише и тише; еще несколько шагов и они остановились.
Бедные, дрожавшие теперь, измученные животные сделали все, что могли. Они выбились из последних сил и из последних сил протащили карету, пока только могли; теперь они остановились, дрожа всем телом; каждый мускул, каждая жилка этого обессиленного, покрытого пеной тела тряслась и билась.
Орлов высунулся снова из кареты, открыл дверцу, вышел и, взглянув на лошадей, тоже ужаснулся их виду. Они не могли идти дальше. Они на месте шатались от усталости.
XVII. Безвыходное положение
Выпущенный на свободу Торичиоли кинулся вниз по лестнице и, найдя сам дорогу, выбежал за ворота, точно боясь погони, которая остановит его, он выбежал и без оглядки бросился вперед, подальше от этого дома, где он провел несколько ужасных для него часов.
Прежде всего ему именно хотелось только уйти как можно дальше.
На пустынном берегу Фонтанной, по которому ему пришлось пробираться, трудно было найти какой-нибудь другой, кроме собственных ног, способ передвижения: городские извозчики сюда не заезжали и даже попутного крестьянина с возом нельзя было встретить.
Торичиоли шел сначала бодро, почти бежал, но скоро ноги его стали ослабевать, спотыкаться и подкашиваться. Волнение, страх, беспокойство, желание спасти сына, который по его вине может пострадать, отнимало у бедного итальянца энергию, и он напрасно силился обдумать, что предпринять ему теперь; все мысли путались у него, как у пьяного, и он чувствовал, что начинает шататься, как пьяный.
Он не знал, сколько времени уже шел и много ли ему оставалось еще до самого города, но чисто физическая усталость уже присоединилась ко всему остальному, и он, не отдавая себе отчета в ней, удивлялся лишь, отчего идти ему все труднее и труднее, и ноги отказываются повиноваться, и подымать их так же тяжело, как будто к ним привешены пудовые гири. Но все-таки он делал почти сверхъестественные усилия и подвигался вперед.
Добрался он таким образом уже до барских домов, глядевшихся своими щегольскими, один лучше другого, фасадами в воды тихой реки, и ему стало легче – значит, уже сравнительно недалеко Невский, значит, главный и самый трудный путь пройден.
Но это облегчение оказалось только кажущимся и, напротив, после него-то усталость дала себя знать с особенною, почти уже несокрушимою, силою.
– Глянь-ко… глянь, Митрий! – услышал он чей-то голос. – Барин-то, барин идет и совсем пьян, пьянехонек!
Торичиоли обернулся: несколько дворовых сидело у ворот на лавочке и показывало на него пальцами.
– Голубчики, – обернулся к ним итальянец, – дайте воды напиться!
– Чего, того, кого прочего? – спросил один из дворовых, видимо, шутник и забавник, выходя вперед, подбоченясь на удовольствие остальной компании.
– Напиться, воды! – повторил Торичиоли.
– Напиться просит! – обернулся парень-шутник к своим, словно те не слышали и словно он им объяснял и показывал в Торичиоли заморского зверя. – А не угодно ли вашей милости к речке вот приступить? – продолжал он говорить, обращаясь к итальянцу. – Оно куда прохладнее будет… мы подсобим…
– Воды! – вдруг крикнул Торичиоли, побагровев. – Я вам дам, анафемы!..
И откуда он вспомнил это слово, и откуда взялась у него еще сила крикнуть, но крикнул он так громко и зычно, что парень, несколько сконфуженный, попятился.
Среди дворовых произошло смятение.
– Воды просит, – послышался робкий шепот.
Но Торичиоли больше ничего не слышал: прилив внезапного гнева совсем доконал его, и он, как сноп, повалился на землю.
Очнулся он поздно. Должно быть, была уже ночь, потому что в окно, маленькое, с зелеными бутылочными стеклами, чуть проникал мутный сумрак июньской петербургской ночи, или, вернее, утра – в то время заря с зарей сходились.
Помещение, в котором очнулся Торичиоли, казалось очень странным. Комната была похожа на чулан с косым потолком, словно она была под лестницей. Грязные стены пестрели тараканами, на полу валялась солома, на которой и лежал Торичиоли.
«Санта Лючия, – подумал он, – где я и что со мною?»
И он начал с усилием припоминать все, что случилось с ним со вчерашнего вечера.
Разговор в тесовом домике он помнил, разумеется, превосходно – он не мог забыть его, сколько бы ни прожил теперь. Потом этот ужасный переход пешком по берегу реки… потом что-то дерзкие люди говорили… они приняли за пьяного… он упал… да, Торичиоли вспомнил ясно, как упал он, и тогда понял все: его подняли, как пьяного, и отнесли или отвезли в полицейский дом. Он заперт теперь в полицейском доме, – сомнения нет.
Торичиоли поднялся, оглядел себя: в ужасном виде были его кафтан, чулки и башмаки. Он поискал шляпу – шляпы не было. Ему захотелось посмотреть, который час – часов в кармане тоже не оказалось, и Торичиоли не мог припомнить, оставил ли он их на столе в доме, куда его привез Сен-Жермен, или у него вытащили их потом.
Но теперь в сущности ему было не до часов и не до шляпы.
Что было делать теперь ему, как выбраться? Стучать, звать кого-нибудь, он знал, что это напрасно, что все равно его не выпустят до утра, то есть до появления начальства. Торичиоли попробовал дверь, она была дощатой, еле сколоченной.
«А-а», – обрадовался он и хотел был попробовать плечом, не поддастся ли она, но остановился, сообразив, что это сделать нельзя без шума.
Он осмотрел щель, которая оставалась, потому что дверь не была приперта плотно. С наружной стороны нашелся один только засов.
Торичиоли попробовал подвинуть его пальцами – засов поддался. Итальянец сделал еще несколько движений – и дверь открылась. Тогда он осторожно, на цыпочках, вышел в длинный коридор, потому что дверь отворялась туда, и, не соображая еще, что и как ему делать, инстинктивно пошел, не озираясь, по коридору. Терять время ему было некогда – его и так уж ушло слишком много.
В конце коридора дверь оказалсь незапертою. Она вела прямо во двор.
На дворе, у калитки, спал с блаженною улыбкой на лице сторож, охватив свою длинную, неуклюжую алебарду. Торичиоли свободно прошел мимо него и очутился на улице.
Никто не слыхал и не видал его побега. Только где-то сзади, на дворе, петух на нашесте, проснувшись, прокричал протяжно и громко, на его крик откликнулись другие, и все снова затихло.
Теперь Торичиоли следовало решить, что делать?
Идти домой? (Это – первое, что пришло ему в голову.) Но туда было слишком далеко, и сам он находился в таком виде, что ночные сторожа могли принять его за вора и снова взять.
Оглядевшись, Торичиоли узнал местность: тут было недалеко до петергофской рогатки.
Он не сомневался, что пакет, оставленный им на столе, был еще вчера вечером в руках Эйзенбаха. Следовательно, тот, вероятно, уже дал знать куда следует. Государь был в Ораниенбауме, и к нему, вероятно, уже послан гонец с докладом о заговоре. Следовательно, важно теперь быть не в городе, а именно в самом Ораниенбауме, дойти до государя и искать у него спасенья для Артемия. Об остальных Торичиоли не заботился.
Рогатка была недалеко. Нужно было идти к ней, по дороге нанять, за какие угодно деньги, первого чухонца, едущего в город, и ехать на нем в Ораниенбаум, где были у Торичиоли друзья.
Этот план составился у него сам собою.
И он, стараясь припомнить местность (он часто ездил по петергофской дороге и знал эти места), стал пробираться к рогатке.
Утренняя свежесть, разлитая в воздухе, ободрила итальянца. Местность была довольно пустынной, но, по мере того как Торичиоли подвигался вперед, и в ней начинала просыпаться жизнь.
Раза два уже попались прохожие, с удивлением оглянувшись на итальянца, истерзанный вид которого не мог не поразить их; один из них даже остановился и долго смотрел ему вслед.
Попался выехавший на промысел извозчик. Торичиоли чрезвычайно обрадовался ему и стал нанимать в Ораниенбаум. Извозчик подумал, почесал затылок, зевнул и потребовал деньги вперед.
Торичиоли стал шарить по карманам и нашел в них одну только семитку. Извозчик махнул рукою и поехал дальше.
Это обеспокоило было Торичиоли. Что, если никто не польстится на его уговоры и откажется везти?
Но он почти сейчас же нашел себе утешение: лишь бы добраться ему до рогатки, а там можно будет объявить кто он и потребовать чтобы его доставили в Ораниенбаум, к самому государю, к которому он имеет важное дело. И, ободренный, этим Торичиоли купил еще по дороге сайку на свою семитку и с удовольствием стал жевать ее.
Оказалось только, что дороги он вовсе знал не так хорошо, как думал. Он запутался в каких-то огородах и долго блуждал между ними, пока не встретил какого-то мужика, который подозрительно оглядел его, но, как пройти к рогатке, все-таки объяснил.
Наконец только после порядочных усилий Торичиоли вышел, куда ему нужно было.
У рогатки стояли солдаты, загораживая путь. Ружья их были составлены, но сами они держались наготове. Два офицера в полной форме прохаживались в стороне.
На проспекте, который начинался тут, заметно было непривычное движение.
Торичиоли сейчас же сообразил, что это значит. Видимо, против заговора принимались спешные и энергичные меры, были отданы строгие распоряжения в течение ночи. Но Торичиоли думал, что для него они не опасны.
Он решил подойти прямо к офицеру и, показав, что ему дело известно, убедить его в своей близости к тем сферам, о принадлежности к которым нельзя было судить по его костюму.
– Вы меня извините, – начал он, приближаясь, – вероятно, вы здесь по делу о заговоре?
Офицер осмотрел его с ног до головы и, нахмурив брови, спросил:
– А вам какой в том интерес, государь мой?
– А я именно по поводу этого дела могу доставить императору важные сведения…
– Императору? – переспросил офицер.
– Да, самому его величеству и прошу вас дать мне возможность немедленно отправиться в Ораниенбаум, если император еще там…
– Императора больше нет, – вдруг проговорил офицер, – а есть-с императрица Екатерина Алексеевна.
И не успел Торичиоли опомниться, как офицер крикнул: «Сидоренко, убери-ка мне этого молодчика!» – и дюжий унтер, которого, очевидно, звали Сидоренкой, захватил итальянца, протащил до караулки и, втолкнув его там в темный чулан, засунул дверь на засов и подпер ее колышком.
В эти сутки Торичиоли очутился третий раз под запором.
XVIII. Двадцать восьмое июня
Положение было ужасным, когда измученные лошади кареты, в которой ехала Екатерина Великая, остановились среди дороги. Оставалось всего пять верст до Петербурга, только пять верст, но теперь они становились уже неизмеримым расстоянием.
Орлов и Артемий осмотрели лошадей. Надежды не было, что они оправятся. Это было видно и понятно без слов, и Артемий и с Орловым ничего не сказали друг другу. Они только взглянули, как-то сразу, так что глаза их встретились, и этот молчаливый взгляд казался красноречивее всяких слов.
Ехать дальше не было возможности, оставаться тоже было нельзя.
Артемий боялся прямо заглянуть в карету, где сидела государыня, но он только мельком, углом глаза посмотрел на нее.
Она сидела строгая и прямая и, казалось, не обращала внимания на их остановку, словно ей не было до этого никакого дела, словно она чувствовала, что время действовать ей еще не наступило, что скоро наступит оно, и тогда она покажет себя, а теперь она доверилась им. Они взялись довезти ее до города и должны это сделать. Как? – ей было решительно все равно, но она верила в них и в то, что они сделают свое дело.
Эта величавая уверенность и спокойствие могли дать силы кому угодно, не только таким людям, каковы были Орлов и Артемий.
– Нужно дать лошадям вздохнуть, – заявил Орлов, сознавая, что это было все равно ни к чему, но нельзя было не сказать этого, – или подождать, не проедет ли кто, и тогда взять лошадей за деньги или силой.
– Посмотри! – вдруг показал Артемий вперед по дороге. – Видишь?
По дороге прямо на них скакал всадник. Это был офицер. Орлов весь обратился в зрение, стараясь узнать кто это.
– Может быть, это посланный оттуда, – проговорил опять Артемий, – может быть, в течение ночи уж все стало известно и с Ораниенбаумом завели сообщение. Это – гонец.
Орлов продолжал вглядываться.
– Тем лучше, – ответил он, – мы возьмем гонца и узнаем, что он везет… Да нет же, это – Бибиков! – вдруг радостно добавил он, узнав скакавшего офицера.
Бибиков приблизился уже настолько, что его лицо было видно. Завидев на дороге карету, он пустил лошадь быстрее. Орлов махнул ему вверх три раза шляпой. Бибиков на ходу ответил тем же.
– Слава богу, все благополучно пока! – успокоительно произнес Орлов.
Бибиков на полных рысях подъехал прямо к дверце кареты. Екатерина глянула на него своими прекрасными, строгими глазами, в которых виднелся вопрос – друг ли явился к ней теперь или враг?
– Приехал доложить вашему величеству, – проговорил молодцевато, но все же с трудом переводя дыхание от быстрой езды, Бибиков, – что вслед за мною навстречу вам едет другой экипаж, со свежими лошадьми.
Артемий перекрестился.
Почти сейчас же показалась на дороге карета, о которой говорил Бибиков. Когда она подъехала, в ней оказались старший Орлов, Алексей и Барятинский.
Екатерина пересела в новый экипаж, и бодрые, свежие лошади быстро помчали ее в столицу.
В Петербурге она направилась прямо к казармам Измайловского полка.
Барабанщик пробил тревогу. Выбежали солдаты к своей государыне, и их радостному восторгу не было выражений, не было предела – они целовали руки, ноги императрицы и ее платье.
Двое из них вели уже под руки священника для присяги. И Измайловский полк первый присягнул императрице Екатерине II.
Потом в предшествии священника в полном облачении с крестом Екатерина отправилась в Семеновский полк. Он вышел навстречу с криками «ура»!
Сопровождаемая измайловцами и семеновцами государыня отправилась в Казанский собор. Здесь ждал ее архиепископ Дмитрий. Тотчас же начался молебен, на ектиниях которого провозглашали самодержавную императрицу Екатерину Алексеевну и наследника Павла Петровича.
Между тем явились преображенцы и конная гвардия.
– Виноваты, что позже пришли, – кричали они, – не пускали нас!
А в новоотстроенном Зимнем дворце собрались уже Синод и Сенат. Действительно, все уже было готово к провозглашению самодержавия Екатерины!
В Зимнем дворце, куда направилась она из собора, были составлены манифест и присяга. Войска окружили дворец, и семеновцы заняли караулы.
Канцлер Воронцов явился было с упреком к Екатерине – зачем она оставила Петергоф, но его повели в церковь для присяги.
Потом приехали из Петергофа Трубецкой и Шувалов. Они хотели увериться в расположении войск и, если нужно, начать расправу, но и их повели присягать без долгих разговоров.
Вечером Екатерина во главе гвардии сама выступила к Петергофу. Она ехала с Дашковой, верхом, в преображенском мундире старого образца и с дубовыми ветвями на шляпе.
Ночью во время пути повстречался гонец из Ораниенбаума. Петр III, окруженный полутора тысячью голштинцев в своем Ораниенбауме, прислал отречение от престола, который передавал Екатерине.
Артемий, хоть и не имел службы именно в строю, но участвовал в этом походе.
В числе прочих офицеров он увидел тут и Карла Эйзенбаха, который ехал, окруженный молодыми сослуживцами, не бывшими заблаговременно в заговоре и примкнувшими к нему по внезапному влечению, которым были охвачены все, и громко, нарочно громко рассказывал им подробности всего дела и называл имена участников.
Артемий, слышавший это издали, видел, что никаких подробностей молодой Эйзенбах не знает и говорит, видимо, по догадкам, но вместе с тем имена участников он называл совершенно верно.
Артемий не мог понять, откуда Карл мог получить эти сведения. Он не мог понять, потому что не знал, что список, перехваченный Торичиоли, попал к Эйзенбаху и что произошло потом.
Придя случайно к Торичиоли и увидев на его столе пакет на свое имя, Карл распечатал, увидел, в чем дело, и, захватив бумаги, бросился домой. Однако сведения были для него слишком ценны, чтобы делиться ими с кем-нибудь. Он решил лично отправиться к государю, доступ к которому можно было найти через кого-нибудь из голштинцев.
Ехать сейчас было поздно, и Эйзенбах решил подождать до утра. Но, чтобы кто-нибудь раньше его не предупредил импертаора, он написал анонимный донос к коменданту и отрезал фестоном угол у своей бумаги, с тем чтобы, когда дело вскроется, прийти с отрезанным углом и доказать таким образом, что и эти сведения даны им.
Однако на другое утро оказалось уже поздно. Екатерина была провозглашена императрицей, и Карл, заметив, что партия Петра III слишком малочисленна и дело его окончательно проиграно, одним из первых закричал у Казанского собора «ура!» самодержавной императрице Екатерине.
Он, разумеется, тоже принял участие в петергофском походе и здесь извлекал из имевшися у него сведений всю ту пользу, которую мог извлечь, то есть делал вид, что был одним из деятельных пособником государыни, в доказательство чего может назвать всех своих остальных товарищей по именам. Он делал собственную карьеру и касался политики лишь настолько, насколько могла она касаться его.
XIX. Розы
Утром двадцать девятого июня Екатерина, получив отречение Петра III, вернулась в Петербург уже неоспоримой распорядительницей судеб обширной России.
Артемий, не спавший две ночи подряд, едва добрался до дома после похода, упал на постель и заснул крепким, непробудным сном.
Теперь он мог спать спокойно. Задуманное ими «действо» совершилось – Россия была спасена от добровольного иностранного ига.
Целый день проспал Артемий не просыпаясь, но вечером его разбудили страшный шум и гам на улице.
«Что это? – вскочив и ничего не понимая, подумал Артемий. – Уж не пожар ли?»
Он прислушался, не слыхать ли набата, но колокола нигде не было слышно. А на улице гудел неумолчный гам, и стон стоял от криков и возгласов.
«Боже мой!.. Что случилось?» – забеспокоился Артемий. Времена были беспокойные, и хотя казалось, что все хорошо, однако трудно было еще ручаться за следующую минуту.
Ни своего денщика, ни квартирной хозяйки, ни конюха он не мог дозваться, все они куда-то исчезли.
Артемий вскочил и, быстро одевшись, вышел на улицу.
Причиною шума оказалась толпа, собравшаяся у погребка, где шло пиршество: солдаты и солдатки в неистовом восторге носили ушатами вино, водку, пиво и мед и лили все вместе без разбора в кадки и бочонки, что у кого случилось.
«Ишь их, радуются!» – успокаиваясь, подумал Артемий и, не пытаясь остановить веселье, прошел мимо, крикнув солдатам:
– Живите, братцы!
– Рады стараться! – прокричали солдаты.
Артемий пошел дальше и везде увидел повторение все тех же сцен: везде были веселье и радость. Сначала это нравилось ему, но, чем более подвигался он, тем более буйный характер принимало это веселье. Народ опьянел и стал уже разносить кабаки и трактиры.
Показались конные разъезды, но они ничего не могли поделать. Буйство разыгрывалось. Стекла звенели, рев диких песен, хохота, ругани и радостных возгласов стоял в воздухе.
Произведенный в этот день разгром оказался столь великим, что впоследствии, в продолжение нескольких месяцев, купцы били челом «о возвращении им за растащенные, при благополучном возвращении ее императорского величества на императорский престол, напитки и вина проторей и убытков».
Впоследствии можно было вернуть эти протори и убытки, когда оказалось, что, кроме них, ничего не случилось более тревожного, – в самый же день буйства трудно было сказать, чем оно могло кончиться.
Артемию, когда он шел по улице, пришлось уже несколько раз сторониться к стенке от пьяных, и пьяные, расходившиеся солдаты не узнавали в нем офицера. Артемий шел, собственно, без определенной цели: беспокоиться ему был не о чем: ни дома, ни добра, которое могли бы растащить, у него не было; но он хотел пробраться ко дворцу, чтобы посмотреть, что делается там.
На одном из перекрестков он увидел карету. Она не могла пробраться сквозь сгустившуюся в этом месте толпу.
Артемий поглядел, кто сидит в ней, чтобы помочь, если это была женщина, и, заглянув, узнал Сен-Жермена.
Ни особенной радости, ни волнения не было заметно на лице графа – он оставался по-прежнему таким же невозмутимым, каким видел его Артемий в Кенигсберге и каким наблюдал его вчера, третьего дня ночью, когда они уезжали в Петергоф.
– Это вы, сержант? – узнал его граф. – Ну, что, вас можно поздравить?
– Да, – проговорил Артемий, – но эта толпа… Что они делают – это ужас…
Граф улыбнулся своею особенною улыбкой.
– Эта толпа! – повторил он. – А что же вы бездействуете?.. Если эта толпа разойдется совсем, то после кабаков начнет разносить барские хоромы.
У Артемия не было барских хором и защищать ему был некого и нечего.
– А Ольга? – вдруг проговорил Сен-Жермен. – Идите к ней!.. Может быть, она нуждается в эту минуту в помощи… Неужели вы хотите, чтобы кто-нибудь другой помог ей?
Словно варом обдало Артемия. Ольга!.. Он забыл о ней в эту минуту, он, в чьих мыслях жила она столько лет неотлучно, и забыл именно тогда, когда нужнее всего было вспомнить о ней.
И ему живо представилось, в каком она теперь, может быть, положении. Полупьяная дворня разбежалась, старый князь, вероятно, во дворце, никого нет возле Ольги; она одна, одна! Бог знает, что выйдет из этого пьянства, и если действительно оно примет размеры полного уже беспорядка. Да, граф прав, как всегда, прав – нужно идти к ней!
– Ну, вот видите! – подтвердил Сен-Жермен и, высунувшись из окна, потому что кучер, пользуясь удобной минутой для свободного проезда, тронул лошадей, добавил, кивнув Артемию: – До свидания! Если захотите видеть меня, то найдете в большом дворце.
Но Артемий уже машинально воспринял его слова, машинально ответил на его поклон поклоном; теперь у него была цель, куда идти, и он весь отдался этой цели.
Решение, как поступить, у него составилось быстро. Прямо, с парадного крыльца, он не пойдет к Проскуровым – во-первых, потому, что это будет похоже на довольно странный визит, а во-вторых – просто потому, что двери парадного крыльца могут быть заперты. Нет, нужно зайти с другой стороны дома, к той решетке сада, где он уже видел Ольгу, и там, в саду, ждать, если будет нужна его помощь, если же – нет, то никто не узнает о том, был он или нет.
Артемий ускорил шаг и, не чувствуя ног под собою, шел быстро вперед, чуть ли не обгоняя экипажи, которые постоянно задерживались толпою.
Он вздохнул свободнее и легче, когда повернул в пустынный проезд, на который выходили заборы садов.
Здесь не было кабаков, не было трактиров и не было толпы, пьяный гул которой доносился теперь лишь издалека. Артемий уходил от этого гула, оставляя его за собою и приближаясь к знакомой уже решетке проскуровского сада.
Вот наконец и эта решетка. Она стоит так же безмолвно, как стояла и третьего дня, и густые ветки опустились над нею так же.
День был красный, жаркий, и вечер сменил его удивительный, тихий. На небе не было ни облачка, в воздухе ни малейшего движения. И тишина эта, вдали того гама, из которого только что вышел Артемий, еще более оттененная этим гамом, казалось полна чарующей, волшебной прелести.
Артемий огляделся. Хорошо было тут. Пустынный проезд терялся в отдалении. Ни души не было видно.
Артемий перескочил канаву и легко, словно его подбросил кто, перебрался через решетку.
Он очутился в саду – в «ее» саду, где «она» гуляла, ходила каждый день, где каждый шаг должен был напоминать о ней.
И он действительно напоминал – такая святая тишина и прелесть, именно прелесть царила кругом!.. Но куда было идти?
Артемий пошел наугад. Нерасчищенная, заросшая травою аллея вела в глубь сада. Артемий выбрал ее.
В конце аллеи оказался розовый цветник. Одуряющий, сладкий запах розанов так и обдал Артемия, так и напомнил ему такой же цветник и такие же розы в далеком Проскурове, в далеком и милом Проскурове, где он провел такие счастливые годы.
Вернется ли это счастье вновь?
«Да, вернется», – словно произнес какой-то голос в сердце Артемия, и он смелее вошел в цветник.
Там на скамейке сидела Ольга.
Она сидела, точно ни о чем не думая, далекая от всех волнений, ото всего, что происходило там, в городе, далекая, как далек казался и этот тихий сад от уличного шума и беспорядка.
Она не испугалась и не вздрогнула при появлении Артемия. Ее глаза остановились на нем, но остановились бессмысленно, без всякого выражения; в ней, казалось, происходило внутри что-то страшное, но тихое; она точно прислушивалась сама к себе, искала чего-то в себе и не могла найти. Такой взгляд бывает у помешанных.