Читать книгу Мальтийская цепь (Михаил Николаевич Волконский) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Мальтийская цепь
Мальтийская цепьПолная версия
Оценить:
Мальтийская цепь

5

Полная версия:

Мальтийская цепь

Литта потушил оставленную итальянцем на бюро свечу и, опустившись на кресло, закрыл глаза. Утренняя дрема начала одолевать его. Сна все еще не было, но какой-то туман застилал мысли – все путалось, кружилось. Физическая усталость брала свое.

Литта долго просидел так не двигаясь, наконец почувствовал, что кто-то осторожно трясет его за плечо. Он открыл глаза. Пред ним стоял выездной лакей и будил его.

– Ваше сиятельство, – говорил он, – ваше сиятельство, там вас спрашивают. Приказали доложить вам сейчас же… по делу, говорят.

– По какому делу, кто спрашивает?

Литта взглянул на часы: было половина девятого. Он спросил, где камердинер; лакей ответил, что итальянец давно ушел, сказав, что не вернется.

– Проведите меня прямо в кабинет графа и просите их туда! – услышал в это время Литта за дверью, и вслед за тем к нему вошел Грибовский в сопровождении двух полицейских. – Ничего, не беспокойтесь, – бесцеремонно сказал он Литте, видя его в халате, – ничего… Я явился к вам по именному повелению.

Литта сделал знак людям выйти и, решительно не понимая появления у себя в доме зубовского секретаря с полицейскими, обратился к нему с вопросом:

– Что же вам угодно?

Грибовский подал ему бумагу, добавив:

– А вот, не угодно ли прочесть…

В бумаге стояло, что полковнику Грибовскому поручается потребовать у графа Литты письма баронессы Канних, а буде он воспротивится тому, то произвести обыск и отобрать письма.

– Что за вздор! – не удержался Литта. – Какие тут письма? У меня нет никаких. Правда, были какие-то записки, и если я найду их, то отдам, пожалуй.

– Кому как! – ответил Грибовский. – Для вас, может быть, вздор, а для баронессы это очень важно.

Литта отлично понял, что это был только предлог, очень грубый, чтобы покопаться в его бумагах и отыскать в них что-нибудь подходящее для обвинения более серьезного. Зубов сказался в этом весь. Видимо, он не церемонился с Литтой, потерявшим всякое значение при дворе.

«Еще новая гадость!» – мелькнуло у графа, и он тотчас же спросил:

– Что ж, это по просьбе самой баронессы?

– Это я не могу вам изъяснить, – ответил Грибовский. – Я должен лишь получить от вас письма.

Литта отлично помнил, как, уезжая в Гатчину, сжег и уничтожил все лишние, ненужные бумажки, в число которых попали, разумеется, и те несколько записок баронессы Канних, какие были у него.

– Послушайте, ведь все это не имеет же смысла, – сказал он. – У меня, правда, были записки, но я их уничтожил.

– Если вы будете упорствовать, мы примем должные меры, – возразил на это Грибовский.

Литта видел, что ему только хотелось приступить к этим «мерам».

– Позвольте в таком случае ключи, – добавил Грибовский, стараясь казаться равнодушным.

– А, если так, – произнес Литта, вставая, – то я вам скажу, что делать у меня обыск вы не имеете права. Иностранные резиденты и послы не подлежат обыскам. А я имею честь состоять уполномоченным державного Мальтийского ордена. Вот мои верительные грамоты. – И, достав из бюро доставленный ему Мельцони пакет, Литта передал его Грибовскому.

Тот задумался на минуту, просмотрел грамоты, а затем, протягивая их обратно, спокойно ответил:

– Да, но эти грамоты еще не вручены русской правительственной власти, не приняты еще, а потому здесь вы не признаны послом, и я имею полное право произвести обыск, согласно данному мне приказанию. Начнемте! – кивнул он одному из полицейских.

Тот сейчас же вытащил из кармана связку отмычек и, как хозяин, как привычный человек, стал возиться с ними у ящиков бюро.

«Совсем как мой итальянец», – усмехнулся Литта про себя.

Он отошел к окну и стал смотреть в него. Он знал, что ящики были почти пусты, и невольно радовался, что перевез бумаги в Гатчину. Там Зубов не смел его тронуть теперь.

Литта искоса следил за тем, как открывали его бюро, как выдвигали один за другим пустые ящики и как лицо Грибовского все более и более становилось смешным от плохо скрываемого выражения досады.

Но вот дело дошло до того ящика, у которого ночью хозяйничал камердинер. Полицейский раскрыл его и вынул оттуда связку бумаг.

Литта вздрогнул. Он помнил, что ящик должен был быть пуст. Лицо Грибовского оживилось. Он с радостью схватился за бумаги.

– Что это такое? – спросил граф, подходя к нему и останавливая его за руку.

– Это мы у вас должны спросить, граф, – пожал плечами Грибовский. – А впрочем, там видно будет – мы разберем.

– Эти бумаги, – проговорил Литта, – подложены сегодня ночью моим камердинером, которого я застал здесь.

– Это обыкновенное оправдание, – перебил Грибовский. – Мы увидим. – И, отстранив Литту, он передал бумаги полицейскому.

Граф махнул рукою. Ему было, в сущности, безразлично. Он знал, что не виноват ни в чем и, что бы ни было в этих подложных бумагах, правда всегда должна выйти наружу; он был твердо уверен в этом.

Грибовский перешарил весь его кабинет и спальню. Литта оставил его делать, что ему хотелось.

XI. В собственных сетях

Мельцони ехал в Петербург с готовыми планами, с самыми сложными надеждами и предположениями.

Он мало знал о России, и столица Русского государства представлялась ему каким-то особенным городом, где по улицам ходят медведи и где жители едят сырое мясо и закусывают салом. В этом варварском, полудиком городе он представлял себе героиню своих грез – графиню Скавронскую – и возле нее Литту, обросшего, вероятно, бородою и носящего овчинную шубу мехом вверх и огромную мохнатую шапку. И вот этот Литта у него в грезах играл всегда или жалкую роль, или погибал от его мстительной руки. То ему чудились глухой, темный закоулок, кинжал, лужа крови и зловещий хохот. Хохотал, разумеется, сам он, торжествующий Мельцони. То он представлял себе ненавистного графа, корчащимся в предсмертных муках от поднесенного ему яда. Словом, целый ряд историй, которые дошли до Мельцони и в виде преданий, и в виде рассказов о недавних случаях на его родине, не давали покоя его воображению, и он переносил их в действительность. Как все это ни было смутно у него, но он все-таки вез с собою на всякий случай в особом ящичке небольшую батарею таинственных баночек, которых сколько угодно можно было достать в Италии у любого аптекаря.

Однако, приехав в Петербург, Мельцони несколько разочаровался и как будто сконфузился. Медведей здесь не ходило, сырого мяса и сала никто не ел, Литта бородою не оброс и шубы мехом вверх не носил. Одно было совершенно так, как ожидал Мельцони, – это красота графини: она нисколько не изменилась, и Скавронская осталась прежнею.

Вместе с тем он увидел, что здесь не только природа, но и люди, и все как-то проще, естественнее, так что его мечты и баночки как-то еще меньше идут здесь к делу, чем где-нибудь. Однако он не спрятал их, не выбросил и не уничтожил.

При встрече с Литтою Мельцони понял, что подойти к нему не так легко, как казалось, и искать темного закоулка напрасно; но относительно графини у него были совсем другие мысли.

Пробравшись к ней под измышленным им предлогом и поговорив с нею, он окончательно потерял голову. С этой минуты красавица-графиня постоянно была у него пред глазами. Она нездорова; он просил позволения привезти ей эликсира; следовательно, опоить ее одним из тех одуряющих составов, которые были у него в ящичке, казалось возможным. И, не соображая, какую гадость он затевает, Мельцони представлял себе, как это все будет или, вернее, может быть. Он, разумеется, вовсе не был уверен, что так и будет; все это представлялось ему в виде какого-то отвлеченного «будто бы», – так люди, ставшие на поединке друг против друга с пистолетами, все еще думают, что то, что они затеяли, кончится ничем. Но вместе с тем он вынимал и готовил пузырек с «восточным эликсиром», свойства которого он знал.

«Если бы она могла, если бы только я мог думать, что она когда-нибудь полюбит меня, – приходило в голову Мельцони, – я ждал бы, как ждал терпеливо эти шесть лет… какое шесть лет… больше!.. Но нет, это невозможно… невозможно! – повторял он себе. – А что, если вдруг и вправду?.. Ведь что же – несколько капель, и она в моей власти!»

И картины, которые рисовались итальянцу при этом, были так заманчивы, что он готов был решиться, но именно в тот момент, когда решался, прятал свой пузырек обратно в ящик и запирал его.

«А Борджиа, – вспомнил он, – а тысячи подобных случаев? Разве все это – вздор, сказки?.. Разве они не существовали?.. Но то были решительные люди, а я… что ж я… решиться ведь только… только решиться».

В одну из минут такого колебания на пороге его комнаты появился отец Грубер. Мельцони сделал вид, или на самом деле так было, что очень обрадовался его приходу. Грубер был серьезен и важен.

– Садитесь, синьор Мельцони, – предложил он как старший и власть имеющий, заговорив строгим начальническим тоном.

Мельцони присмирел.

– Я знаю, что вы были в доме графа Ожецкого на собрании иллюминатов, – начал Грубер. – Конечно, вы сделали это в видах пользы нашего ордена… Я вполне одобрил бы вас, если бы вы предупредили меня. Зачем вы сделали это тайно?

Мельцони смотрел на иезуита большими удивленными глазами, как будто спрашивал: он ли сам сошел с ума или отец Грубер?

– В доме графа Ожецкого? – повторил он. – Да я никогда не был там!

– Молоды вы, чтобы провести людей опытнее вас!.. – вспыхнув, крикнул Грубер, ударив по столу кулаком. – Я сам, слышите ли, сам видел, как вы входили туда.

Мельцони опять еще удивленнее прежнего посмотрел на него и отрицательно закачал головою.

– Не может этого быть! – проговорил он, стараясь понять, зачем Груберу понадобилось взвести на него это обвинение.

– Неужели вы были там, как изменник? – нагибаясь к нему и засматривая ему в лицо, прошептал с каким-то злобным неестественным шипением Грубер. – Признайтесь же! Ведь вы знаете, что всякое слово запирательства только усугубит вашу вину.

Мельцони, все более и более робея, глядел на него, видя этот гнев и злобу и не понимая, чем они вызваны. Он готов был клясться, что никогда не бывал в доме Ожецкого; он не мог помнить, когда и как это случилось.

– Боже мой, клянусь вам Мадонной, клянусь всем святым… – начал он.

– Не клянитесь напрасно! – перебил Грубер. – Я вам говорю, что сам видел вас.

Подбородок Мельцони затрясся, колени его задрожали, он был жалок.

Но этот жалкий вид, казалось, только больше сердил Грубера.

– Негодный лжец! – крикнул он, вставая. – Я заставлю тебя сознаться!

Еще минута – и он, казалось, ударит несчастного перепуганного Мельцони.

– Боже мой, – почти плача, забормотал тот. – Да откуда же это? Как, за что?

Грубер резко отвернулся и с ужасом схватился за свою старую умную голову. Впервые в жизни ему приходилось видеть измену иезуита своему ордену.

«Боже, до чего упали, до чего дошли! – пронеслось у него в мозгу. – Среди нас появились изменники, и в такое время, когда мы окружены врагами!»

– Так ты не был в доме графа Ожецкого? – обратился он вдруг снова к Мельцони с укоризненною, злою усмешкой, стараясь как бы пронизать его своим взглядом.

– Не был, не был! – повторял тот.

– И это твое последнее слово?

– Я не могу лгать на себя… Я не знаю, за что это?

Грубер, сделав решительный жест рукою, подступил к нему:

– Так чтобы сегодня же, сейчас, сию минуту тебя не было здесь! Слышишь? Ты соберешься и уедешь назад, а я дам знать о тебе и там разберут твой проступок… Я сам видел… сам…

– Отец, выслушайте!.. Отец, я не лгу, – уверял Мельцони, но Грубер не дал ему говорить:

– Ты слышал, что приказано тебе? Неповиновение было страшным поступком для иезуита, и Мельцони покорно склонил голову.

XII. Правда и кривда

Литта оставил Петербург и снова поселился в Гатчине. Делать ему в Петербурге было больше нечего. Вокруг него образовалась теперь такая паутина, по-видимому, его оплетали со всех сторон так хитро и ловко, что сразу, одним ударом разорвать эту паутину, на что только и был способен Литта, казалось немыслимым. Нужно было терпеливо и усердно, по ниточке, начинать расплетать ее, хитрить, пожалуй, уклоняться и высматривать. Литта чувствовал, что не в состоянии сделать это. Стараться нанести вред тем людям, которые искали случая погубить его, то есть противопоставить зло злу, он тоже не мог. И вот он, долго обдумывая, что делать, и не находя выхода, наконец нашел то, что именно теперь требовалось от него, – это было просто и ясно: ничего не делать.

Да, граф решил ничего не делать, но спокойно ждать, пока правда вступит в свои права. Так учили арканы, так желал сам Литта. Он верил, что никакие человеческие ухищрения не поведут ни к чему и лишь отдалят торжество правды.

Верить твердо и неуклонно, что торжество наступит, что зло должно погубить само себя, и спокойно, с твердою волею ждать, ничего не предпринимая против этого зла, – в этом была вся сила и защита. Каждое колебание, каждое поползновение к защите какими-нибудь другими путями было бы лишь тормозом, ненужным и вредным.

Пусть клевещут на него, пусть строят стену, чтобы спихнуть его: стена сама собою завалится и раздавит тех, кто строил ее. Нужны лишь сознание своей правоты и желание истины и добра.

С такими мыслями и чувствами уехал Литта в тихую Гатчину и поселился там на все лето, в маленьком отведенном ему доме.

Петербургская жизнь, беспокойная и тревожная, шла своим чередом. Суворов вернулся из Варшавы, покрытый новою славой. Двор переехал в Царское Село, отпраздновав свадьбу великого князя Константина Павловича. Персии объявили войну. Державин написал новую оду ко дню рождения императрицы. Графиня Головнина вышла замуж. Русские войска взяли Дербент, эту победу праздновали в Царском Селе, и Державин написал опять оду. Дубянский, переезжая через Неву со своей дачи, потонул с целой компанией, что наделало много шума. Устраивалась «рота» конной артиллерии.

Все эти новости не доходили до Литты, жившего вдали от них и старавшегося забыться. Он стал писать свои мемуары о войнах, в которых ему приходилось участвовать.

Цесаревич мало жил в Гатчине это лето. В июне родился у него в Царском Селе сын – великий князь Николай Павлович. В августе приехал в Петербург шведский король, под именем графа Гага, для сватовства к великой княжне Александре Павловне. Двор переехал в Петербург, и цесаревич проводил там большинство своих дней.

Литта оставался все лето безвыездно в Гатчине.

Мучительнее всего для него было полное незнание того, что сталось с графиней Скавронской. Он ни с кем почти не видался, а в редких разговорах с приближенными Павла Петровича боялся слишком ясно справляться о ней.

Раз только цесаревич, приехав как-то в Гатчину на несколько дней и встретив мельком Литту, сказал ему мимоходом:

– Она все еще здесь, в Петербурге, никуда не показывается… больна…

Граф видел, что цесаревич помнил их разговор, и с благодарностью взглянул на него, но ничего не ответил, и великий князь не продолжал разговора.

Брак великой княжны Александры Павловны с шведским королем не состоялся. Это Литта узнал по тому страшно гневному и недовольному настроению, в котором цесаревич вернулся в Гатчину. Он долгое время был не в духе, и никто не видел его.

Дело Литты между тем тянулось в судебных инстанциях. С него взыскивали полностью по распискам; о результатах обыска не было никаких сведений, хотя Литта еще в Петербурге написал подробную записку с объяснением, что не знает, какие письма были найдены у него, потому что они были подброшены в ночь пред обыском его камердинером.

В Гатчину к нему не посмели еще явиться и как бы оставляли его в покое, хотя Литта знал, что Зубов не остановится ни перед чем и, по всем вероятиям, его записка не будет иметь влияния. Отчасти он рассчитывал на заступничество цесаревича; последнему он ничего еще не говорил, но решил найти случай рассказать все, когда это будет нужно.

К графу приезжал из города подьячий из суда, по исковому делу, и намекал на то, что при известных с его стороны «действиях» можно затянуть дело. Литта прогнал его. Подьячий обещал, что в таком случае дело решится очень скоро и Литте будут предстоять большие неприятности. С Мальты известий не было.

В таком положении застала графа осень. Дни становились короче и холоднее. Гатчинский домик, в котором жил Литта, летом – уютный и скрытый густою зеленью, стал менее приветлив и сквозил уже своими стенами меж оголившимся переплетением скрывавших его прежде деревьев и акаций. Ветер по вечерам начинал напевать свою жалобную песню. Небо с утра закутывалось серым пологом плотного тумана. Было сыро, темно, неприветливо.

XIII. Доносчик открыт

– Извините, ваше сиятельство, что обеспокоил вас, – входя в комнату Литты, произнес человек в простом мещанском платье, кланяясь и вытирая промокшие от только что выпавшего первого снега сапоги о порог, к крайнему огорчению гатчинского солдатика, который исполнял все обязанности при Литте, давно распустившем свою прислугу.

Граф обернулся от стола, за которым сидел (он писал свои записки), и, посмотрев на вошедшего, спросил, что ему нужно и кто он такой.

– Вольноотпущенный человек графов Скавронских, – ответил тот с поклоном. – Имею доложить вашему сиятельству…

При произнесенном им имени Литта встал со своего места и, подойдя к посетителю, переспросил:

– Графов Скавронских? Ты прислан…

Но Литта не договорил своего вопроса, потому что сердце его сжалось.

– Нет-с, я сам пришел, по собственной, так сказать, воле, пешком… Слава Богу, что отыскал-то вас.

Блеснувшая было надежда получить хоть какое-нибудь известие о графине исчезла, и Литта тяжело вздохнул. «Места, верно, пришел искать», – подумал он. А вольноотпущенный Скавронских продолжал:

– Я, ваше сиятельство, все время с покойным графом за границей был и по-итальянски несколько не только понимать, но и говорить могу, а после, как умер граф, так ее сиятельство всем служившим при них вольную дала.

«Ну, так и есть», – решил Литта и спросил:

– Что ж тебе? Ты служишь где-нибудь?

– В кондитерской Гидля, там очень хорошую цену дают, особливо кто иностранные языки понимает.

Литта стал внимательнее прислушиваться.

– Да. Так что же ты ко мне-то пришел? – спросил он снова.

– А вот пусть они выйдут, – кивнул человек на солдата, – тогда будет удобнее рассказать.

Литта велел солдату выйти.

Посетитель притворил дверь и, приблизившись на цыпочках к графу, словно подкравшись к нему, таинственно заговорил:

– В той самой кондитерской есть, ваше сиятельство, совсем назади, надо вам сказать, комната… Постоянно она бывает заперта, и ключ у самого хозяина…

– Знаю! – перебил его Литта.

Тот недоверчиво взглянул, как бы сомневаясь, что граф действительно знает, но все же продолжал:

– Так вот, давно хотелось мне узнать, что там есть, в этой комнате… Надысь вечером это пробрался я коридором к самой двери. Темно было… только щелка маленькая, и из нее свет идет в темноту-то ко мне. Приложил я глаз… и вижу: стол, а у стола сидят двое: один – пишет, а другой – ему говорит… Тот, что пишет, переспрашивает и опять пишет… и все в тетрадку заглядывает… И только, слышу я, говорят они про вас.

– Про меня? – переспросил Литта.

– Видит Бог, про вас… граф; говорят «Джулио Литта».

– Откуда же ты знаешь меня?

– Да как же мне не знать? – засмеялся человек. – Разумеется, знаю. И вот говорит один по-итальянски. А я-то ведь понимаю, а потому приложил ухо и слушаю. «Граф Литта, – говорит, – наш враг теперь навсегда, и ничего мы с ним не поделаем. Коли деньгами давить, так это ему ничего. . А вот письма его насчет сношения с Польшей, так это дело будет другое».

– Как с Польшей? – удивился Литта.

– С Польшей… Один даже по-русски сказал – Варшава. «Их, – говорит, – у него нашли, а оказались они у него благодаря камердинеру; так теперь нужно его научить, что говорить»… Только слышу третий голос там. Посмотрел в щель – вижу, подошел к ним такой, и впрямь камердинер.

– Довольно, – остановил его Литта, – довольно!.. Теперь я понимаю… все понял.

– Так вот я и думаю, как бы это все вашему сиятельству рассказать, потому что дело здесь не совсем чистое выходит… ну и пошел.

Литта закрыл руками лицо.

«Гадость-то людская, – подумал он, – гадость-то!.. А ведь вот, однако ж, совсем чужой человек пришел – предупреждает. . Как это все сплетается!»

Теперь он знал, по крайней мере, какую новую клевету взводили на него. И в эту минуту ему показалось, что это было уже слишком много, что почти сверхчеловеческие силы восстали против него и что ему уже не выправиться теперь, не выпутаться.

– Но как же это ты пешком пришел? Откуда же ты меня-то знаешь? – спросил немного погодя граф Литта.

– А конюха Дмитрия забыли? Батюшка, ваше сиятельство, из-за вас я человеком стал, – век я не забуду… к больному не побрезговали прийти, а то бы погибать мне, как собаке! – И Дмитрий стер рукавом навернувшиеся у него слезы, стараясь сделать это незаметно.

XIV. Доклад императрице

С погодой происходило между тем что-то странное. В самых последних числах сентября разразилась гроза над Петербургом, и в народе говорили, что такое необычное явление не предвещает ничего доброго. В октябре метеор упал за каретой государыни. Снег выпал, и морозы завернули быстро. Все ожидали почему-то тревожной, беспокойной зимы.

К началу ноября императрица, видимо, чувствовала себя нехорошо и даже не скрывала этого. Причиной тому были, как ходил слух, неудача с браком великой княжны Александры Павловны и отказ шведского короля, сильно подействовавший на самолюбие императрицы Екатерины.

Государыня изменила свои привычки. По воскресеньям не выходила к обедне, оставалась вечером в своей спальне, и обыкновенно проводившие у нее конец дня великий князь Александр с супругою не были приглашаемы в последнее время. С докладами она принимала лишь самых близких лиц.

Четвертого ноября Зубов вошел к ней и поразился болезненным, усталым видом государыни. Она сидела в кресле у своего столика. Он с беспокойством, внимательно и пытливо остановил на ней взгляд.

– Ну, что смотришь? – спросила она. – Что? Изменилась я?

– Нет, напротив, – поспешил успокоить ее Зубов, – если и изменились, то к лучшему… Напротив, сегодня у вас вид гораздо лучше! – солгал он.

Государыня вздохнула и, как бы желая доказать, что ей действительно лучше, и подбадриваясь, показала ему на стул против себя, а затем проговорила:

– Ну, покажи, что у тебя там?

Она, согласно своему правилу, что «нельзя прожить ни одного дня без того, чтобы не писать», уже занималась сегодня утром составлением сенатского устава – работою, которой предавалась в последнее время.

– Что, много бумаг? – спросила она опять, надевая очки, пока Зубов усаживался на стул и раскрывал папку с делами.

– Нет, ваше величество, немного, – ответил он и начал докладывать, наученный, почти как канарейка с дудочки, Грибовским.

Принявшись за дела, Екатерина как бы оживилась и забыла свое недомогание.

– А ты знаешь, – вдруг остановилась она, – сегодня в моей комнате часы остановились… это в первый раз в жизни.

Зубов опять с тревогой поглядел на нее и, подождав минуту, продолжал доклад, привыкнув уже к этим посторонним замечаниям, которые иногда государыня имела привычку делать. У нее была удивительная способность думать иногда зараз о нескольких самых разнородных предметах, почему-нибудь интересовавших ее.

– Вот тут есть одно дело, – говорил Зубов, – не совсем приятное… о графе Литте, мальтийском моряке.

Государыня слегка поморщилась.

– Он должен представить свои верительные грамоты, – сказала она, – он назначен послом державного ордена Мальты при нашем дворе… Нужно было бы назначить аудиенцию… Только не теперь… Теперь я не могу делать прием… Погодя немного… Мне что-то неможется, а вот, Бог даст, пройдет. .

– Едва ли, ваше величество, придется вручить ему свои грамоты, – подхватил Зубов, – он недостоин этого… Об этом я и хотел доложить.

– Как недостоин? – переспросила Екатерина.

– Много за ним грехов, – улыбнулся Зубов, как будто сам он симпатизировал Литте, но любовь к истине заставляла его говорить правду. – Прежде всего, он, как мальтийский рыцарь, должен быть связан обетом…

– Да, они дают почти монашеские обеты, – подтвердила Екатерина. – А как это странно, однако, как это не вяжется с нашими понятиями, с родным нам православием!

Зубов боялся богословских вопросов, в которых был не тверд, а потому поспешил вернуть разговор снова к Литте и продолжал:

– И между тем он не держит своего обета… Тут есть жалоба и просьба одной баронессы о ее переписке с графом Литтой. Уехав в Гатчину, он увез и ее письма, и мы не можем их получить… Положим, это еще не большая беда, но, во всяком случае, это показывает, каков он человек… Распоряжение о том, чтобы отобрать эти письма, разумеется, было сделано, при этом, кстати, оказались еще другие подозрения… И вот то, что оправдалось на деле, вышло гораздо серьезнее. У него оказалась весьма подозрительная переписка с Польшей…

bannerbanner