
Полная версия:
Из недавнего прошлого
Очень скоро после моего возвращения меня посетили Давыдовы – мать и дочь. Когда мне сказали о их приезде, мне невольно пришло в голову, что с отъездом моего сына мой дом для Александры Аркадьевны оказывается неопасным. Кстати замечу, что хотя у ее дочери и был обыск, но совершенно поверхностный, и только в ее комнате; к допросу ее тоже привлекали, но ей совсем не пришлось поплатиться тюрьмой. Она нередко в присутствии матери рассказывала близким знакомым весьма неприятные вещи для самолюбия Александры Аркадьевны, но они не оскорбляли ее, так как все это ее дочь высказывала хотя и в иронически-фамильярном тоне, но чрезвычайно добродушно и мило. И на этот раз Лидия Карловна в лицах представляла ту сцену, которую ее мать, по ее словам, «закатила» мне тогда и как ее отец, в ожидании «трагического ужаса» для его семьи, мрачно ероша свои волосы, нервно бегал по комнате. Александра Аркадьевна то хохотала, то бросалась обнимать меня.
– Даю вам честное слово, – сказала Лидия Карловна, обращаясь ко мне, – что мама вполне сознательно стыдится теперь своего «гнусного поведения» и уже давно убедилась в том, что, если бы вы тогда уехали от нас, не переговорив со мной, я просидела бы в тюрьме несколько месяцев.
И обе они начали просить меня приезжать к ним, что, по их словам, им только и могло бы доказать, что я более не сержусь на них. Инстинкт, однако, подсказал мне, что до совершенного окончания «дела» моя нога не должна переступать порога их дома. И я под разными предлогами не показывалась у них, хотя обе они навещали меня от времени до времени. Моя предусмотрительность, как оказалось, имела основание.
По письмам, получаемым из деревни, я видела, что моя престарелая мать все более расхварывается. Наконец доктор, лечивший ее, написал мне, что она доживает свой последние дни и чтобы я торопилась приехать к ней, если желаю проститься с нею перед вечной разлукой. Это новое горе, свалившееся на мою голову, удручало меня вместе с мыслью о том, что-то будет с моим сыном после ее смерти? Он не мог жить в деревне не только потому, что отдан был на поруки своей бабушке, но и потому, что в доме после ее смерти могла остаться только больная сестра, психическая болезнь которой все усиливалась. Это удручавшее меня известие было получено мною как раз в приемный день директора департамента полиции, и я отправилась к нему. Когда я объяснила, в чем дело, он, вспыхнув от гнева, резко проговорил: «Вы с своим сыночком больше всех доставляете нам хлопот!» – и добавил, чтобы я вошла в его кабинет, когда будет окончен прием. Опять повторив с большими подробностями те же упреки за то, что я-де поставила его в затруднительное положение, он указал на то, что окружающие часто преувеличивают опасность болезни близких им людей. Я подала ему бывшее при мне письмо земского врача вполне официального характера и сказала, что раньше кончины моей матери я не уеду из деревни, – следовательно, не могу взять оттуда и моего сына. Это, вероятно, заставило г. Дурново поверить, что с моей стороны тут нет никакой мошеннической проделки, чтобы какими бы то ни было средствами взять сына из деревни; к тому же я представила для этого достаточно данных, по которым департамент полиции мог проверить справедливость моих слов, В конце концов директор департамента согласился на то, чтобы мой сын после возвращения из деревни остался жить со мною в Петербурге ввиду того, что его дело должно окончиться очень скоро.
Не прошло и нескольких дней после нашего приезда в Петербург, как А. А. Давыдова просила нашего общего знакомого передать мне, чтобы я не вздумала теперь посетить ее дом, так как Лиде это грозит опасностью. Я немедленно ответила ей письмом приблизительно в таком духе, что она имела бы некоторое право предупреждать меня, чтобы я удержалась от посещения ее семейства, если бы я, согласно многократным ее просьбам, хотя раз воспользовалась ее приглашением. Но так как я ни разу не была у нее после сцены, которую она мне устроила, то я принимаю переданные мне ее слова за крайнюю неделикатность с ее стороны, недобросовестность и дикую, рабскую трусость.
Неделю-другую спустя после этого ко мне приехал Николай Константинович Михайловский. Поговорив о моем путешествии и о моих делах, он перешел к «истории» с Давыдовой: она, по его словам, была сообщена ему не только Александрой Аркадьевной, но и ее дочерью, которая, в чем я нисколько не сомневалась, передавала ее с свойственным ей беспристрастием.
В своих отношениях к знакомым Николай Константинович, как истинный джентльмен, всегда стоял за то, чтобы люди порядочные крепко держались друг друга: то одному, то другому из поссорившихся он обыкновенно указывал на хорошую черту характера его противника и всегда старался объединять людей известного круга. Я не мало удивлялась, как этот заваленный редакционными делами человек, почти ежемесячно пишущий огромные статьи, мог урывать время, чтоб забежать к нескольким знакомым исключительно для того, чтобы уговорить их непременно явиться на какое-нибудь празднество в честь того или иного общественного деятеля, на похороны писателя и т. п. Конечно, в этих случаях дело шло обыкновенно о людях, являвшихся носителями тех общественных идеалов, которым он сам служил всю свою жизнь. Много горячего участия, внимания и сочувствия не только на словах, но и на деле проявлял он к каждому общественному деятелю, если ему приходилось с ним сталкиваться, пострадавшему от нашей общественной неурядицы. Но у него было не мало знакомых и в простой обывательской среде, много поклонников и поклонниц, которым он оказывал большое внимание. Однако относительно лиц этой последней категории он нередко разочаровывался, так как зачастую проявлял большую симпатию к людям, совсем не заслуживающим этого. Но до наступления разочарования Николай Константинович относился к некоторым из них до такой степени пристрастно, что, говоря о них, терял даже всякое чувство меры, точно влюбленный, и нужно заметить, что так было относительно и женщин и мужчин.
В ту пору, о которой я упоминаю, Николай Константинович, увлеченный красотою и умом Александры Аркадьевны, был возмущен моим письмом к ней, а еще более, как оказалось, моею фразою о том, что она, прожив всю свою жизнь среди людей, которые арестовывали других, теперь начала путаться среди тех, которых арестуют, а потому-де не умеет держаться с ними мало-мальски добропорядочно. Эти слова, видимо, показались Николаю Константиновичу очень оскорбительными для достоинства Александры Аркадьевны.
– С вашей стороны, – говорил он мне, – было довольно-таки жестоко пользоваться преимуществами своего положения. Александра Аркадьевна не могла самостоятельно выбирать своих знакомых: когда она вышла замуж, она была для этого слишком молода. Да и почему вы так смело утверждаете, что круг ее знакомых состоял из людей, которые арестуют? Я вовсе не хочу этим сказать, что все это были, поскольку мне известно, превосходные люди, но едва ли на всех можно взводить такое обвинение.
Я объяснила ему, что мои слова были вызваны сценой, которую она устроила мне, а мое резкое письмо – ее неделикатным предупреждением меня через общего знакомого, чтобы я не посещала ее, хотя я ни разу не была у нее, несмотря на многократные ее просьбы и посещения моего дома. Понятно, что на такой ее поступок я не могла посмотреть иначе, как на наглость, ничем не вызванную с моей стороны, и как на дикую трусость.
Николай Константинович настойчиво продолжал ее оправдывать.
– Я вполне признаю, – говорил он, – что трепет Александры Аркадьевны перед городовыми и обысками доходит у нее до комизма, что трусость вообще качество не особенно почтенное, но многие весьма образованные люди, а один мой знакомый, можно даже сказать «косая сажень в плечах», сознавались не мне одному в своей боязни мертвецов. Они знают, что покойник не схватит их за бороду, и в то же время ни за что не останутся в комнате, где лежит тело покойника. Нелепыми страхами страдают очень многие…
Его доводы в защиту Александры Аркадьевны меня совсем не убедили: я прекрасно знала, что они всегда бывают таковыми, когда ему приходится защищать своих любимцев. Однажды при мне ему кто-то рассказал о неблаговидном поступке одного его приятеля (к которому он питал в то время большую приязнь, но впоследствии совершенно разочаровался в нем), а Николай Константинович заметил: «Это совсем неправдоподобно: взгляните только сами на физиономию Кривенко, – ведь он точно с образа сорвался».
В начале 1888 года я узнала, что мой сын будет приговорен к пяти годам ссылки в Архангельскую губернию. Узнав из газет о времени приема министра юстиции Манассеина, я отправилась к нему. Оказалось, что видеть его, как и большинство других министров в то время, было совсем нетрудно: о днях их приемов печаталось в газетах и большинство министров было совершенно доступно публике.
В передней Манассеина сидел чиновник, который записывал фамилии просителей и кратко то, о чем они желали говорить с министром. Затем посетитель входил в приемную и садился подле просителя, пришедшего перед ним, чтобы не нарушать очереди. В точно определенный час в комнату вошел министр. Все встали, и он выслушивал просьбу каждого. Один из посетителей – чиновник – просил о том, чтобы его сына не отправляли по этапу, а дозволили ехать на собственный счет. При этом он подал докторское свидетельство, тут же прочитанное министром, в котором значилось, что сын просителя только что вынес тяжелую форму дифтерита и что путешествие по этапу может оказаться весьма вредным для его здоровья. Когда очередь дошла до меня, я стала просить министра об ослаблении наказания моему сыну, доказывая, что перевод Туна и составление примечаний к нему, при том условии, что эта книга не получила никакого распространения, не заслуживает такой тяжелой кары, какая ему назначена. Министр внимательно выслушал меня; по его замечаниям и сделанным мне вопросам я видела, что он с делом вполне знаком. Когда я кончила, он сказал мне:
– Я совершенно не могу смотреть на преступление вашего сына так, как смотрите вы, его мать.
Он уже хотел обратиться к следующему, когда я начала его просить о том, чтобы он дозволил моему сыну отправиться в ссылку не по этапу.
– Правда, он не перенес никакой тяжелой болезни перед этим, – говорила я, – но он очень слабого здоровья.
Вместо ответа министр спросил меня:
– Многочисленные учебники и книги для чтения юношества – ваши произведения?
Я отвечала, что учебников не писала, но книг для чтения юношества и педагогических работ у меня немало. На это министр сказал, обращаясь к чиновнику, стоявшему подле него:
– Запишите, что бывшему студенту Водовозову дозволено отправиться в ссылку на свой счет.
В феврале 1888 года мой сын отправился в Архангельск, где местный губернатор назначил местом его ссылки город Шенкурск. Спустя некоторое время после этого мне прислано было извещение из жандармского управления, по которому я должна была явиться за получением залога, внесенного процентными бумагами различной ценности. Служитель ввел меня в комнату, и я села на стул перед столиком. Через несколько минут ко мне быстро вошел жандармский ротмистр П., держа в руках пачку процентных бумаг. Он бросил их на стол с словами:
– Извольте расписаться в получении, и сейчас же. Если бы он обратился ко мне с обычной в таких случаях вежливостью, я бы, конечно, не заставила его напоминать мне о том же. Но он не вручил мне бумаги, а бросил их на стол, и не просил меня расписаться, а отдал приказание, сделанное повелительным и резким тоном. Ничего не говоря, я открыла свою сумку, взяла портмоне и уже начала вынимать из него бумажку, в которой были записаны нумера билетов и стоимость каждого из них, как вдруг ротмистр подошел ко мне совсем близко и еще более резким голосом прошипел почти над моим ухом:
– Как вы смеете ослушиваться? Вам приказано сейчас же подписаться. Делайте, что вам велят!
– Приказывать мне вы ничего не смеете. Сначала проверю, а потом подпишусь, – сказала я, невольно отодвигаясь от него.
– Проверять? Это еще что за фокусы? Да как вы смеете мне это говорить даже? Мне некогда с вами возиться! Ну, живо! – Но он, должно быть, не рассчитал своего голоса и последние фразы хрипло прокричал.
Я вскочила с своего места и, глядя ему в упор, резко ему ответила:
– Я буду жаловаться на ваше непозволительное поведение. И чем дольше вы мне будете мешать проверить мои бумаги, тем медленнее…
– Как вы осмеливаетесь так разговаривать со мною? – шипел ротмистр, перебивая меня, повторяя одни и те же фразы и не замечая, что в дверях, спиной к которым он стоял, остановилась высокая фигура Котляревского.
Не знаю, была ли дверь комнаты открыта или полуоткрыта, услыхал ли Котляревский, случайно проходя по коридору, наши резкие пререкания, но он неторопливо приблизился к столу и обратился ко мне с вопросом:
– Что все это значит, сударыня?
– Я хотела проверить нумера билетов прежде, чем расписаться в их получении… Не все эти процентные бумаги принадлежат мне. А господин ротмистр не только мешает мне это делать, но все время возмутительно дерзко кричит на меня.
– Госпожа Водовозова, как только входит в жандармское управление, так, по обыкновению, начинает скандалить. А теперь, вместо того чтобы расписываться в получении бумаг, воспользовалась случаем, чтобы наговорить мне массу дерзостей;
Одинаково флегматично выслушал Котляревский как ту, так и другую сторону и, обращаясь ко мне, сказал:
– Потрудитесь считать.
Я начала сверять билеты с моею записочкою, пересчитала и пересмотрела их один и другой раз, но не находила среди них сторублевого билета первого выигрышного займа и заявила об этом Котляревскому.
– Я все бумаги принес. Госпожа Водовозова то хватала процентные листы, то бросала их, то открывала и закрывала свою сумку. Почем я знаю, куда она их дела!
– Господин ротмистр, потрудитесь принести недостающий билет первого выигрышного займа, – не понижая и не повышая голоса, все таким же флегматичным тоном обратился Котляревский к ротмистру.
– Вы, значит, больше доверяете госпоже Водовозовой, чем мне?
– Господин ротмистр, потрудитесь принести недостающий билет первого выигрышного займа. Поищите где-нибудь там… ну, под стулом, под конторкой… вообще там где-нибудь. – И опять ни иронии, ни повышения голоса, ни малейшей улыбки на губах.
Ротмистр вышел, Котляревский шагал по комнате, а я молчала. Через несколько минут вошел ротмистр с лицом, покрытым красными пятнами, и с процентного бумагою в руке.
– Действительно, она завалилась… – проговорил он крайне сконфуженно и положил бумагу на стол.
– Я же вам говорил. А теперь к делу: потрудитесь снова пересчитать и сказать, все ли вы получили. – И это Котляревский произнес прежним невозмутимым тоном.
Когда я расписалась в получении, ротмистр моментально исчез.
– Сердечно благодарю вас, и не только за отыскавшиеся деньги… Без вас ротмистр, право, кажется, мог бы меня избить.
Котляревский выслушал мои слова молча, с обычным индифферентизмом, наклонил голову, как будто давая этим понять, что аудиенция уже окончена.
II
С первого года ссылки моего сына я уже начала мечтать о том, чтобы ему дозволено было приехать держать государственные экзамены. Это заставляло меня усердно расспрашивать у знакомых, не знают ли они примера, чтобы высланному студенту дозволено было приезжать из ссылки держать выпускные экзамены университетского курса; Многих поражал этот вопрос своею наивностью, и мне старались объяснить всю глубину моего непонимания основы и цели, на которых у нас существует и держится административная ссылка. А Сергей Николаевич Южаков всем говорил, что это у меня навязчивая идея, что меня не следует разочаровывать в несбыточности этой надежды. Я прекрасно понимала всю трудность добиться желаемого, но дала себе слово отдать все мои силы для осуществления моей мечты.
Прошло уже более года, но мне никто не мог подать совета, как приступить к делу. А собранные сведения все более красноречиво говорили мне, что мои мечты бессмысленны и беспочвенны. Минутами я приходила в отчаяние, но только минутами, а затем подбадривала себя и давала слово не падать духом.
Осуществление моего желания зависело прежде всего от разрешения министра народного просвещения, министра внутренних дел и департамента полиции: и я раздумывала, с кого из них начинать хлопоты. Вдруг как-то читаю в газете известие, что князь Голицын, архангельский губернатор, приехал в Петербург и остановился там-то. На другой же день отправляюсь к нему. Ко мне вышел человек, по виду средних лет, с интеллигентным лицом, изящный, воспитанный, в выражении физиономии которого совершенно отсутствовала официальная или чиновничья печать. Это дало мне возможность, не конфузясь и без страха, изложить ему мое дело. На его вопрос, были ли примеры такого дозволения, я отвечала, что до сих пор, сколько я знаю, их не было, но что, ввиду все учащающихся случаев самоубийств и психических расстройств среди сосланных, а также и потому, что нельзя же всю жизнь карать человека за одну ошибку, я рассчитываю, что администрация примет все это во внимание и снизойдет к моей просьбе.
– За одну ошибку, как вы говорите, а по понятиям администрации – за политическое преступление, она вовсе не карает всю жизнь: например, ваш сын сослан только на пять лет. И если он в это время не совершит нового политического преступления, а по вашей терминологии, ошибки, он будет освобожден и может держать какие угодно экзамены.
– Ссылку обыкновенно приходится считать вдвое сравнительно с сроком, первоначально назначенным администрациею. Если такой срок определен в пять лет, то по истечении этого времени ссыльного в громадном большинстве случаев освобождают еще не совсем, а лишь дозволяют передвинуться в местность, с несколько более благоприятными условиями для жизни, где ему приходится провести еще два-три года; затем ему разрешают переехать в еще более культурный пункт, где он опять проводит столько же. А через лет десять, когда ему уже не помешают жить в провинциальных университетских городах, молодой человек обыкновенно до такой степени исстрадается в ссылке, выпьет до дна всю чашу всевозможных ужасов, сопряженных с нею, что уже совершенно теряет стремление к научной деятельности, при этом нервы его вконец расшатались, здоровье ослабело. В продолжение этих десяти лет оторванный от всего близкого и родного, он чаще всего обзаводится семьею, а между тем найти заработок без университетского диплома в настоящее время чрезвычайно трудно.
На вопрос князя, чем он может мне помочь в этом деле, я просила его, если у него будет запрос о моем сыне из министерства внутренних дел или из министерства народного просвещения, не ставить ему препятствий для временного отпуска его из ссылки.
– Если местная администрация не укажет на какие-нибудь неблаговидные поступки по отношению к ней с его стороны, я даю вам слово не ставить ему ни малейших препятствий, а указать даже на его склонность к серьезным занятиям, о чем мне сообщали уже не раз. Я сделаю это охотно, потому что вполне сочувствую вашему предприятию и искренно желаю вам успеха.
Я просила его о дозволении прислать ему по почте изложение на бумаге всего дела, но он отклонил это, обещав не забыть. По прекрасному впечатлению, произведенному на меня князем Голицыным, я вполне поверила его слову, и не ошиблась. Впоследствии ему действительно был сделан такой запрос, и он дал вполне хороший отзыв.
Господи, каким восторгом билось мое сердце, когда я возвращалась домой! Первая попытка увенчалась успехом – это очень подбадривало меня при многих последующих препятствиях. Я не раз слышала о том, какую массу хлопот приходится предпринимать и как долго длятся они, пока добиваются перевода даже крайне больного ссыльного для лечения у специалиста, хотя бы даже и в местность, весьма удаленную от культурных центров. Подобные разрешения получались нередко уже тогда, когда ссыльный умирал или по слабости здоровья совершенно не мог предпринимать никакого путешествия. Это заставило меня вплотную приступить к хлопотам уже в 1889 году; начать их я решила с департамента полиции.
Порядки в этом учреждении в период его управления Петром Николаевичем Дурново в качестве директора были образцовые. Такое суждение я высказываю не как специалист, понимающий механизм чиновничьей машины, а только как человек, которому приходилось нередко обращаться в учреждения, имеющие целью, как говорилось тогда на официальном языке, уничтожение крамолы или искоренение неблагонадежных элементов. Только в департаменте полиции, начальником которого был в то время П. Н. Дурново, можно было скоро добиться необходимых сведений, только в этом учреждении не прибегали к ненужным обманам родственников арестованных или осужденных за так называемые политические преступления. В остальных учреждениях этого рода без церемонии прибегали к совершенно бесцельным обманам, что страшною болью отзывалось в сердцах людей, близких осужденному, уже и без того измученных его печальною участью. Так, например, получается известие, что арестованный будет отправлен в ссылку через столько-то времени, нередко с точным обозначением дня отправки. Несчастных родителей ради этого случая очень часто выписывали из отдаленной провинции. Бросив все дела, они приезжали в назначенный срок, надеясь повидать своего сына или брата, а то и для того, чтобы проститься с ним навсегда перед вечной разлукой, между тем этого сына или брата уже отправили в ссылку за несколько дней до назначенного родственникам срока. Но директор департамента полиции П. Н. Дурново не прибегал к таким бессмысленным средствам, и чиновники держались при нем корректно, наводили надлежащие справки даже тогда, когда родственникам политических случалось приходить за ними в неприемные дни директора. Что Дурново держал их всех в струне, видно из того, что, как только он ушел из департамента, все порядки в нем сразу изменились к худшему для родственников политических.
Петр Николаевич, поскольку мне приходилось сталкиваться с ним в этом учреждении, был человек вспыльчивый, но отходчивый, относился к нам, родителям, с непоколебимою прямотою, доходящей нередко до невероятной грубости, но характер его в известной степени не лишен был своего рода благородства. Правда, он нередко утешал убитую горем старуху-мать такими словами: «Ваше сведение вполне справедливо о том, что вашего сына хотели отправить в ссылку на три года, а я подал голос за пятилетний срок, – за содеянное им и этого еще мало…» Но напрасно заставлять терять время за какой-нибудь справкой, давать заведомо облыжное указание – этого не водилось при нем в департаменте полиции. Петр Николаевич был таким же врагом ненужной жестокости, хитрости и двоедушия, каким он был врагом «политических авантюристов», как он называл арестованных и осужденных по политическим делам. Если враг был у него в руках и «сидел смирно», как он выражался, он не прочь был исполнять маленькие просьбы его родственников: дозволял им иногда лишнее свидание, давал разрешение двум, а то и трем лицам, в экстраординарных случаях ходить на свидания к заключенным, допускал с воли врача к сильно занемогшему и дозволял кое-что другое в таком же роде. Конечно, он был всегда на страже, чтобы его даже и такая снисходительность не переходила границ. Иногда во время приема, строго соблюдая очередь, он подходил к девушке, которая просила его разрешить ей свидание с таким-то арестованным, так как она его невеста. Директор тут же приказывал немедленно справиться, сколько лиц приходит на свидание к такому-то политическому. Если оказывалось, что их уже двое или трое, он обращался к девушке с словами вроде следующих: «Невест-то у него ещё много будет! Я не могу дозволить переполнять приемную». Если же к заключенному приходило мало посетителей, он обыкновенно не отказывал в просьбе желающим. Бывали и такие случаи: смотритель спрашивает нас, ожидающих свидания с заключенными, не может ли кто-нибудь из нас найти для такого-то политического товарища или знакомого, который пожелал бы его навещать: «Директор дал знать, что он дозволит свидания». Когда мы расспрашивали смотрителя о заключенном, которого никто не навещал, он рассказывал нам, что его родные в провинции, а он заскучал и мало ест. Неизвестно, конечно, вытекало ли это из чувств человеколюбия или из боязни все большей смертности в тюрьмах.
Хотя Петр Николаевич и мне делал немало подобных одолжений, но я чрезвычайно побаивалась идти к нему в этот раз, так как дело шло об одолжении несравненно более серьезном, чем все предыдущие; особенно опасалась я его гневной вспышки и того, что он, выслушав первую фразу, не даст мне до конца изложить мою просьбу. И вот в день и час его приема я стояла среди просителей, которых у него всегда было очень много. Когда очередь дошла до меня, то прежде чем я успела открыть рот, гнев внезапно охватил его в такой степени, что все лицо его покрылось красными пятнами.