banner banner banner
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 1
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 1
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 1

скачать книгу бесплатно

– Что же, вам совершенно не удавалось ни в гостях побывать, ни у себя никого принимать?

Но сбить таким образом, очевидно, было нельзя. Хуже был вопрос: а откуда вы доставали рукописи новых сочинений Толстого и материалы для приложений к переводу Туна, с каких пор занимаетесь издательством, что успели издать и как распространяли свои издания. Но и на них можно было либо отвечать определенным фактическим сообщением (конечно, не всегда стесняясь строгой истиной и умалчивая о многом), либо заявлять вежливо, но решительно:

– Простите, на этот вопрос никак не могу ответить[209 - Ср.: «Допрошенный 28 февраля в качестве обвиняемого студент С.?Петербургского университета Василий Васильев Водовозов, 22 лет, объяснил, что, будучи знаком с Кармалиной уже несколько лет и получив летом 1886 года от одного лица, которое назвать не желает, для брошюровки литографированные сочинения Толстого “О деньгах” и “Церковь и государство” в количестве нескольких сот экземпляров, он предложил эту работу Кармалиной и, по брошюровке, по предложению того же лица, передал эти сочинения нескольким лицам, которых также назвать не желает. Затем, с осени 1886 года, то же лицо стало передавать ему для брошюровки литографированные листы сочинений Туна “История революционных движений в России” и “Сущность социализма” Шефле в переводе на русский язык, причем, насколько он, Водовозов, знает, к означенным сочинениям, переведенным буквально на русский язык, были прибавлены предисловие, примечания и приложения переводчика; сочинение же Шефле было издано по заграничному русскому изданию, сверенному с немецким подлинником, но без примечаний и предисловия Лаврова и Тарновского, как не согласных с убеждениями означенного выше, передавшего ему, Водовозову, эти издания, лица. Он, Водовозов, и эту работу предложил Кармалиной, причем, как в первый раз при передаче сочинений Толстого, так и теперь, на вопрос Кармалиной, не имеют ли эти сочинения революционного характера и не составляют ли они призыва к бунту, отвечал отрицательно и относительно последних сочинений (Шефле и Туна) сказал, что сочинения эти имеют характер чисто научный. Когда, вследствие этого, Кармалина согласилась, он стал доставлять ей эти сочинения для брошюровки частью лично, частью через одну женщину, которую назвать не желает» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 15–16).].

Но гораздо хуже пошло, когда приступили к отобранным документам. Следователи, видимо, еще не успели ознакомиться с материалами обыска и потому просто брали документы по порядку.

– Вот, например, эта тетрадка, что это такое? Перевод главы Туна, очень хорошо. Но как будто он сделан не вашим почерком? А чьим же?

– Я, право, не помню.

К моему стыду, это был черняк[210 - черновик (устар.).] одной из первых, уже отлитографированных глав, ни к чему не нужный, который я, по непростительному легкомыслию, забыл уничтожить.

– Но тут есть поправки, сделанные другим почерком. Чей это почерк? Как будто похоже на ваш. Ведь это ваш почерк? Дайте взглянуть, как вы пишете? Ну, совершенно же ваш, точь-в-точь. Значит, переводили для вас другие лица, а вы редактировали?

Правда таким образом всплывала, и шаг за шагом мне приходилось признавать ее. А тут, словно нарочно, из груды бумаг высунулась записка Л. Давыдовой, приглашавшей меня на музыкальный вечер в их дом, и высунулась как раз своей подписью. Записка – невинная, но подпись и почерк выдавали принадлежность ей преступной рукописи[211 - Изъятая записка гласила: «Приезжайте. Я буду дома. Л. Давыдова». Но, сличив почерк в записке с тетрадью, содержавшей часть перевода сочинения А. Туна, эксперты установили, что они написаны одним лицом: «…дочерью артиста Карла Давыдова (бывшего директора С.-Петербургской консерватории), Лидией, 17 лет, воспитанницей частной гимназии кн. Оболенской, хорошей знакомой семейства Водовозовых». В ночь на 27 апреля у нее произвели обыск, не обнаружив ничего, кроме одного «тенденциозного содержания» стихотворения в прозе И. С. Тургенева «Порог», напечатанного в «Вестнике Народной Воли» № 2 за 1884 г., и списка книг, прочитанных ею летом 1886 г., включающего труды Э. Бехера, Л. Блана, Л. Гейссера, Ф. Лассаля. Давыдова отрицала свое участие в переводе Туна, утверждая, что, когда она вместе с родителями проводила лето на даче в Парголове, живший там же Водовозов снабжал ее книгами, но исключительно исторического содержания. В свою очередь Водовозов уверял, будто часть перевода в тетради «писана не Лидией Давыдовой, а другим лицом, назвать которое не желает», а из книг ничего, кроме «Оснований политической экономии» Д. С. Милля, не приносил, но «Порог» Тургенева в гектографированном виде был получен именно от него (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 24–25).].

У меня составился план действий. Я сделал попытку взять инициативу беседы в свои руки и начал сам извлекать из кучи бумаг некоторые, с чрезмерными подробностями объясняя, что в них нет ничего, что было бы нужно скрывать. И, продолжая заговаривать зубы моим следователям, я осторожно кончиками пальцев тянул к себе записку Давыдовой, чтобы потихоньку препроводить ее под стол и в карман. Но Потулов[212 - Зачеркнуто: «сидевший на противоположном конце стола».], все время державшийся совершенно пассивно[213 - Зачеркнуто: «и предоставлявший допрос Янкулио».], вдруг вскочил, злобно толкнул меня и наложил свою руку на бумаги.

– Здесь была сделана попытка изъять один документ, вот этот, – провозгласил он.

К счастью, ошибся и вместо письма Давыдовой вытащил совершенно другую записку[214 - Зачеркнуто: «бумажонку, не имевшую для меня никакого значения; это была записка одного университетского товарища, просившего меня принести в университет какую-то книгу, вопреки русскому обычаю снабженная полной подписью и адресом ее автора».]. Злобным тоном начал он допрос по ее поводу, но мне было нетрудно ответить на все его пункты, так как эта записка и своим содержанием, и своей подписью не представляла ничего компрометирующего[215 - Зачеркнуто: «я действительно охотно давал книги из своей довольно обширной для студента библиотеки и знакомым, и полузнакомым, и доказательство тому было налицо в виде моей записной книжки, с записью отданных на прочтение книг, находившейся в той же бумажной груде».].

Потулов успокоился и, по-видимому, сам усомнился в своей правоте, а Янкулио был явно на моей стороне. Допрос продолжался часа три, я исписал несколько листов своими показаниями. Наконец Янкулио поднялся и, вежливо протягивая мне руку, сказал:

– Теперь мы вас отпускаем, а послезавтра, в понедельник 2 марта, вновь вас вызовем, и я надеюсь, тогда дело пойдет быстрее.

Я осведомился, могу ли я просить о свидании с матерью и о присылке мне из дому некоторых необходимых вещей.

– О свидании в этой стадии процесса не может быть и речи. О свидании должна просить ваша мать, а не вы, и не теперь, а позднее, когда для нас выяснятся главные обстоятельства дела. Вы сами можете ускорить этот момент – большей откровенностью своих показаний. Этим же вы смягчите и свою участь, да и участь ваших друзей, в особенности друзей, которые литографировали ваши издания; ведь все равно мы их узнаем. А что касается вещей, то вот как раз пакет с ними для вас.

– Могу я его взять?

– Нет, он будет вам доставлен в Дом предварительного заключения.

Затем в той же извозчичьей карете, в которой меня привезли со Шпалерной на Гороховую, отвезли обратно в Дом предварительного заключения.

Вернулся в тюрьму я крайне удрученный. На столике я нашел обед, совершенно простывший, с плавающим поверх супа жиром; есть его было нельзя; кипяток тоже остыл. Я не жалел об обеде, ибо совершенно не чувствовал голода, но невозможность напиться чая еще более увеличила мое и без того удрученное состояние духа.

Я чувствовал, что пройдет несколько дней и будет произведен обыск у Давыдовой, а благодаря характеру ее матери и отца он должен будет принять прямо трагические формы[216 - О бурной реакции перепуганных «до умопомрачения» К. Ю. Давыдова, директора Петербургской консерватории, и его жены А. А. Давыдовой, будущей издательницы журнала «Мир Божий», на визит матери арестованного, желавшей переговорить с их дочерью, см.: Водовозова Е. Н. Из недавнего прошлого. С. 173–176. Сама Л. К. Давыдова говорила, что «как она, так, вероятно, и многие сотрудники перевода Туна сочтут своею нравственной обязанностью отправиться в жандармское управление и заявить о своем участии в названном издательстве», дабы облегчить участь арестованного, и пришлось доказывать юной идеалистке «всю несостоятельность и неправильность такого взгляда», ибо «наши нравы обязывают того, кто попался, мужественно выкручиваться самостоятельно и все силы употребить на то, чтобы даже случайно кого-нибудь не пристегнуть к своему делу, если бы оно даже велось сообща» (Там же. С. 177).]. Я еще не терял надежды отстоять Гробову и Кармалину, но умный, хитрый Янкулио приводил меня в ужас; он до всего доберется, думалось мне. Ведь если брошюровку еще можно производить в частной квартире и, следовательно, нет смысла производить повальный обыск во всех переплетных Петербурга, то не может быть сомнения, что литографировал я свои издания в легальной литографии, а литографий в Петербурге не так много и обыскать их все вполне возможно. Если Гробова почему-нибудь не предупреждена? В последний раз я сдал ей, вопреки обыкновению, сразу целых три листа, – они должны быть у нее готовы; успела ли она их уничтожить? А если даже и успела, то одно появление полиции в ее маленьком помещении приведет ее в такой ужас, что она может без нужды сознаться, или кто-нибудь из ее рабочих может дать неудобное показание.

Два дня я провел под гнетом этих мыслей. Я почти не спал, почти ничего не ел, пробавляясь только чаем с лимоном. В понедельник 2 марта я поднялся утром с постели, совершенно разбитый после бессонной ночи. Лишь только около моей двери раздавались шаги, сердце начинало усиленно стучать.

«Это за мною, сейчас на допрос».

Но шаги умолкали, за мною никто не приходил. Наконец шаги действительно остановились у моей двери, раздался громкий лязг тюремных ключей, и дверь отворилась. Но это был пакет с вещами, доставленный мне через тюремное начальство. В нем – несколько смен носильного и постельного белья, теплое одеяло, умывальные принадлежности и т. д., все – вещи самые обыкновенные; ни писем, ни книг не было. Была только одна надпись: «Василию Васильевичу Водовозову», сделанная рукою моей матери. Вещи, конечно, несколько скрашивали мою жизнь; было приятно грязное тюремное одеяло заменить домашним; пропитанное салом, дурно пахнущее тюремное полотенце заменить своим. Все же это для меня не представляло такой большой ценности, чтобы изменить мое настроение. Но тут была живая связь с другим миром – миром, ставшим для меня потусторонним, если не загробным, то затюремным. Ясное свидетельство, что кто-то вне тюрьмы думает обо мне. Это было чрезвычайно трогательно, и надпись: «Василию Васильевичу Водовозову» я перечитывал десятки раз. Несколько часов я был под впечатлением, я готов сказать – под обаянием, этой посылки, и эти часы дали мне передышку от щемившей меня тоски. У меня даже вновь появился аппетит, но как раз, в ожидании допроса, я не заказал своего обеда и должен был довольствоваться казенным.

К вечеру, однако, чувство тоски вернулось, и еще одну ночь я провел без сна. На следующий день допроса опять не было, в среду – тоже. В чем дело? Наконец, в четверг для меня стала ясной причина этого явления.

5 марта у меня оказался новый сосед, И. И. Гильгенберг, который и рассказал мне довольно подробно о событиях 1 марта. Не помню, назвал ли он фамилии главных деятелей этого события, Ульянова и Шевырева, но я догадался о них и без него. Я понял, что все жандармские и прокурорские силы отданы не моему, а другому, гораздо более важному делу и что мне придется теперь долго сидеть в ожидании допроса, а следовательно – и свидания.

Ульянов и Шевырев были моими товарищами по университету. Я был юристом, Ульянов и, кажется, Шевырев (наверное не помню) – естественниками. Тем не менее я с ними как-то познакомился. Знакомство наше было не очень близкое: в «гости» друг к другу мы не ходили, но оба они нередко захаживали ко мне, – по большей части чтобы попросить ту или иную книгу; нередко беседовали мы в университетском коридоре, нередко также вместе возвращались часть дороги из университета[217 - Ср. с воспоминаниями В. В. Водовозова «Встречи с Александром Ильичом Ульяновым», публикуемыми в приложении (т. 2, с. 314, 316–317).].

Ульянов был одним из людей, за всю мою жизнь произведших на меня самое сильное впечатление. Замечательно одухотворенное бледное чистое лицо его, с высоким лбом, на редкость умные глаза останавливали на себе внимание всех, кто с ним встречался. Он был идеалистом в лучшем смысле этого слова. Весь он жил умственными и общественными интересами. В нем чувствовалось полное отсутствие обычных человеческих слабостей; тщеславие и самолюбие, как кажется, совсем отсутствовали у него, а если и нет – то были так глубоко спрятаны, что их и не заметишь. Когда я с ним познакомился, – кажется, это было в начале 1886 г.[218 - Ср.: «С Александром Ильичом Ульяновым я познакомился, помню, в конце 1885 г. У меня уже тогда была довольно хорошая библиотека, и я ее широко предоставлял в пользование всем моим знакомым. А. И. пришел ко мне, – не помню уж, с чьей-нибудь рекомендацией или просто на кого-либо сослался, – и тоже стал брать книги. Читал он по политической экономии; что именно, я теперь, конечно, не помню; помню лишь, что в момент его ареста у него на руках осталась моя книга – том “Deutsch-Franz?sischen Jahrb?cher”; эту книгу я купил антикварным образом во время своей поездки по Германии и крайне дорожил ею, как большою редкостью. Была ли она взята у него при обыске или нет, я не знаю, но назад я ее не получил» (Там же). Мемуарист имеет в виду вышедший в феврале 1844 г. двойной номер журнала «Deutsch-Franz?sischen Jahrb?cher» («Немецко-французские ежегодники»), изданного в Париже К. Марксом и А. Руге с публикациями обоих (в том числе первого по еврейскому вопросу). А. И. Ульянов и его товарищ О. М. Говорухин, заинтересовавшись статьей Маркса, взялись за ее перевод и, как вспоминала А. И. Ульянова-Елизарова, которой доверили правку перевода, на одном из свиданий с матерью после ареста брат просил «разыскать и вернуть две одолженные им редкие книги», принадлежащие Водовозову. «Одна из них, – поясняла Ульянова-Елизарова, – оказалась у [И. Н.] Чеботарева и была возвращена. Другая – “Deutsch-Franz?sischen Jahrb?cher” – со статьей Маркса о религии была передана мною вместе с переводом Говорухину. Ее найти не удалось. Мы искали купить ее за границей, в книжных магазинах и у букинистов, но не нашли» (Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Александре Ильиче Ульянове // Александр Ильич Ульянов и дело 1 марта 1887 г. С. 124).], он не принадлежал к числу особенно крайних радикалов и был скорее всего культурником; особенно интересовался студенческими землячествами, кассами взаимопомощи, так называемыми кружками саморазвития[219 - Отмечая, что в 1886 г. почти все члены биологического кружка, включая А. И. Ульянова, вступили в Студенческое научно-литературное общество при Петербургском университете, И. Н. Чеботарев вспоминал: «В главные секретари общества была выставлена кандидатура Александра Ильича. Ее горячо поддерживали несколько человек и особенно В. В. Водовозов, который между прочим указал, что Ульянов интересуется не одними червями да тараканами, но занят и более широкими планами; не будучи узким специалистом по зоологии или химии, он станет истинным секретарем научно-литературного общества во всей широте его задач» (Чеботарев И. Н. Воспоминания об Александре Ильиче Ульянове и петербургском студенчестве 1883–1887 гг. // Там же. С. 244–245).]. В ноябре 1886 г. он был одним из инициаторов панихиды по Добролюбову по случаю 25-летия его смерти. Невинная эта затея кончилась конфликтом с полицией, совершенно ничем не вызванным, и толкнула Ульянова на новую дорогу. Он решил, что для борьбы с деспотизмом, при котором не допускается даже невинная панихида по любимому писателю, необходим террор, и вместе с Шевыревым начал подготовлять покушение на жизнь Александра III.

Ульянова толкала на его дело отвлеченная идея. Он думал о человечестве, о России, о свободе, о социализме и в жертву им приносил свой труд, мысль и жизнь, – приносил вполне сознательно и в полном смысле слова беззаветно. Личной злобы и мести ни к царю, ни к режиму у него не было, потому что ни от царя, ни от режима он сам до тех пор не страдал, – нельзя же назвать страданием кратковременный арест из?за панихиды. Я готов сказать, что Ульянов был живым воплощением тех образов, которые рассеяны в романах и воспоминаниях Кравчинского[220 - См.: Степняк С. [Кравчинский С. М.] Подпольная Россия. Лондон, 1893; Он же. Домик на Волге. Женева, 1896; Он же. Андрей Кожухов. Женева, 1898; Он же. Штундист Павел Руденко. Женева, 1900; см. также: Степняк-Кравчинский С. М. Собрание сочинений. Ч. 6: Публицистика и критика / С вступ. ст. В. В. Водовозова. СПб.: Светоч, 1908; см. также: В[одовозо]в В. Кравчинский // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Доп. Т. 2. С. 3.], и единственным человеком, встреченным мною на моем жизненном пути, который до некоторой степени оправдывал идеализацию Кравчинского.

Шевырев был человеком совершенно другого типа. И в умственном, и в моральном отношении он стоял неизмеримо ниже своего товарища. Раздражительный и злобный, тщеславный и самолюбивый, он руководствовался по преимуществу именно этими чувствами. Впоследствии я слышал утверждение, будто бы участие в терроре было для него формой самоубийства, вызванного сифилисом; верно ли это, я не знаю.

Как бы то ни было, Ульянов и Шевырев с конца 1886 г. подготовляли покушение на цареубийство; Ульянов делал бомбы. В разговорах со мной и он, и Шевырев несколько раз зондировали почву, можно ли привлечь меня к их делу, но я решительно не сочувствовал политическому террору, и, не доводя разговора до конца, оба они его прекращали[221 - Ср. с воспоминаниями В. В. Водовозова «Встречи с Александром Ильичом Ульяновым» (т. 2, с. 315–317).]; но я совершенно ясно видел, что они носятся с мыслью о каком-то террористическом акте.

Однажды – вероятно, это было в январе 1887 г. – Ульянов попросил меня спрятать некоторое количество инфузорной земли (кизельгура[222 - Кизельгур (от нем. Kieselgur), инфузорная или диатомовая земля, трепел – осадочная горная порода диатомит, применяемая как адсорбент, фильтрующий или абразивный элемент; в качестве наполнителя использована А. Нобелем, пропитывавшим ее нитроглицерином, при создании динамита.]).

– А что такое инфузорная земля? – спросил я.

– Это вещество, которое употребляется в технике для самых различных целей, – хотя бы для чистки ножей, – и поэтому, найденное в невинном месте, оно само по себе ничего особенного не представляет. Но, конечно, оно употребляется и для других целей, и мне в настоящее время хранить его у себя опасно.

– А много его у вас?

– Нет, фунтов десять[223 - 1 фунт равен 0,4536 килограмма.], вот – приблизительно такой ящик.

Относясь с полным доверием к этому объяснению, я все-таки решил, что мне брать на хранение эту вещь совершенно не следует; но, желая оказать услугу этому исключительно привлекательному человеку, я обратился с этою просьбою к Александру Аркадьевичу Кауфману, впоследствии известному статистику (умер в 1919 г.). Политические воззрения А. А. Кауфмана были окрашены, в особенности в то время, самым умеренным либерализмом; впоследствии он несколько подвинулся налево и стал активным членом кадетской партии. Мы с ним были старыми и близкими знакомыми, – он был гимназическим товарищем моего старшего, рано умершего брата Михаила, и я познакомился с ним еще до своего поступления в гимназию, а потом учился с ним в одной гимназии, хотя и в разных классах[224 - В автобиографии А. А. Кауфман сообщал, что учился в гимназии Историко-филологического института, окончив которую в 1881 г. с золотой медалью, был зачислен на юридический факультет Петербургского университета, где уже на третьем курсе вступил в Студенческое научно-литературное общество и «здесь нашел среду, влияние которой сохранилось на всю жизнь; отсюда вынес интерес к науке, известные народнические взгляды (последним, впрочем, обязан в значительной мере семье Водовозовых и В. И. Семевскому), здесь завязал дружеские связи, в значительной части сохранившиеся на всю жизнь», но от политических и публицистических течений, даже от студенческих движений, стоял тогда «совсем далеко», а к последним «относился резко отрицательно» (Кауфман А. А. Автобиография // Историко-экономические исследования. 2015. Т. 16. № 1. С. 152–153).]. В то время, о котором идет речь, он уже окончил университет.

Я передал Кауфману просьбу Ульянова, не называя его фамилии, и на его вопрос об инфузорной земле повторил ему ульяновское объяснение. Кауфман согласился. Через несколько дней Ульянов привез ко мне инфузорную землю. Ее оказалось не 10 фунтов, а по крайней мере 30[225 - То есть 13,6 килограмма.], и это был не маленький ящик указанных Ульяновым размеров, а большая, хорошо упакованная корзина. Я был несколько смущен этим, но, выразив слабое неудовольствие на несоответствие слов и действительности, тем не менее принял корзину и свез ее к Кауфману. Кауфман выразил гораздо более сильное неудовольствие, чем я, но также принял и поставил корзину на чердак.

Когда Кауфман узнал о моем аресте, а затем – о событиях 1 марта, то сильно встревожился, а узнав от В. И. Вернадского о том, что инфузорная земля употребляется при выделке динамита, совсем перепугался и не знал, куда и как сплавить опасную вещь, пока наконец не надумал: как только прошел лед и на Неве показались ялики для катанья, он вместе с кем-то из приятелей брал ялик и частями отвозил инфузорную землю на взморье, где и высыпал ее в воду. Эту операцию ему пришлось повторить несколько раз[226 - Иную версию приводит жена С. Ф. Ольденбурга, утверждавшая, что он после ареста А. И. Ульянова отнес часть «порошка в лабораторию к В. И. Вернадскому, чтобы узнать, что это такое», и тот, «произведя исследование, сказал, что это – трепел, составная часть динамита». Попытка спустить его в реку «почему-то не удалась», и тогда один из приятелей братьев Ольденбургов, студент Военно-медицинской академии А. И. Яроцкий, предложил перевезти трепел к нему: «У него был собственный домик на Петроградской стороне, недалеко от Ботанического сада, и около дома садик». Там-то, под видом пересаживания цветов, трепел «незаметно смешали с землей и закопали» (Ольденбург Е. Г. Студенческое научно-литературное общество при С.-Петербургском университете // Вестник Ленинградского университета. 1947. № 2. С. 154).]. Узнал я об этом много позднее, уже после освобождения из тюрьмы; узнал также, что Кауфман страшно сердился на меня, – конечно, совершенно справедливо. Я, в свою очередь, имел бы право сердиться на Ульянова, – но Ульянов был уже мертв.

Совершенно несомненно, что Ульянов обманул меня и воспользовался мною, как нередко пользовались революционеры либеральными, готовыми им помогать, но чуждыми революции обывателями. Смотреть на меня как на такого обывателя Ульянов, конечно, имел полное право, но самый факт такого пользования обывателями, как своего рода пушечным мясом революции, мне, разумеется, был очень не по душе. Но, вспоминая, что я и сам до некоторой степени так же поступил с Л. Давыдовой, втянув ее в чуждое ей дело и навлекши на нее серьезные неприятности, я простил Ульянову, и его образ не потускнел в моей памяти; быть может, даже этот нехороший[227 - В рукописи первоначально было «не вполне хороший».] поступок сделал его в моих глазах более человечным.

В последний раз я виделся с Ульяновым дней за пять до моего ареста. Не помню, зачем он зашел ко мне, но, зайдя, он разговорился и просидел у меня часа два. Мы говорили о современном положении России, в частности о терроре как о средстве борьбы с деспотизмом. Я отрицал положительное значение террора, он защищал, стараясь не выходить из чисто теоретической постановки вопроса.

– Послушайте, Ульянов, – сказал я наконец, – ведь для меня совершенно ясно, что вы не только теоретический сторонник террора, а что-то готовите. Неужели это покушение на царя?

Вопрос был поставлен слишком прямо, и Ульянов, естественно, попытался уклониться от ответа; но сделал он это крайне неискусно, и я только укрепился в своем убеждении.

Я не первый раз в жизни встречался с живым террористом. Во время моей заграничной поездки за три года перед тем я имел случай познакомиться с Верой Засулич, но террористический акт в ее жизни был тогда в прошлом, и притом в далеком прошлом; здесь же я видел живого человека, подготовлявшего страшный акт, и человек этот вдобавок возбуждал к себе совершенно исключительную симпатию.

Как я уже сказал, террору я тогда не сочувствовал, но террористы, обвеянные романтическою дымкой и знакомые главным образом по отчетам о политических процессах и по «Подпольной России» Кравчинского («Андрея Кожухова» тогда еще не было)[228 - Очерки о жизни русских революционеров, написанные С. М. Кравчинским на итальянском языке и печатавшиеся в 1881 г. в миланской газете «Il Pungolo» («Жало») под общим заголовком «La Russia sotterranea» («Подпольная Россия»), вышли отдельным дополненным изданием в мае 1882 г. в Милане, в английском переводе в 1883 г. в Лондоне и на русском языке в 1893 г. там же; роман «The career of a nihilist» («Карьера нигилиста»), изданный в Лондоне в 1889 г., вышел на русском языке в Женеве под названием «Андрей Кожухов» уже после кончины автора в 1898 г.], вызывали во мне к себе самое восторженное сочувствие, а личность Ульянова только укрепляла его. Я счел нужным передать ему выражение недовольства со стороны Кауфмана (не называя, конечно, его по имени), но тем не менее расстался с Ульяновым чрезвычайно дружески. Больше его я не видал[229 - Ср. с воспоминаниями В. В. Водовозова «Встречи с Александром Ильичом Ульяновым», публикуемыми в приложении (т. 2, с. 316).].

Около 10 марта меня неожиданно вызвали на свидание. Меня провели длинными тюремными коридорами и лестницами в комнату для свиданий и посадили в небольшую клетку с проволочной решеткой величиной в обычную оконную раму сзади и с такой же решеткой спереди. На расстоянии аршина перед решеткой спереди была другая решетка, а за нею – помещение для родственника, приходящего к арестанту на свидание. Минут десять мне пришлось прождать в этой клетке, недоумевая, кого я сейчас увижу, после чего в помещение была введена моя мать. Ни обняться, ни пожать руку было невозможно; можно было только разговаривать, и то не свободно: как сзади меня, так и сзади моей матери ходили помощники начальника тюрьмы, очень активно вмешиваясь в наши разговоры. За десять минут ожидания я уже огляделся и успел взять себя в руки в ожидании того, что я сейчас увижу, но на мою мать, неожиданно увидевшую меня запертым в клетке, это зрелище произвело ошеломляющее впечатление; она разрыдалась, хотя вообще умела владеть собою[230 - Ср.: «Недели через полторы после обыска, когда отобраны были формальные показания как от всех членов моей семьи, так и от служащих у меня в то время и служивших в моем доме много лет тому назад, мне разрешены были свидания с сыном. <…> Когда я подошла к железной клетке с двойною решеткой, в которую с другой стороны ввели моего сына, я была так ошеломлена и потрясена, что долго не могла выговорить ни слова» (Водовозова Е. Н. Из недавнего прошлого. С. 182).]. Прошло довольно долго, прежде чем она успокоилась, и потому получасовое свидание в действительности оказалось для нас еще более коротким, – ни о чем толком мы не успели переговорить, тем более что начальство каждый раз нас обрывало, как только моя мать касалась наиболее интересных для нас вопросов. Она попробовала рассказать о событии 1 марта, которое я в общих чертах уже знал, но помощник начальника Дома злобно раскричался:

– Я сейчас прерву ваше свидание, я донесу, я говорить об этом не позволяю.

То же самое повторилось, когда она начала рассказывать о том, каких лиц посетила в хлопотах обо мне и что успела сделать. Мать попробовала перейти на французский язык в расчете на то, что надзирающее начальство его не понимает; расчет, вероятно, был правильным, потому что начальство сейчас же запретило вообще разговор на иностранном языке. Однако к концу свидания мы успели приноровиться говорить отдельные фразы, когда оба начальника оказывались не у наших, а у соседних клеток, где были свидания других арестантов, и таким образом кое-что важное она все же успела шепнуть мне. Во всяком случае, я узнал, что благодаря Н. С. Таганцеву ей удалось добиться свидания со мной, и притом два раза в неделю, хотя прокуратура крайне не хотела его давать.

Внешняя обстановка свиданий для политических в Доме предварительного заключения совсем не та, что в обычных уголовных тюрьмах, описанная в «Воскресении» Толстого. Там большая комната во всю свою длину разделена двумя параллельными высокими решетками на три части; в одной части находятся арестанты, вызванные на свидание; в другой – их родственники, а посередине между ними – между решетками – ходят тюремные надзиратели. Арестанты – вместе в толпе, и родственники тоже – вместе в толпе. Приходится отыскивать своих через две решетки, отделенные друг от друга аршина[231 - 1 аршин равен 0,71 метра.] на два, и кричать среди гула общих разговоров. Князь Нехлюдов такого свидания с Катюшей не выдержал. Здесь, в Доме предварительного заключения, напротив, свидания были индивидуальны, кричать не было никакой надобности, и надзирающее начальство не мелькало между арестантом и родственником, а ходило позади того и другого. Конечно, сидеть в звериной клетке очень неприятно и столь же неприятно приходящему с воли родственнику видеть близкого человека в такой клетке. Но все-таки это в конце концов выносимо, к этому не трудно приноровиться.

После первого наши свидания пошли регулярно, дважды в неделю, а приблизительно через месяц мать добилась и третьего свидания, притом так называемого личного. Оно давалось в тюремной камере – не моей, а свободной от постояльца; там можно было и обняться, и сидеть рядом, и пожать руку, и даже секретно передать небольшую записку – конечно, с большим риском. Но в этом последнем обыкновенно не было и надобности, так как вместо помощника начальника Дома при свидании присутствовал простой надзиратель, малоинтеллигентный, не понимавший, о чем идет речь, и обыкновенно совершенно не вмешивавшийся в разговор, так что можно было сказать решительно все, особенно если вести его с осторожностью и все особо важное излагать языком, понятным только для своих, – эзоповым или даже французским.

На следующий же день после первого свидания я получил сразу с полдюжины писем моей матери, которая аккуратно писала их мне с первого дня ареста. Мои письма, тоже аккуратно писавшиеся, она получила только через несколько дней после свидания.

Первое свидание было переломным днем в моем настроении. Хотя сознание того, что я многих погубил, по-прежнему щемило мне грудь, но все-таки я успокоился и ждал следующего допроса гораздо хладнокровнее. Я начал усиленно читать в области классической литературы и истории и работать по юриспруденции, готовясь к экзаменам, ко времени которых, как я надеялся, меня выпустят[232 - В рукописи зачеркнуто: «В общем, три с половиной месяца этой моей сидки принадлежат к числу тех периодов моей жизни, когда я работал особенно интенсивно. Между прочим, именно тогда я всего более познакомился с классической литературой, русской и иностранной (в переводах), подбор которой был, как я уже сказал, произведен мною заблаговременно».]. Отчасти под влиянием тюрьмы и допросов я начал более серьезным образом, чем раньше, знакомиться с уголовным правом и процессом, а под влиянием предстоявших экзаменов – вообще с юриспруденцией, тогда как раньше мои интересы лежали почти исключительно в области модной тогда науки – политической экономии.

Прошло еще недели две, когда меня в конце марта вызвали наконец на допрос. К моему удовольствию, я увидел, что Янкулио из числа лиц, ведших мое следствие, исчез; он, как я сразу догадался, как более тонкий и ловкий следователь понадобился для более важного и крупного дела первомартовцев, а для меня был назначен простоватый и малосообразительный товарищ прокурора Кемпе, с которым мне было гораздо удобнее вести дело. Несмотря на эту свою простоватость, он впоследствии дослужился до товарища обер-прокурора Сената. Жандарм Потулов, которого я нисколько не боялся, несмотря на его по временам страшные рыкания, остался при моем деле.

На этот раз, однако, на допрос я был вызван не по своему делу, а как раз по делу первомартовцев: из просмотра моих бумаг, в частности моей записной книжки, куда я заносил выдачи из моей библиотеки, следователи убедились в моем знакомстве с Ульяновым и Шевыревым, и им хотелось узнать, нельзя ли и меня привлечь к этому делу, а если нет, то нельзя ли от меня что-нибудь выведать по этому делу. И в том и в другом им пришлось разочароваться. Мое знакомство с двумя первомартовцами я объяснил в полном согласии с действительностью и вместе с тем совершенно невинно; инцидент с инфузорной землей остался совершенно незатронутым, а рассказывать о моих разговорах с Ульяновым у меня, конечно, не было никаких оснований. Показания Ульянова и Шевырева ни в чем не разошлись с моими, и опасность быть привлеченным к этому делу для меня миновала[233 - Полиция изъяла у А. И. Ульянова январское 1887 г. письмо с подписью В. В. с приглашением зайти за нужной ему книгой. На допросе В. В. Водовозов не отрицал, что действительно знает нескольких обвиняемых в покушении на цареубийство: в гостях не бывал, за исключением одного раза у П. Я. Шевырева, но принимал у себя дома, так как, имея хорошую библиотеку, охотно выдавал книги всем желающим. Ульянов тоже выгораживал товарища и говорил, что, желая заручиться его рекомендацией для вступления в студенческое общество, познакомился с Водовозовым в марте 1886 г., несколько раз приходил к нему за книгами, но, мол, понятия не имел, что он переводит, составляет примечания и литографирует «Историю революционных движений в России», и тем более не знает, кто приносил ему нелегальные издания. Ульянов признал, что автором полученного им послания с подписью В. В. был Водовозов, хотя, ссылаясь на забывчивость, отказался назвать взятую у него тогда книгу (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 19–20).]. Однако судя по многим данным, в том приговоре, который мне был назначен, некоторую долю нужно отнести на самый факт знакомства с этими страшными лицами. По крайней мере, на одном из последних допросов в ответ на мой вопрос, в чем я обвиняюсь, Кемпе мне заявил:

– Прежде всего вы обвиняетесь в издании книг Туна, Шэфле и Толстого, а затем в принадлежности к партии «Черного передела»[234 - «Черный передел» – нелегальная политическая организация народнического направления, возникшая после раскола тайного общества «Земля и воля» в 1879 г. и выступавшая против революционного террора; просуществовала до конца 1881 г., отдельные кружки – до середины 1880?х гг.; часть ее руководящих деятелей, включая Г. В. Плеханова, П. Б. Аксельрода, Л. Г. Дейча, В. И. Засулич и др., оказавшись в политэмиграции в Швейцарии, образовала в 1883 г. марксистскую группу «Освобождение труда».]. К партии «Народной воли» вы, по-видимому, не принадлежите.

Я совсем остолбенел. К партии «Черного передела» я никогда не принадлежал, да в это время ее уже не существовало; решительно никаких данных для подозрения в моей принадлежности к ней не было, и даже самое имя «Черного передела» на допросах не упоминалось ни разу. Чернопередельческой литературы при обыске у меня найдено не было; найденная у меня новейшая запретная литература имела по преимуществу характер народовольческий.

– Помилуйте, при чем тут «Черный передел»? Где же хотя бы тень доказательства?

– Да как же: нелегальная работа, революционные знакомства, а между тем действительно нет оснований подозревать вас в террористических покушениях.

Такова была логика прокуратуры: я знаком с революционерами-народовольцами, но в их деле не участвовал; ergo[235 - следовательно (лат.).] – я виновен в чем-то менее серьезном; партий известно следователям две: народовольцы и чернопередельцы (социал-демократы, уже появившиеся тогда за границей в лице Плеханова, Аксельрода и других, в России еще почти не имели своих сторонников, хотя группа Благоева в Одессе[236 - Неточность: имеется в виду одна из первых марксистских групп, созданная в Петербурге в декабре 1883 г. болгарином Д. Н. Благоевом (в 1881–1885 гг. он учился в Петербургском университете, ранее – в Одесском реальном училище) и принявшая в 1884 г. название «Партия русских социал-демократов».] была в это время уже раскрыта и ликвидирована[237 - Зачеркнуто: «и Благоев как иностранец выслан за границу».]); я, следовательно, должен принадлежать к чернопередельцам.

За вторым допросом через неделю или полторы последовал третий, за ним – четвертый и т. д., всего десять или двенадцать. Эти уже были посвящены непосредственно моему делу. Очень скоро нашлась та записка Лидии Давыдовой, о которой я уже говорил и по которой установили принадлежность ей одной относящейся к переводу Туна рукописи. У нее был сделан обыск, – к счастью, ничего не нашли. Ее свезли в градоначальство, но в тот же день освободили.

Нашли у меня одну записку приблизительно такого содержания: «Знаешь ли ты о брошюре Шэфле “Der Krieg in Zahlen”[238 - Sch?ffle A. E.Fr. Der n?chste Krieg in Zahlen: Milit?r- und finanzstatistische Studie ?ber die Erh?hung der deutschen Friedenspr?senz [Ближайшая война в цифрах: военно-финансово-статистическое исследование об укреплении присутствия Германии в мире]. T?bingen, 1887.]? По-видимому, очень ценная. Желательно достать, перевести, издать и распространить»[239 - Правильно: «То, что ты требовал к субботе, доставим в воскресенье утром. Что ты знаешь о брошюре Шефле “Во что обойдется война?” или вроде? Надо достать, перевести, издать и распространить. Ведь цензура позволит?» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 26).]. В подписи ясно было «Сер…», конец неразборчив. Записка эта принадлежала Сергею Ольденбургу и имела совершенно невинный характер. Будучи в то время крайним пацифистом и воображая, что изображением ужасов войны можно ее предотвратить, Ольденбург решил, что эта книжка могла бы быть желательной на русском книжном рынке. Но в данном случае он нисколько не сомневался, что цензура не сделала бы никакого препятствия переводу и изданию этой книжки, и потому в данном случае имел в виду исключительно легальное издание. Само собою разумеется, что, живя за десять минут ходьбы от меня и беспрестанно видясь со мной, он не стал бы сноситься по нелегальному делу при помощи почты. Но само собою разумеется также, что следователи не были расположены верить этому, тем более что другая брошюра Шэфле («Сущность социализма») была в числе изданных мною нелегальных книг.

Предъявляя мне это письмо, Кемпе спросил, кому оно принадлежит. Я отказался отвечать на этот вопрос, хотя, может быть, этот отказ в данном случае и был ошибкой, ибо авторство Ольденбурга не могло остаться тайной, а откровенный ответ, может быть, рассеял бы подозрительность.

– Речь в этом письме идет, очевидно, о таком же издании, как все остальные ваши издания.

– Нет, не очевидно, а даже совсем напротив. Автор письма узнал о книге Шэфле из заметки о ней в «Новостях»[240 - Правильно: «Новости и Биржевая газета».], помещенной там около того числа, которым датировано письмо; вам, следовательно, не трудно ее найти и убедиться в этом. Уже из этой заметки вы можете увидеть, что книга эта – статистическая и экономическая, ничего нецензурного в себе не заключающая. Затем эту книгу вы можете найти в любом большом книжном магазине Петербурга и можете узнать, что она продается совершенно свободно. Она у меня есть, я ее читал и тем более убежден в этом. Издавать ее нелегально нет смысла.

– Зачем же тут сказано «и распространить» и зачем автор этого письма обращается именно к вам, занимающемуся нелегальным издательством?

Ответы на оба вопроса были легки и трудны; легки они были бы в беседе со знакомым; трудны на допросе, производимом прокурором и жандармом, заранее решившими не верить ничему, что говорит сидящий перед ними арестант.

– Зачем же вы скрываете имя автора письма, если в нем нет ничего преступного?

На это ответить еще легче: ведь я же вижу, что вы мне не верите и что за моим ответом немедленно последует предписание об обыске[241 - В рукописи далее зачеркнуто: «но, разумеется, в такой форме я не отвечал. И действительно, мое нежелание назвать имя Ольденбурга в данном случае было ошибкой, но ошибкой, психологически для меня обязательной».].

На следующем допросе мне была предъявлена другая записка Ольденбурга[242 - Зачеркнуто: «еще более невинная по своему содержанию, но».], с полной его подписью. Сходство почерков было несомненно[243 - В материалах дознания от 12 ноября 1887 г. по делу о дворянине В. В. Водовозове и других лицах, обвиняемых в государственных преступлениях, говорилось: «Ввиду обратившего на себя внимание сходства почерка, коим писано это письмо, с почерком оказавшегося по тому же обыску у Водовозова письма, подписанного магистрантом С.-Петербургского университета Сергеем Ольденбургом, произведена была экспертиза сличения этих почерков, которая сходство между ними подтвердила. Спрошенный затем обвиняемый Водовозов, отказывавшийся первоначально от объяснений, показал, что таковая писана к нему Ольденбургом, что в ней речь идет о носовом платке, который он забыл в квартире Ольденбурга, а издание и распространение брошюры Шефле предполагалось ими с позволения цензуры для восстановления общественного мнения вообще против войны ввиду искусственного возбуждения милитаристического настроения в Германии. Не вполне удовлетворительное объяснение Водовозовым содержания этого письма подало повод к обыску у Ольденбурга, по которому ничего явно противозаконного не обнаружено, вследствие чего и Ольденбург допрошен в качестве свидетеля, причем, объясняя содержание письма от 6 февраля согласно с объяснением Водовозова, насколько оно относится к брошюре Шефле, показал, что не помнит, что именно он в этом письме обещал Водовозову доставить в воскресенье утром» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 26).], и в ту же ночь у Ольденбурга был сделан обыск. У него забрали довольно много бумаг, между прочим написанных по-санскритски и на других восточных языках, которые производивший обыск жандармский офицер, по-видимому, принял за какой-то шифр. На первом же допросе недоразумение разъяснилось, и рукописи были благополучно возвращены. Но, на беду, у него было забрано также одно письмо С. Е. Крыжановского, само по себе тоже невинное[244 - При изучении взятых у С. Ф. Ольденбурга бумаг выяснилось сходство почерка, которым написаны два письма с неразборчивой подписью «из селения или посада Вульки Бяльского уезда Седлецкой губернии» и отобранная при обыске у В. В. Водовозова рукопись «От чего зависит будущность России» – перевод воспоминаний революционера В. К. Дебогория-Мокриевича, приговоренного в 1879 г. к 14 годам каторги, но бежавшего за границу. Ольденбург пояснил, что эти письма написаны бывшим помощником секретаря С.?Петербургского окружного суда С. Е. Крыжановским, уехавшим из?за болезни в имение вдовы седлецкого губернатора, матери своей мачехи, Е. Ф. Громеко вблизи города Бялы. Допрошенный в качестве обвиняемого, тот показал, что с Водовозовым «ни в каких особенных отношениях не состоял и не состоит», но знает его как библиотекаря Студенческого научно-литературного общества и товарища Сергея Ольденбурга. Водовозов, который вел иностранное обозрение в еженедельнике «Неделя», в начале 1887 г. показал Крыжановскому один из выходивших в Кракове журналов с заинтересовавшей его статьей и попросил помочь ее перевести, ибо, как объяснил, интересуется тем, что за границей пишут о России. Водовозов тоже выгораживал Крыжановского, уверяя, будто «хорошим его знакомым считаться не может, так как с ним встречался только у знакомых и в университете» (Там же. Л. 26–28).], но при сопоставлении с найденной у меня рукописью, относившейся к Туну, оно обнаруживало ее автора[245 - В рукописи далее зачеркнуто: «С. Ольденбург, участие которого в моем деле было очень значительно, таким образом обнаружен не был, а Крыжановский, участие которого было совершенно второстепенное, оказался в него впутанным».].

Из других же лиц по моей неосторожности пострадал еще мой университетский товарищ Б. Б. Глинский (впоследствии редактор «Северного вестника», а затем – «Исторического вестника»). К моему делу он не имел никакого отношения, но у меня было найдено его письмо, обнаружившее его связь с Шевыревым и участие в студенческих землячествах[246 - См.: «Петр Шевырев объяснил свое знакомство с Водовозовым следующим образом: в начале 1886 г., зная, что бывший студент С.-Петербургского университета Борис Борисов Глинский очень интересуется кассами для вспомоществования бедным студентам (правительством не разрешенными), он, Шевырев, зашел к нему на квартиру, чтобы переговорить с ним насчет переустройства этих касс. С Шевыревым вместе отправился и студент Щербаков. Глинский отправил обоих, при письме от 11 февраля 1886 г., к Водовозову. Раньше этого он, Шевырев, ни с Глинским, ни с Водовозовым знаком не был. В тот раз Щербаков к Водовозову не пошел, так что к последнему с означенным письмом явился один Шевырев. Переговоры, по словам Шевырева, с Водовозовым ни к чему не привели, как показалось Шевыреву, потому, что Водовозов мало сочувствовал идее устройства общей студенческой кассы, в которую бы слились все существовавшие отдельные маленькие кассы т. н. землячеств. Познакомившись таким образом с Водовозовым, Шевырев несколько раз бывал у него на квартире с целью получить для чтения книги. По поводу таких книг им, Шевыревым, и было написано найденное у Водовозова его письмо». Вышеупомянутое послание Б. Б. Глинского гласило: «Водовозов, направляю к тебе гг. Шевырева и Щербакова, студентов нашего университета, для переговоров о слиянии нашей кассы с землячествами на началах федерации. Идея эта, собственно говоря, знакомая нам еще в то время, когда мы образовали нашу кассу. В первоначальном виде подобная федерация и имелась в виду, но по трудности выполнения это не осуществилось. В настоящее время явились люди с энергией и желанием принести пользу делу, люди, верующие в возможность подобного союза и уже говорившие с другими землячествами и отдельными студентами, а потому я полагаю необходимым дать ход начатому делу и поддержать их» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 21, 14).].

Через четыре месяца, во второй половине июня, я был выпущен под залог в две тысячи рублей и остался в Петербурге ожидать приговора[247 - В рукописи далее зачеркнуто: «Мне было разрешено пробыть две недели в Петербурге (точнее, под Петербургом, на даче, куда перебралась моя мать), а затем предписано впредь до приговора жить где-нибудь вне университетских городов. Моя мать заявила, что я уеду в имение [Бухоново] моей бабушки (Александры Степановны Цевловской, урожденной Гонецкой (1813–1887), сестры двух генералов от инфантерии – Ивана Гонецкого (1810–1887) и Николая Гонецкого (1815–1904). – В. Г.) в глуши Смоленской губернии, и я действительно туда уехал. Через два месяца бабушка умерла на моих руках, и моя мать выхлопотала мне доступ в Петербург, где я должен был ожидать приговора. Осень и зиму 1887–88 гг. я, таким образом, провел в Петербурге».]. Из университета я был, разумеется, исключен, не сдав переходных экзаменов; литературная работа моя не возобновилась, нелегальное издательство – тем более, и я жил несколько месяцев без определенного дела[248 - Зачеркнуто: «готовясь к будущему экзамену в университет, сдать который я все же надеялся. Вместе с тем ни в какой другой период моей жизни я не бывал так часто в гостях и не принимал в таком количестве таковых у себя».].

Из моих близких друзей я не застал Сергея Ольденбурга, уехавшего за границу в научную командировку, и Федора Ольденбурга, уехавшего в Тверь, где он сделался преподавателем в известной учительской семинарии имени Максимовича и приобрел большое значение как общественный деятель[249 - Называя Ф. Ф. Ольденбурга «замечательным педагогом и благородным человеком», В. В. Водовозов писал, что те, кто помнит студенческое научно-литературное общество при Петербургском университете, закрытое администрацией в 1887 г., но давшее очень и очень многим «толчок в их научных занятиях и поддерживавшее их научные интересы едва ли не в большей степени, чем профессорские лекции <…>, никогда не забудут и того, что душою и живым его центром были, рядом с его председателем – профессором Орестом Миллером, два студента – братья Ольденбурги». Старшему из них было предложено остаться при университете для подготовки к профессорскому званию, но, «верный своим первоначальным стремлениям к педагогической деятельности, он отказался и через два года по окончании университета, осенью 1887 г., принял предложенное ему место педагога тверской земской учительской школы (имени) П. П. Максимовича, задачей которой является подготовка учительниц для сельских школ, преимущественно Тверской губернии» (Водовозов В. Федор Федорович Ольденбург (1862–1914) // День. 1914. № 198. 25 июля).]; застал Вернадского, Гревса и по-прежнему поддерживал с ними близкое дружеское знакомство.

Сблизился в эту зиму я с семьей известного таврического земского деятеля, впоследствии члена Государственной думы В. К. Винберга, бывшей центром очень обширного и радикального кружка. В нем, между прочим, я познакомился (позднее, в 1890 г.) с молоденькой, только что прибывшей в Петербург курсисткой Ольгой Ильиничной Ульяновой, сестрой уже казненного в это время Александра Ульянова и В. И. Ленина; позднее я скажу о ней больше в связи с семьей Ульяновых.

В феврале 1888 г. кончилось мое дело, и мне и моим товарищам по нему был вынесен приговор, – разумеется, не в судебном, а в административном порядке, приговор «по высочайшему повелению»; я был отправлен на пять лет административной ссылки в Архангельскую губернию в распоряжение архангельского губернатора; Крыжановскому назначено 14 дней тюремного заключения, Глинскому – 10 дней, Лидии Давыдовой – высочайший выговор; Кармалину считать освобожденной от дела[250 - Неточность: в заключении от 12 ноября 1887 г., поддержанном Департаментом полиции, министр юстиции Н. А. Манассеин полагал возможным: «1. Василия Водовозова выслать в Архангельскую губернию под надзор полиции сроком на три года; 2. Сергея Крыжановского подвергнуть аресту на две недели; 3. Бориса Глинского подвергнуть аресту сроком на десять дней; 4. Клеопатру Кармалину подвергнуть аресту на семь дней; 5. Лидии Давыдовой сделать строгое внушение при посредстве начальницы учебного заведения, в коем она воспитывается, по поводу принятого ею участия в переводе сочинения Туна, не пропущенного цензурой». Но в «высочайшем повелении» от 30 января 1888 г. срок высылки Водовозова увеличили с 3 до 5 лет, и если предлагаемое наказание Глинского и Давыдовой не претерпело изменений, то Крыжановский и Кармалина в приговоре даже не упомянуты (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 91. 3 д-во. 1893. Д. 140. Л. 32, 36).].

Особенно курьезным наказанием был высочайший выговор Лидии Давыдовой, сообщенный ей через околоточного. Для нее он был действительным наказанием, потому что ее отец серьезно считал себя опозоренным всею этой историей, а мать, Александра Аркадьевна Давыдова, была страшно перепугана и за дочь, и за себя, и дочери пришлось пережить очень тяжелые минуты. Лидия Карловна посетила меня, но дала понять, что мне в их доме бывать в течение некоторого времени не следует.

Глинский, большой специалист по делу устроения общественных обедов и выпивок, был арестован на следующий день после устроенного им студенческого обеда в университетскую годовщину 8 февраля (на котором я тоже присутствовал) и был выпущен ровно через десять дней, так что успел попасть на общественный обед по случаю годовщины освобождения крестьян.

Крыжановский благодаря своим связям в высоких чиновничьих сферах успел отбояриться от наказания, и эта история не помешала ему сделать хорошую карьеру. Поступив на службу, он быстро и решительно повернул направо, довольно круто разорвал с друзьями молодости, был впоследствии товарищем министра финансов при Витте[251 - Неточность: с 1896 г. С. Е. Крыжановский служил в Министерстве внутренних дел, в котором занимал должности вице-директора Хозяйственного департамента в 1901–1904 гг., помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства в 1904–1906 гг. и товарища министра внутренних дел П. А. Столыпина в 1906–1911 гг.], а затем – внутренних дел при Столыпине и одним из творцов закона 3 июня 1907 г.[252 - Имеется в виду избирательный закон – «Положение о выборах в Государственную думу».]

Кармалина, как я уже говорил, несмотря на оправдательный приговор, пострадала тяжелее других.

Гробова на этот раз вышла совсем сухой из воды. Литография ее по-прежнему процветала на Большом проспекте Петербургской стороны, и нередко, проезжая мимо нее на империале тогдашней конки[253 - Империал конки – пассажирский ярус на крыше экипажа, который лошади тянули по рельсам.], я читал ее вывеску и думал: не зайти ли к ней, не поговорить ли с ней, но ни разу не решился этого сделать. Скоро мне стало известно, что к ней нашли дорогу студенты, занимавшиеся тем же, чем и я, и что, побуждаемая нуждой или жадностью, она вновь занялась тем же самым делом, на этот раз – с более печальным результатом. Когда через два года я был в Петербурге и вновь проезжал на той же конке, я уже не увидел ее вывески: новое нелегальное издательство, литографировавшее у нее свои издания, было раскрыто, мастерская ее закрыта, она арестована и выслана из Петербурга[254 - «К счастью, никаких следов литографии, в которой я литографировал, найдено не было. Через несколько дней был сделан повальный обыск во всех петербургских литографиях, но Гробова была предупреждена, и никаких следов ее преступления у нее найдено не было. Таким образом, для нее дело сошло благополучно. Однако она не унялась и, чувствуя в нелегальной работе важное для себя подспорье, в самом непродолжительном времени вновь согласилась на литографирование каких-то других нелегальных изданий, на которых она через три года (в 1890) и попалась» (Водовозов В. [Рец. на кн.:] Тун А. История революционных движений в России. С. 309).]. Но моей вины в этом совершенно не было. Не знаю, допрашивали ли ее тогда и о моих изданиях, но, во всяком случае, меня в связи с ее делом не трогали.

Ал[ександр] И[льич] Ульянов и Шевырев были повешены вместе с тремя другими участниками их дела (Андреюшкиным[255 - В рукописи ошибочно повторно указано: «Шевырев».], Генераловым и Осипановым)[256 - 8 мая 1887 г. в четыре часа утра А. И. Ульянов и его сообщники – П. И. Андреюшкин, В. Д. Генералов, В. С. Осипанов, П. Я. Шевырев – были казнены в Шлиссельбургской крепости.]. Во время процесса в Петербург приехала мать Ульянова, Мария Александровна[257 - В рукописи ошибочно: «Ильинична».], и хлопотала, а для этого обивала все пороги. Хлопоты о смягчении участи были, конечно, совершенно бесполезны, но она страстно добивалась хотя бы свидания с сыном перед казнью, чтобы проститься с ним. Очень горячее участие принял в ней известный криминалист, в то время сенатор[258 - Н. С. Таганцев был назначен сенатором 23 декабря 1887 г., т. е. уже после казни А. И. Ульянова.], Н. С. Таганцев, и с большим трудом, нажавши все пружины, добился исполнения ее просьбы: свидание ей было дано. М. А. Ульянова была глубоко благодарна Таганцеву и написала ему письмо, в котором, благодаря его, высказала между прочим следующее: «Мне, конечно, никогда не удастся отблагодарить Вас за Вашу сердечность, но я молю Бога, чтобы кто-нибудь из моих детей когда-нибудь смог отблагодарить Вас за меня».

Через 33 года после этого второй ее сын, Владимир Ильич Ленин, был властелином России, а сын Таганцева, профессор Вл[адимир] Ник[олаевич] Таганцев, сидел в тюрьме и был приговорен к расстрелу за участие в каком-то едва ли не фантастическом или, во всяком случае, доподлинно неизвестном заговоре против власти[259 - Имеется в виду дело «Петроградской боевой организации», или заговор В. Н. Таганцева, по которому были арестованы 833 человека, из которых 98, в том числе 25 женщин, согласно постановлениям президиума Петроградской губернской ЧК от 24 августа и 3 октября 1921 г., были приговорены к расстрелу; в числе казненных оказались супруги В. Н. и Н. Ф. Таганцевы, поэт Н. С. Гумилев, профессора Н. И. Лазаревский и М. М. Тихвинский, скульптор князь С. А. Ухтомский и др.]. Ник[олай] Ст[епанович] Таганцев написал Ленину письмо с просьбой о помиловании сына и в этом письме напомнил письмо матери Ленина[260 - 16 июня 1921 г. Н. С. Таганцев написал В. И. Ленину: «Я обращаюсь к Вам с просьбой о смягчении участи сына по двум основаниям: 1) внешним: я хорошо знал Вашего покойного отца и Вашу матушку; был в 1857 и 1858 гг. вхож в Ваш дом, 2) внутренним: потому что я, по своим убеждениям, в тяжелые времена царизма никогда не отказывал в ходатайствах и помощи политическим обвиняемым» (Четыре письма В. И. Ленину // Вестник РАН. 1994. Т. 64. № 9. С. 825). Таганцев не упоминал о «письме матери Ленина» (видимо, апокрифическом), но ссылался на свои ранее отправленные ему мемуары, в которых, замечая, что присутствовал 15–19 апреля 1887 г. на процессе А. И. Ульянова, из подсудимых оставившего «наиболее симпатичное впечатление, как искренне преданный тому делу, за которое он шел на казнь», между прочим вспоминал: «Вечером мне докладывают, что пришла какая-то дама; прошу ко мне в кабинет; входит пожилая особа, которая обращается ко мне: “Николай Степанович, вы меня не узнаете?” – и на мой уклончивый ответ, что не могу припомнить, она говорит: “Да ведь я Ульянова, в Пензе вы у нас бывали”. Я тотчас же ее припомнил, но она была в страшном волнении и в слезах; с нею был небольшой мальчик гимназист. “Да ведь сегодня судили моего сына за посягательство на жизнь государя!” Меня как обухом по голове хватило. Я ведь был еще под страшным впечатлением выслушанного приговора. “Ради Бога, помогите: мне сказали, что вы это можете: я хочу увидеть моего несчастного сына. А меня не пропускают, отказывают”. Я долго пытался отговорить ее, вспоминая горькую и страшную истину, о которой она услышит. Но она продолжала настаивать, и я не мог не уступить. С болью в сердце написал я записку Эдуарду Яковлевичу Фуксу, который тогда был прокурором судебной палаты и от которого зависело разрешение свидания. Так она и ушла. На другой день она опять приходила ко мне, но меня не застала и, как сообщила мне жена, которая ее видела, произвела на нее потрясающее впечатление, когда каким-то страшным шепотом она сказала: “Сына я видела, ведь он присужден к смерти”» (Таганцев Н. С. Пережитое. Пг., 1919. Вып. 2. С. 32).]. Ответом был немедленный расстрел Владимира Николаевича Таганцева[261 - Неточность: В. Н. Таганцев был расстрелян не ранее 28 августа 1921 г.].

Глава III. Ссылка. Материальные и духовные условия жизни в ссылке. – Полицейские условия

Как раз в годовщину моего ареста, 25 февраля 1888 г., я отправился в ссылку. Мне было разрешено ехать на свой счет и даже без провожатого с так называемым «проходным свидетельством» вместо паспорта, то есть бумагой, объяснявшей мое полуправное положение. Железной дороги из Петербурга на Вологду, а тем более из Вологды в Архангельск, точно так же, как линии между Рыбинском и Ярославлем, тогда еще не было, и я проехал на Москву и Ярославль. Так как я, не надеясь на доступ в Петербург, рассчитывал держать экзамен при Ярославском лицее[262 - Имеется в виду ярославский Демидовский юридический лицей, основанный в 1803 г., а в 1868 г. приравненный к юридическим факультетам университетов.], то я остановился в Ярославле и обошел профессоров лицея, чтобы позондировать почву и узнать их экзаменационные требования.

Затем, переехав через Волгу по крепкому еще льду (моста тогда еще не было), я сел в скверный вагон тряской узкоколейки, везшей тогда на Вологду, и после медлительного пути прибыл в Вологду. Там я купил кибитку и в ней (чтобы не перекладывать вещей на каждой почтовой станции) направился в Архангельск, около 800 верст и что-то около 40 почтовых станций. Ехал я день и ночь, 5 суток по хорошему санному пути, перепрягая лошадей на каждой почтовой станции, любуясь прекрасным сосновым лесом, тянущимся почти всю дорогу. При свете восходящего и заходящего солнца кора его деревьев отливала красным цветом и представляла контраст с девственным белым снегом. Останавливался я только для чаепития и обеда. Только в Шенкурске и Холмогорах я остановился на несколько часов, чтобы познакомиться с местными ссыльными колониями. Все это можно было проделать совершенно свободно, не встречая никаких препятствий со стороны местной администрации.

Наконец я прибыл в Архангельск. Здесь я должен был явиться к местному губернатору (кн. Голицыну), от которого зависело назначить мне место жительства. Мне предшествовало письмо М. И. Семевского, который просил оставить меня в самом Архангельске. В этом Голицын отказал и назначил мне Шенкурск как самый южный и лучший город Архангельской губернии, причем, однако, сам предложил мне переждать в Архангельске до открытия навигации. Я не понял тогда, что это было замаскированное согласие на ходатайство: можно было остаться до открытия навигации, потом просить об отсрочке на два месяца, потом заболеть, потом просить об оставлении до санного пути и затем – до новой навигации, – и много шансов, что мне это удалось бы; прецеденты, как оказалось, бывали. Но я этого не знал, и меня не прельщала мысль распаковывать свои чемоданы с большим запасом книг, устраиваться на короткое время, чтобы через два месяца срываться с места и вновь ехать куда-то вдаль для нового устройства на новом месте.

В общем, я, вероятно, не сделал ошибки, так как условия жизни и работы в Архангельске вряд ли были лучше, чем в Шенкурске. От железной дороги Архангельск был дальше, почта от Петербурга и Москвы доходила до него позднее даже в нормальное время, а тем более во время весеннего и осеннего бездорожья, климат был значительно хуже, жизнь дороже, окрестная природа хуже, а общество, доступное мне, вероятно, не лучше. Поэтому я остался в Архангельске всего несколько дней, чтобы отдохнуть от поездки, посмотреть город и познакомиться кое с кем из местных обывателей.

Политических ссыльных в то время в Архангельске не было, а из местных людей, с которыми я познакомился, интересным собеседником оказался только один статистик Минейко, хороший знаток края. Затем в той же своей кибитке, приобретя несколько статистических изданий Архангельского комитета[263 - Имеется в виду Архангельский губернский статистический комитет, созданный в 1835 г.], я отправился обратно в Шенкурск. Весна в этом году была ранняя и особенно быстрая, и сильный мороз, сопровождавший мою поездку от Вологды до Архангельска, неожиданно быстро сменился оттепелью. Я вновь проехал Холмогоры, переночевал там по усиленному приглашению у одного из местных ссыльных и тронулся далее на Шенкурск.

Тронулся я не один. Незадолго перед тем в Холмогорах произошел такой инцидент. Через город по этапу проходила к Архангельску новая партия политических. Местные холмогорские «политики» вышли ее встречать, но сопровождавший ее конвой не допустил их до разговоров с партией и даже поколотил прикладами. В наказание избитые холмогорские «политики» были раскассированы по разным городам Архангельской губернии. Большая часть была отправлена в более гиблые места, как Онега, Пинега и Мезень, а одной, Шейдаковой, как испытавшей побои в меньшей, чем другие, степени, было предписано отправляться в Шенкурск. Ее перевод туда совпал с моей поездкой, и я поехал вместе с нею; впоследствии она стала моей женой. Дорога стала хуже, ехать без ночевок было невозможно, и триста с небольшим верст потребовали от нас на этот раз целых три дня. В середине марта я был в Шенкурске[264 - Зачеркнуто: «Я застал в Шенкурске колонию политических ссыльных в 6 человек, причем четверо были с женами, а один (Никонов) на придачу с маленькими детьми. В первые два года моего пребывания в Шенкурске колония довольно быстро росла, хотя, с другой стороны, и убывала: Никонов через несколько месяцев после моего приезда получил значительное смягчение своей участи и был переведен куда-то на юг, чуть ли не в Крым, где у него были родные».].

По своему географическому положению Шенкурск не похож на другие северные города России. Он лежит на довольно высоком правом берегу довольно широкой (сажен[265 - Одна сажень равна 2,13 метра.] сто) реки Ваги, притока Оби[266 - Ошибка: река Вага – приток Северной Двины.]. Берег песчаный и, следовательно, сухой; на север и на юг тянется прекрасный сосновый лес. Болота имеются только к востоку, а также к западу, на противоположном берегу Ваги. Зимы длинные, холодные и очень многоснежные; лето короткое, иногда довольно жаркое и вообще сухое; весна и осень, особенно последняя, короткие, тянущиеся недели по три, по четыре. В общем, климат можно признать здоровым.

Городишко Шенкурск – маленький, весь деревянный, довольно чистый. По полицейским данным, в нем числилось тогда 1293 жителя. Коренное население – чисто русское и исключительно православное; оно занималось мелкой торговлей, сдачей квартир в наймы чиновникам и ссыльным, отчасти ремеслами (встречая в этом отношении некоторую конкуренцию со стороны ссыльных). Видную часть населения составляло чиновничество, а также ссыльные, политические и уголовные.

Город являлся административным центром громадного территориально уезда. На севере граница ближайшего Холмогорского уезда отстояла верст на 150–200, на юге граница Вологодской губернии – верст 80. И к Холмогорам (и далее к Архангельску), и к ближайшему уездному городу Вологодской губернии – Вельску (а от него к Вологде), по крайней мере, был хороший почтовый тракт; на восток и на запад летом проезда почти не было. Населения во всем уезде было что-то около 80 000; это были крестьяне, находившие подсобный заработок в кустарных и в отхожих промыслах. Из кустарных промыслов я особенно заинтересовался вытачиванием разных безделушек (брошек, разрезальных ножей и т. п.) из изредка находимой в этих местах мамонтовой кости; работа поражала художественностью отделки. Я купил несколько таких вещиц по изумительно дешевым ценам и послал их в Петербург в подарок близким людям. Среди крестьян имелось небольшое число старообрядцев.

При некотором знакомстве с крестьянами я обратил внимание на два явления. Во-первых, их более независимый, прямой, менее заискивающий, чем в остальной России, характер, – вероятно, последствие того, что здесь никогда не было крепостного права. А во-вторых, местный язык, довольно сильно отличающийся от ранее знакомых мне говоров русского языка. Я заметил любопытный пережиток dativus absolutus[267 - дательный самостоятельный (лат.) – оборот, представлявший собой сочетание существительного (местоимения) в дательном падеже с согласованным с ним причастием, для выражения значения времени, реже – причины или уступки.] или dativus temporis[268 - дательный времени (лат.) – оборот, употребляемый для указания конкретного времени действия.] (например: «сего годному году» – в нынешнем году); обратил внимание на винительный падеж существительных женского рода, сходный с именительным («носить вода», «закрыть труба»), некоторые слова в особенном смысле («пахать пол» в смысле мести) и т. д. Я записал довольно много таких особенностей, а также несколько песен, которые я слышал, но никакого употребления из этих записей, к сожалению, не сделал.

Цены в городе была изумительно низкие. Я, например, платил 6 рублей за квартиру в три больших комнаты с кухней; квартира была меблированная, – конечно, очень просто, но для неприхотливого человека вполне достаточно. И это была одна из самых дорогих и лучших квартир в городе. Самую лучшую и самую дорогую во всем Шенкурске квартиру занимал жандармский офицер, платя за нее 15 рублей в месяц. Другие ссыльные платили за квартиры 4, 3 и даже 2 рубля, и это были квартиры обыкновенно в две комнаты с кухней. Конечно, все это было примитивно и лишено довольно элементарных удобств. Дрова были изумительно дешевы, так что экономить на них никому не приходило в голову. Мясо стоило 2–3 копейки фунт; десяток яиц весною – столько же, зато зимою их просто нельзя было найти. Несколько дороже, чем в остальной России, был хлеб, так как местного хлеба для потребностей уезда и города (а тем более губернии) не хватало; сравнительно дороги были товары привозные: сахар, чай, табак, но все-таки дешевле, чем можно было бы ожидать. Ведь за доставку гужом товаров от Вологды (400 верст!) местные купцы платили летом 40–50 копеек за пуд, а зимой – 25–30 копеек. Вследствие таких цен я, получавший из дому 40 рублей в месяц, мог считаться богачом, да и другие ссыльные, доходы которых определялись, как я скажу дальше, рублей в 14–15 на человека, следовательно – в 28–30 на супружескую пару, могли жить, не нуждаясь.

Еще по дороге в Шенкурск я обдумал линию своего поведения в ссылке. Что буду я делать там? Прежде всего, конечно, – учиться. Авось мне разрешат по окончании ссылки сдать университетские экзамены, – необходимо быть готовым к ним; для этой цели я взял с собой два больших чемодана, набитых книгами, и рассчитывал на дальнейшую их присылку из дому – частью из моей личной библиотеки, оставшейся в Петербурге, частью новых.

Но, далее, учиться нужно не только из книг. Нужно присмотреться к местной жизни. До тех пор провинции я почти не видал и ее жизнь знал разве по Гоголю и новейшей литературе. Хорошо, если я сумею войти в жизнь местного общества и таким образом познакомлюсь с провинциальным обществом. Будет ли это допущено жандармерией? Увидим. Как на это посмотрят товарищи по ссылке? Тоже увидим. С товарищами по ссылке, надеюсь, сойдусь. Я много слышал о постоянной грызне в ссыльных колониях, но у меня характер, кажется, не сварливый, а те представители ссылки, с которыми я познакомился проездом в Холмогорах и самом Шенкурске, мне понравились. Авось будем жить дружно, а главное, буду усиленно работать.

По приезде в Шенкурск я переночевал первую ночь у одного из товарищей по ссылке (ни гостиницы, ни даже постоялого двора в городе не было; ночевать проезжие, не находившие приюта у знакомых, могли только на почтовой станции), а затем легко, с его же помощью, нашел себе помещение и устроился в городе. Столоваться у себя предложила одна из ссыльных дам, у которой столовалось еще несколько ссыльных и которая делала это совершенно бескорыстно, по «себестоимости», – обед обходился у нее рублей 5–6 в месяц. В первый же день я познакомился со всеми товарищами по ссылке (или возобновил знакомство, так как оно было заведено еще в первый проезд через Шенкурск неделею раньше) и сразу застал две враждебные друг другу партии, а меньше чем через два месяца имел несчастье попасть в суперарбитры в третейском суде между ними.

Правовое положение ссыльных регулировалось «Положением о полицейском надзоре» 1881 года, помещенным в приложении к «Уставу предупреждения и пресечения преступлений»[269 - Неточность: имеется в виду Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия от 14 августа 1881 г., принятое как приложение I к ст. 1 Свода уставов о предупреждении и пресечении преступлений, которое действовало до 1917 г.; Положение о полицейском надзоре, учреждаемом по распоряжению административных властей, принятое 12 марта 1882 г., определяло условия пребывания в административной ссылке.] (т. XIV Свода законов). При этом закон вовсе не знал административной ссылки; он знал только полицейский надзор; административная же ссылка явилась внезаконным придатком к надзору, созданным жизненной практикой. Под полицейский надзор (по словам закона) отдавались «лица, вредные для общественного спокойствия»[270 - В ст. 1 Положения о полицейском надзоре, учреждаемом по распоряжению административных властей, говорилось, что таковой, «как мера предупреждения преступлений против существующего государственного порядка, учреждается над лицами, вредными для общественного спокойствия» (Полное собрание законов Российской империи. Собр. 3 (1881–1913). Т. 2. № 730. С. 84).], и надзор являлся мерой предупреждения могущих быть совершенными преступлений, никоим образом не карой за таковые.

В действительности дело обстояло как раз обратно: под надзор в ссылку отправляли всегда или почти всегда за какое-либо конкретное деяние, признаваемое преступным, как это было со мной. Но если я, по крайней мере, действительно совершил то деяние, в котором обвинялся, то в других случаях нередко было достаточно простого подозрения в совершении такого деяния без всяких доказательств. Факт совершения этого деяния и его преступный характер устанавливались не судом, требующим точных и убедительных доказательств, а «в административном порядке», и кара назначалась обыкновенно по высочайшему повелению на основании доклада, представляемого министром внутренних дел, в свою очередь целиком зависевшего от доклада директора Департамента полиции (в то время директором был знаменитый впоследствии П. Н. Дурново[271 - Карьера П. Н. Дурново была прервана в 1893 г. громким скандалом с его любовницей, за которой он устроил слежку и изобличающие в измене письма которой распорядился выкрасть из стола секретаря бразильского посольства. Но уже в 1899 г. Дурново был назначен товарищем министра внутренних дел, с октября 1905 г. состоял временно управляющим МВД, а с января по апрель 1906 г. – министром.]). Были и другие способы назначения административной ссылки.

В ссылке человек попадал в полное распоряжение местной администрации и был совершенно бесправным. По «Положению о надзоре» ему были воспрещены: «1. Всякая педагогическая деятельность. 2. Принятие к себе учеников для обучения их искусствам и ремеслам. 3. Чтение публичных лекций. 4. Участие в публичных заседаниях ученых обществ. 5. Участие в публичных сценических представлениях. 6. Вообще всякого рода публичная деятельность. 7. Содержание типографий, литографий, фотографий, библиотек для чтения и служба при них[272 - Пропущены слова: «в качестве приказчиков, конторщиков, смотрителей или рабочих» (Полное собрание законов Российской империи. Собр. 3 (1881–1913). Т. 2. № 730. С. 86).]. 8. Торговля книгами[273 - Пропущены слова: «и всеми принадлежностями и произведениями тиснений» (Там же).]. 9. Содержание трактирных и питейных заведений[274 - Пропущены слова: «а равно и торговля питиями» (Там же).]».

Далее в «Положении о надзоре» говорилось: