
Полная версия:
Двойное пике. Исповедь человека, который учился ходить дважды

Владимир Ушаков
Упасть, чтобы встать
Глава 1. Клетка в клетке
Тело предало без предупреждения. Просто однажды ноги перестали слушаться, а звук голоса исчез, будто кто-то перерезал провода динамика. Лежал и смотрел в серый потолок. Пытался пошевелить пальцем ноги – провал. Сигнал уходил в пустоту. Как в оборванный телефонный кабель.
– Ушаков! – команда катится по продолу тяжелым железным шаром.
Удар по перепонкам. Рефлекс срабатывает мгновенно – вскочить, доложить. Мозг отдает приказ: «Подъем! Живо!»
Тишина.
Пытаюсь ответить – выходит лишь сиплый выдох. Горло сжалось, но не от спазма, а от бессилия. Толкаю воздух, напрягаю связки, но они не смыкаются. Внутри, в гортани, бьется немая паника. Чувствую, как воздух царапает трахею, но звука нет. Язык во рту ворочается вялым, чужим комком, не способным сложить буквы в слова. Вместо «Я!» из груди вырывается жалкое мычание.
«Давай же! Скажи! Просто одну букву!» – кричу сам себе внутри черепной коробки.
– Я-я-я… – позорный, телячий звук.
Спёртый воздух камеры. Запах застарелой плесени и въевшегося табака бьет в нос. Раньше не замечал его, он был фоном. А сегодня он душит, давит на грудь, словно сами стены пытаются вытеснить меня отсюда. Каждый вдох – как глоток ваты.
Что именно пытался промычать – не помню. Сознание плыло, как в тумане. Реальность возвращалась рывками, кусками. Сначала – звуки: лязг кормушки, шаги по продолу, чьи-то голоса. Потом – ощущения: жёсткая шконка врезается в спину, холодный сквозняк по ногам. Ноги… Чувствую их, но как чужеродные предметы. Как протезы, привязанные к живому телу.
– На роспись! – голос с продола разрезает тишину. Он звучит сверху, от кормушки. Смотрит сверху вниз, безразлично и требовательно. Как лаборант в виварии проверяет подопытную крысу: жива еще или уже списывать?
Встать. Нужно встать. Тело не слушается – оно в сговоре с этими стенами. Рывок. Провал. Еще рывок.
Цепляюсь руками за край шконки. Костяшки белеют. Подтягиваю корпус. Переношу вес. Ноги – мертвый груз. Спускаю их на пол.
Удар пяток о бетон. Боли нет. Чувствую только глухую вибрацию где-то в коленях.
Пытаюсь подняться – пол уходит из-под ног. Раньше умел ходить. Раньше – это вчера. Целую жизнь назад.
Ковыляю до двери, и меня швыряет из стороны в сторону. Два метра до кормушки превращаются в марафон.
Левая нога. Подтащить. Упор. Правая. Занос.
Стена! Плечо врезается в шершавую «шубу». Боль отрезвляет.
«Не падать! Только не падать! Если упадешь – не встанешь».
Ноги ватные, непослушные, заплетаются, как у в стельку пьяного. Только в голове – кристальная трезвость и страх, а тело ведет себя так, будто выпил литр палёной водки. Координация рассыпалась в прах. Опираюсь о стену, чтобы не рухнуть. Слышу свое дыхание – хриплое, загнанное, как у астматика после кросса. Развалина? В двадцать девять?
– Долго телишься, Ушаков! – рявкает кормушка.
Листок просовывается в щель. Белый прямоугольник приговора.
А теперь и руки предают. Ручка в пальцах не ощущается, она как невидимка. Смотрю на свою кисть. Она дрожит мелкой, противной дробью. Приказываю ей: «Стоп! Замри!». Она не слышит.
Смотрю, как кисть выводит закорючки, и не верю глазам: это не моя подпись. Раньше писал разборчиво, размашисто. А теперь… Буквы съёжились, стали мелкими-мелкими, будто хотят спрятаться в бумаге. И каждая линия выходит рывком, дёргано, как от разряда тока. Это не почерк – это судорожная кардиограмма.
– Что это за каракули? – бурчит голос за дверью. – Нормально распишись!
«Не могу! – хочется заорать. – Вы что, не видите?»
Но молчу. Забираю листок. Отдаю ручку. Лязг металла. Кормушка захлопывается.
Путь обратно на шконку – как по палубе в шторм. Шторм в девять баллов в замкнутом кубе. Падаю на матрас без сил. Сердце колотится в горле, пытаясь выпрыгнуть наружу.
Еще вчера был просто торчком, которому море по колено, пока в крови есть яд. А сегодня этот яд начал забирать долги. С процентами. Коллекторы пришли, и они не берут деньгами. Они берут мышцами, нервами, голосом.
Мысленно прогоняю вчерашний день, пытаясь зацепиться за реальность. Суд… Пять лет… Строгий режим… Это помню. Но что с телом? Почему оно вышло из подчинения? Что, черт возьми, происходит? Может, инсульт? В двадцать девять? Или какая-то дрянь в последней дозе?
– Зёма, здарова. Чай будешь?
Голос снизу – глухой, как из колодца. Сокамерник. Даже не вижу его лица, только слышу шебуршание. Знаю, что надо ответить. Помню механику: набрать воздух, сомкнуть связки. Простая механика. Была простой – ещё вчера.
Просто киваю. Голова тяжелая, как гиря, кивок выходит неловким, будто она вот-вот оторвется. Это пока получается. Слышу, как он гремит кипятильником. Знакомый, уютный звук из прошлой жизни. Той, где умел говорить. Где ноги несли, куда прикажешь. Где тело было телом, а не обузой.
Алюминиевая кружка появляется на краю шконки. Пар вьётся змейкой в сизом воздухе. Запах дешевой заварки кажется божественным. Хватаю её – горячий металл обжигает ладони. Боль резкая, настоящая. Хоть что-то чувствую нормально. Боль – это жизнь. Пока болит – живой.
Пытаюсь поднести ко рту, но руки дрожат так, что кипяток плещется через край.
Дзинь. Дзинь. Кружка бьется о зубы. Горячая жижа течет по подбородку, на одежду. Стыдно. Боже, как же стыдно. Пью, как дряхлый старик, всасывая жидкость с воздухом, захлебываясь.
С внешними стенами всё понятно: бетон, «шуба», сталь. К ним привыкаешь. Знаю правила игры: срок, режим, отбой, подъём. Но как привыкнуть к тому, что враг не снаружи, а внутри? Моя собственная оболочка, отравленная годами употребления, объявила мне войну. Диверсант засел в спинном мозге и режет провода управления. Она сжимает кольцо блокады, и от этой осады не спрятаться ни в карцере, ни на воле.
Клетка в клетке. Тюрьма в тюрьме. Математика безысходности: несвобода, возведённая в квадрат.
И где-то в глубине этой двойной темницы – я. В растерянности, в липком страхе, в тумане, что заволакивает не только тело, но и мысли. Маленький, перепуганный пилот в падающем самолете, у которого отказали штурвал и закрылки.
Тогда, сжимая горячую кружку дрожащими руками, я еще не знал главного. Думал, это просто плохой день. Что отлежусь, просплюсь, и завтра встану бодрым. Не знал, что это лишь начало моего нового срока в новом, сломанном теле. Срока, где не будет УДО.
Я не знал, что каждое утро теперь буду начинать не с надежды, а с инвентаризации потерь: что еще откажет сегодня?
Глава 2. Билет на рыбалку
Отмотаем пленку назад. Всего на двадцать четыре часа, которые теперь кажутся другой жизнью. Или кадрами из чужого, слишком яркого кино.
7 декабря 2010 года.
Утро выдалось издевательски идеальным. Природа словно решила напоследок ткнуть носом: смотри, идиот, чего ты лишаешься. За окном – звенящая тишина и слепящее солнце. Мороз бодрит, снег искрится так, что больно глазам. Небо высокое, синее, ни облачка. А мне хотелось, чтобы там было серо и грязно. Под стать тому, что творилось у меня внутри..
Я проснулся дома, но ощущение было, будто я в гостях. В коридоре шуршал сын. Собирался в школу, пыхтел над замками ранца. Первоклашка. Звук застегивающейся молнии резанул по ушам громче сирены.
Я понимал: уйти молча нельзя. Исчезнуть без слова – подло. Но и правду сказать язык не поворачивался. Как объяснить семилетнему пацану, что его папа едет не на работу, а в суд, откуда, скорее всего, поедет в клетку. Я решил соврать. Придумать легенду, в которую ему будет легко поверить. Спасительную ложь.
– Даниил, зайди ко мне, – позвал я. Голос прозвучал чужой, хриплый.
Он зашел, уже в куртке, смешной такой, серьезный, поправляя лямку рюкзака. Я смотрел на него и пытался «наесться» этим видом на годы вперед. Запомнить каждую черточку: как топорщится челка, как блестят пуговицы. Впечатать этот образ в сетчатку.
– Сын, – начал я, стараясь, чтобы кадык не дергался. – Я сегодня уеду. На рыбалку. С парнями собрались, далеко.
– Надолго? – спросил он просто.
– Не знаю… Как клев пойдет. Скорее всего, надолго. Может, задержусь.
Даня улыбнулся – искренне, без тени подозрения. Для него это было приключение отца, а не катастрофа. Мы обнялись. Я вдохнул запах его волос – детский шампунь и тепло подушки. Запах дома. Запах детства. Запах свободы, которая утекала сквозь пальцы, как вода.
– Ладно, пап. Пока! – он развернулся и побежал к двери.
Хлопок входной двери прозвучал как выстрел. Контрольный.
Рыбалка началась.
В суд мы с мамой пошли пешком. Шли по морозу, снег скрипел под ботинками: хруст-хруст, хруст-хруст. Как обратный отсчет. Между нами висело тяжелое, ватное молчание. Мы пытались разбавить его пустыми фразами о погоде, о гололеде, но слова падали в снег мертвыми птицами, не долетая до ушей.
В глубине души теплилась надежда. Глупая, наивная надежда зависимого человека, который привык выкручиваться. Адвокат до последнего пел в уши сладкие песни:
«Не переживай, будет условно. Условка – это максимум. Ты же не барыга, характеристики хорошие».
Я цеплялся за эти слова. Основания верить были. Явного сбыта не было, за руку с мечеными купюрами меня не ловили. Вся эта история была грязной, липкой и шитой белыми нитками с самого начала.
Память услужливо подкинула картинку того дня.
Квартира, пропитанная невыносимой, едкой химической вонью, от которой слезились глаза и першило в горле. Мы готовили эту дрянь вместе с подельником. Адская кухня, где люди добровольно превращали себя в гниющие заживо трупы. Когда в дверь начали ломиться – тяжелые, властные удары, от которых сыпалась штукатурка, – сработал рефлекс. Я схватил приготовленную отраву и швырнул в открытую форточку. Улики улетели в сугроб. Чисто.
А он – нет. Он замешкался. Или сделал вид.
Во время досмотра у него в кармане нашли эту дрянь. Оперативник, брезгливо морщась, словно держал дохлую крысу, сунул ему находку под нос:
– Откуда?
И мой «друг», человек, с которым мы делили одну медленную смерть, просто кивнул на меня.
Всё оказалось до тошноты просто. Хоть мы и находились в одной яме, именно его показания превратили моё употребление в статью 228, часть 2 – сбыт. Особо тяжкая.
Сидя на скамье подсудимых, я был слеп. Я не знал тогда, что моего «друга» задержали с поличным еще раньше. Ему предложили классическую сделку: ему скащуха в обмен на мою голову.
Весь этот процесс был не судом, а дешевым спектаклем, где он играл по сценарию оперов, которым нужно было закрыть «палку» к концу года. Истина открылась гораздо позже. И, как ни странно, сейчас я его даже не виню. Если бы тюрьма тогда не вырвала меня из этого круга, я бы уже давно сгнил в земле. В прямом смысле. Я видел, что эта химия делала с людьми. От меня бы остались только кости. Но в тот момент я этого не понимал и, как утопающий, цеплялся за соломинку адвоката: доказательств сбыта нет, есть только слова зависимого человека, готового на всё ради свободы. Слово против слова.
Зал суда. Липкая духота, пахнет старой бумагой и пылью. Клетка, пока еще пустая. Я сижу рядом с адвокатом. Ладони потные. Сердце бьется где-то в горле, мешая дышать.
Судья – женщина с каменным лицом, которому всё равно, кого сажать. У нее, наверное, борщ дома стынет или внуки ждут, а тут я. Она читала приговор быстро, бубнила, проглатывая окончания, как скучный текст инструкции к холодильнику.
Я слушал, выхватывая отдельные фразы, ожидая заветного слова «условно».
«Ну же… Скажи это. Давай. Условно. Три года условно. И мы пойдем домой».
Судья набрала воздуха в грудь.
– …признать виновным… пять лет лишения свободы с отбыванием наказания в колонии строгого режима. Взять под стражу в зале суда.
Удар молотка. Бам.
Этот звук расколол реальность.
Мир качнулся и поплыл. Адвокат отвел глаза, пряча взгляд в бумагах, начал суетливо собирать бумаги в портфель. Пять лет. Строгач.
Заплакала мама.
Это был не крик, а сдавленный, полный нечеловеческой боли всхлип. Будто из нее выдернули стержень. Этот звук ударил меня сильнее, чем приговор. Внутри всё оборвалось. Стыд, жгучий, как кислота, затопил сознание. Я вдруг отчетливо, до рези в глазах понял, чтонатворил. Не перед законом – плевать на закон. Перед ней.
Я, здоровый лоб, привел свою мать в этот казенный дом, чтобы она смотрела, как на меня надевают железо. Она потянулась было ко мне – поправить сбившийся воротник, привычным материнским жестом, но рука замерла на полпути и бессильно упала. Пальцы мелко дрожали. Этот вид её беспомощности и звук плача за спиной стали самым страшным наказанием. Страшнее любой решетки, страшнее любой зоны.
Ко мне подошли конвойные. Двое. Крепкие, равнодушные.
– Руки перед собой.
Щелчок наручников – сухой, металлический, хищный звук. Клац.Он отрезал прошлое, как гильотина. Холодная сталь впилась в запястья. Теперь я не человек. Я – спецконтингент.
Я с трудом повернулся. Плечи ныли.
– Мам, возьми, – я кивнул на телефон, который конвойный разрешил отдать. – Мне его не пропустят.
Она взяла его дрожащими руками, прижимая к груди, как драгоценность, как частичку меня.
– Не плачь, – выдавил я, чувствуя ком в горле размером с кулак. Язык не слушался. – Всё будет хорошо. Я вернусь.
Конвойный толкнул меня в плечо. Не грубо, но настойчиво:
– На выход.
Я шагнул в темный коридор, унося с собой звук маминых слез и улыбку сына, который думал, что папа просто поехал ловить рыбу.
Следом лязгнул засов. Дверь захлопнулась, наглухо отсекая меня от солнца, от снега, от жизни.
В этот момент мой «билет на рыбалку» был окончательно погашен. Мне казалось, что хуже уже быть не может, что я достиг дна, и теперь наступит долгая, тягучая тишина.
Но я не знал главного: система не любит пауз. Она любит движение. И мясорубка только начинала вращаться.
Глава 3. Этап. Попова 22
Первые три дня в СИЗО я не жил. Я горел.
Это была ломка. Жесткая, сухая, без единой таблетки, без малейшей надежды на медицинскую помощь. Организм, лишенный привычного яда, объявил мне тотальную войну.
Кости дробили в промышленных тисках. Суставы выворачивало так, будто невидимый палач медленно, с наслаждением крутил ручку лебедки. Хруст. Натяжение. Боль. Мышцы сводило судорогой – хотелось лезть на стену, грызть бетон, выть зверем.
Я метался по шконке. Простыня – мокрая насквозь, хоть выжимай. Пот не липкий – едкий, как кислота. То провал в ледяную яму, то костер. Зубы стучат. Губы в кровь. Времени не существовало. Минуты растягивались в часы. Была только бесконечная, пульсирующая тьма и тело, которое стало моим главным врагом. Сокамерники смотрели с мрачным пониманием, отводили глаза. Помочь нечем. Здесь каждый выживает в одиночку. Я остался один на один со своим зверем.
Когда на четвертые сутки физическая боль отступила, оставив после себя выжженную пустыню, рубильник упал вниз. Темнота.
Следующую неделю я проспал. Сутками. Запоем. Глаза открывались только на проверку и баланду. Глоток безвкусной жижи – и снова провал. Анабиоз. Тело, умнее разума, отключило сознание, пытаясь накопить крупицы сил перед тем, что ждало впереди.
Пробуждение ударило обухом.
Я вернулся, но тело мне больше не принадлежало. Мышцы – вата. Координация – ноль. Чувство будто я столетний старик, запертый в оболочке молодого парня.
В камере шептались: «Этап».
Слово висело в воздухе, тяжелое, как могильная плита. Этап – это шаг в бездну. Неизвестность всегда страшнее тюремных стен. Я лежал, сверлил взглядом серый потолок. Воображение, больное и воспаленное, рисовало картины одну мрачнее другой.
Вскоре его объявили.
Встать с нары оказалось подвигом. С ногами творилось что-то жуткое. Боли нет. Чувствительности – тоже. Ступни объявили забастовку. Я попытался наступить на пятку – нога подломилась.
Ощущение сюрреалистичное. Будто кто-то огромный, невидимый, подошел сзади, схватил за шкирку и приподнял над полом. Я висел в его хватке. Носки скребут бетон. Пятки в воздухе. Гравитация сломалась.
Я превратился в сломанную марионетку. Передвижение – только на цыпочках. Мелкие, семенящие шажки. Баланс – на честном слове. Шаг. Качнулся. Устоял. Еще шаг.
Нас было двое. Автозак проехал к аэропорту, миновал КПП и выкатился прямо на летное поле.
Двери распахнулись. Удар холода. Резкий запах керосина забил ноздри.
Прямо перед нами – самолет. Огромная белая птица. Гражданский лайнер. Возле трапа никого, только техники в жилетах. Посадка еще не началась.
– Вверх, пошел! – команда конвоя хлестнула, как кнут.
Трап. Металл скользкий. Ветер рвет одежду.
Я – на цыпочках. Ступенька. Еще одна. Икры горят огнем. Дыхание с хрипом вырывается из груди.
Мы вошли в пустой салон.
Тишина. Стерильная, мертвая тишина. Ровные ряды кресел, чистые подголовники. Воздух пах пластиком и химической свежестью, еще не испорченный дыханием сотен людей.
Конвой провел нас в самый хвост.
– Сесть. Не дергаться.
Нас утрамбовали в последний ряд. Наручники не сняли. Колени уперлись в спинку переднего кресла. Мы сидели в этой звенящей пустоте, как два грязных пятна на белоснежной скатерти. Ждали.
А потом началось вторжение.
Гул голосов снаружи. Топот ног по трапу. В салон хлынула жизнь.
Сначала вошли первые пассажиры – деловые, быстрые. За ними потянулись остальные. Салон наполнялся шумом, смехом, звонками телефонов. Запахи дорогих духов вытеснили запах пластика.
Они шли по проходу, искали свои места, переговаривались. И каждый, абсолютно каждый, доходя до хвоста самолета, спотыкался взглядом.
Улыбки гасли. Разговоры обрывались.
Они видели нас. Двух помятых зеков, вжатых в кресла.
Я видел, как меняются их лица. Женщина прижала сумку к груди – страх. Мужчина брезгливо скривил губы. Ребенок показал пальцем, но мать резко дернула его за руку.
Мы были экспонатами в кунсткамере. Чужеродным элементом. Вирусом, который проник в их безопасный, уютный мир до того, как они успели занять оборону.
Я смотрел в спинку переднего кресла, стараясь не поднимать глаз. Между нами и ими – всего полметра прохода. На самом деле – бетонная стена. Световые годы.
Когда самолет набрал высоту, гул немного стих. В проходе появилась стюардесса с тележкой.
Красивая, в отглаженной форме, она улыбалась пассажирам, предлагая напитки. Я вжался в кресло еще сильнее, стараясь не расплескать себя по сиденью, стараясь стать невидимым. Я был уверен, что нас она обойдет стороной, брезгливо отвернувшись, или конвой просто запретит ей подходить.
Но она остановилась прямо напротив нашего ряда. Посмотрела не на конвоира, а на меня. В её взгляде не было ни страха, ни отвращения, ни того липкого любопытства, которым нас награждали пассажиры при входе. Только спокойное, человеческое участие.
– Воды будете? – спросила она просто.
Конвойный хотел было что-то буркнуть, но промолчал.
Она налила воды в пластиковый стаканчик и протянула мне. Я взял его скованными руками, стараясь не расплескать.
– Спасибо, – прошептал я.
Вода была прохладной, самой обычной, но в тот момент она показалась мне живой водой из сказок. Я сделал глоток и почувствовал, как внутри что-то оттаивает. В этом простом жесте – предложить воды зеку – было столько достоинства и нормальности, что у меня перехватило дыхание. На эти несколько секунд, пока я держал стаканчик, я перестал быть «спецконтингентом», статьей УК, животным в клетке. Я снова почувствовал себя человеком.
Но полет закончился. Сказка рассыпалась в прах.
Архангельск. Попова, 22. Областная тюрьма.
Здесь воздух сгустился до черноты. Если в небе была надежда, то здесь – концентрированная агрессия.
Автозак влетел во внутренний двор.
Снаружи – ад. Лай собак. Не одной – целой стаи. Злобный, рвущий перепонки звук. Казалось, псы готовы сожрать любого, кто коснется асфальта.
Дверь распахнулась.
– Выходим! Быстро! Бегом! – крик конвоя.
Я дернулся вперед. Ноги-ходули подвели. Споткнулся. Чуть не вылетел с подножки лицом в снег.
Хаос. Лай. Крики. Лязг.
Конвойные взвинчены. Адреналин бьет ключом. Они не били нас по телам. Они ломали психику.
Дубинки с чудовищным грохотом обрушивались на железный кузов автозака. На стены. На решетки.
БАМ! БАМ! БАМ!
Звук бил по нервам. Голову – в плечи. Тело – в комок.
– Шевелись, б…дь! Быстрее! – дубинки свистели в сантиметре от лица. Иллюзия удара страшнее самого удара.
Я семенил на носочках. Лед под ногами. Скользко. Падение на колени. Боль.
– Встать! – удар дубинки о борт над самым ухом. Звон в голове.
Встать не могу. Руки скованы. Опоры нет. Барахтаюсь, как жук.
– Фамилию! Статья! – ор из темноты.
Рот открылся. Звука нет. Горло перехватило спазмом. Страх сдавил связки стальным обручем.
– Громче! Я не слышу! – снова удар по металлу.
Грохот. Мат. Слюна конвойных летит в лицо. Нас гнали, как скот на бойню. Животный ужас гнал вперед.
Отстойник.
– Медосмотр! – крик.
Я привалился к стене. Ноги дрожат мелкой дробью. Сердце колотится где-то в горле.
В голове – искра надежды. Врач. Человек в белом халате. Как та стюардесса. Она увидит. Она поймет. Я расскажу про ноги, про голос. Мне помогут. Должны помочь.
Очередь таяла.
– Следующий!
Кабинет. За столом – гора плоти в халате. Лицо – маска брезгливости и вечной усталости. Глаза даже не подняла.
– Фамилия? Статья? Жалобы? – пулеметная очередь вопросов. Не отрываясь от бумаг.
Я набрал воздуха. Сейчас. Надо сказать.
– Ноги… – вместо голоса – сиплый, жалкий хрип.
Кашель. Попытка прочистить горло.
– Не чувствую… и голос… пропал…
Она подняла голову. Тяжелый, пустой взгляд. Скользнула по лицу. По рукам. Зацепилась за вены.
Потом – в бумаги. Статья 228.
Всё.
В её глазах погас даже тот мизерный интерес, что был. Щелчок. Я перестал быть пациентом. Я стал куском мяса. «Торчком».
– Абстиненция у тебя, – бросила она, как плюнула. Подпись в карте – росчерк приговора. – Ломка проходит, и это пройдет. В камере отойдешь. Годен. Следующий!
Меня вышвырнули за дверь. Осознание догнало не сразу.
Лечить не будут. Для неё я – сломанный механизм, который проще списать, чем чинить. Утиль.
Сразу – «шмон».
Унижение, возведенное в абсолют.
– Рот открыть! Присесть! Раздвинуть ягодицы!
Чужие, холодные глаза осматривают каждый сантиметр. Я стоял голый, дрожащий, балансируя на цыпочках на ледяном полу. Чувство собственного достоинства, которое на миг вернула стюардесса, растоптали здесь, в этой грязной комнате. Я – инвентарный номер. Объект досмотра. Туша.
Душ. Вода – то кипяток, то лед. Плевать. Смыть грязь. Смыть этот день. Смыть взгляд врачихи.
– Выходи!
Одеваться на мокрое тело. Белье липнет. Дрожь не унять.
Снова коридоры. Тусклые лампы. Лязг. Эхо.
Стоп.
Массивная железная дверь. Скрежет ключа – как поворот ножа в ране. Тяжелая створка со скрипом пошла на меня. Заходи.
Густой, спертый воздух ударил в нос. Табак, пот, безнадега.
Дверь за спиной захлопнулась. Щелк. Пути назад нет.
Тишина.
Оценивающая. Тяжелая. Липкая.
За столом сидели люди. Взгляды – рентген.
– С какого города сам? – голос спокойный, но в нем сталь.
Я назвал город.
Блатные переглянулись. Тот, что спрашивал, прищурился. Пауза затянулась.
– У нас смотрящий за хатой тоже с этого города. Саня… Слыхал за такого?
Сердце пропустило удар. Саня!
Внутри вспыхнула радость. Мир тесен. Мы же в ПТУ в одной группе учились. Прогулы, пьянки, гулянки… Я знал, что он сейчас в Нарьян-Маре в СИЗО по своему делу.
– Знаю, – твердо ответил я, стараясь, чтобы голос не сорвался. – Мы с Саней хорошо знакомы. Учились вместе.
Блатной не шелохнулся. Лицо непроницаемое. Одного знакомства мало. В тюрьме прошлое не в счет. Важно, кто ты здесь и сейчас.
Он задал главный вопрос. Вопрос-лезвие. От него зависит всё: где я буду спать, что я буду есть, и буду ли я вообще жить.

