Читать книгу Всё могут короли (Владимир Шапко) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Всё могут короли
Всё могут королиПолная версия
Оценить:
Всё могут короли

4

Полная версия:

Всё могут короли

Вскочила Сапарова и начала было читать стихи-обращение к Молодым, сочиненные коллективно на курсе. Читать с тем усеченным серьезным пафосом (скромная, знающая себе цену душа перед нами), с каким читают только учительницы литературы в школе, а также взращенные ими отличницы (одна обычно на класс, а то и на всю школу), но… но опять резко прослезилась, и опять прямо в очки. Да что же это такое! Все хлопали неимоверно часто от этой эмоциональной встряски! Падали к еде, уже не совсем соображая, что перед ними.

В левом углу шумели, махались руками друзья Серова. Все институтские. Уже хвалились, отчаянно врали друг дружке. И вечный аспирант Дружинин с белокурым своим чубом на̀ сторону, и сантехник Колов (по совместительству вечерник), и Геннадий Трубчин с курса Серова, бывший в загсе с Сапаровой свидетелем, очкастый, мотыль. И еще ребята… Явился даже Сашка Азанов (соперник Серова, еще по ухаживаниям за Никульковой) с пожизненным своим пиджачным хвостиком колбаскового парня, у которого всё в обтяжку. Когда начались танцы, он потерянно бродил среди танцующих. Его толкали. Зачем-то побывал в большой кухне.«Здравствуйте. Меня зовут…» Никто его не услышал, не заметил. Выйдя на пустую площадку лестницы, –быстро вернулся, испугавшись, что дверь захлопнется: английский замок! В туалете два раза спускал воду. В коридоре Серов его спросил: «Ты как сюда попал?» – «Так ребята привели!» – испуганно удивился Сашка. Ну-ну. «Пожмите друг другу руки! Пожмите друг другу руки!» – уже лезла, уговаривала, слезилась Светка Сапарова. Уже явно пьяненькая. В ответ ей оба насуплено молчали. Сопели. Тогда увлекла Сашку в зал, и они сразу начали подпрыгивать там в вальсе. Как две испуганные пенсионерки. Единственные здесь родные душки. За вальсом следом задолбил фокстрот. И кавалеры шустро порулили своих дам, погнали кто куда. Женщина с большой грудью и какой-то мужчина бегали по комнате солистами. Точно быстро таскали стол. То в одну сторону бегут-тащат, то уже в другую. Им жутко хлопали. На бегу, не выпуская «стола», они поворачивали серьезные лица к хлопающим, с достоинством кивали.

В какой-то момент свадьбы Серов вдруг увидел в левом углу застолья… свою Маму и своего нового, надо думать, Папу. (Неужели из Барановичей примотали?) Они появились там неизвестно когда. Можно сказать, по-английски. Только с обратным знаком. После семи лет отсутствия. (Во всяком случае, отсутствия Мамы.) Они сидели там, словно сон в дымящейся виньетке. Посреди реальной, махающейся руками гулянки. Они находились словно бы на Островке Бедных Родственников. Иногородние, никому не нужные и не известные. Забывали про еду, помня только про окружающих. Крашеные вздыбленные волосы Мамы напоминали уже прополотый и только что политый сад – просвечивали до кожи головы. Мама не узнавала сына. Маме уже стукнуло сорок пять. Новому Папе было явно за шестьдесят. Новый Папа был с испуганным левым глазом. Как с извергом. Возле головы все время делал ухо осла: А? Что? Что вы сказали? Нам повторить (выпить)? Не беспокойтесь! Мы пьем, мы едим!

Когда Серов с Трубчиным курили на площадке, появился этот Папа с глазом. «Привет, Папа! – сказал Серов. – Кого ищешь?» Папа провел рукой по начесу, как зебру сделал на переходе… и ушел обратно. «Что за козел? – спросил мотылевый Трубчин. – Откуда?» Серов не смог внятно объяснить.

На другой день к вечеру Серов провожал мать с новым мужем в Кольцово. Была с ним в аэропорту и Евгения. Все время почему-то исчезал, рыскал по вокзалу, что-то покупал им в полет, дергал сотки, уходил курить, оставляя их втроем напряженно молчать. Наконец объявили посадку. Материн старикан все порывался что-то сказать Серову. Нутриевый мех шапки его торчал спицами. Несообразным, диким пучком. «Не переживай, Папа, – сказал ему Серов. – В самолете все забудешь». Надолго обнял мать, точно запоминая. Мать в богатой шубе, в песцовой шапке беспомощно замерла, как распятая им, не зная, то ли заплакать ей, то ли не надо. Некогда ведь уже. Контрольная труба словно всасывала пассажиров. Мать и старикан боком пошли. Точно ожидая камня или палки. Всосались, запнувшись о порожек. Исчезли.

В несущемся из аэропорта автобусе сгорал закат. На фоне опущенного лица Серова островерхие крыши домов поселка пролетали как черные надолбы. Евгения лепилась к Серову, брала под руку. Серов косился на непонятно откуда взявшуюся эту девицу в белой кроличьей шапке, с белыми опушками по вороту и рукавам пальто.

Однако через час, уже в доме Никульковых, с готовностью вскакивал под крики «горько», целовал невесту, как куклу. (У невесты, как у куклы, когда ее наклонишь, западáли глаза.) Почти ничего не пил, крутил только на столе парчовый фужер за ножку. Обнявшиеся два свата тыкались лбами. «Я дал ему всё!» – говорил Офицер. Гороховый лоб дядя Гриши был крепче: «Нет, я дал ему всё! Не спорь!» И опять, как полгода назад, сидели за столом две сестры и, словно не видя не слыша ничего вокруг, нескончаемо, печально-радостно смотрели на Серова своими голубыми глазами в начерненных длинных ресницах, как невиноватыми ночными бабочками, одинаково взяв лица свои в ладоши… Трезвейший круглоголовый дядя Никульковой, в перерывах между своими удивительными познавательными рефератиками соседям и короткими, очень экономными улыбками им же… вдруг вставал и трескуче резко шарахал пьяных экзальтирующей фотовспышкой. И пьяные изумленно отвешивали рты, затем поправляли галстуки, думая, что сейчас вылетит птичка…

При прощании друзья совали в Серова большие застенчивые кулаки. Как будто тренеры бокса они. Норовили в скулу. Молоток. Держись. А мы за тебя горой. Ты знаешь. От выпитого все были красноносы…

Глубокой ночью, после мучительного, жалеющего, жестокого совокупления никакой крови на простыне не было. Евгения копалась, испуганно искала под собой, рядом, включив лампу.

Лежал безучастно, голый, закинув руки за голову. «Ты что же, думаешь, что я…» Серов молчал. «О чем ты думаешь?!» – «Не об этом! Успокойся!» Серов опять будто впервые увидел эту растерянную деваху в белой рубашке. Вскочил. По-прежнему голый, не стесняясь этого, курил в форточку. Луна безобразно курила вместе с Серовым. Потом одел леопардовые трусы, пошел в столовую, чтобы добыть спиртного.

Через неделю ему не без ехидства была сунута какая-то бумажка. Справка. Не понял сперва. Прочел… И в который раз уже не узнавал в этой молодой, самодовольно покачивающейся женщине с засунутыми в карманы халата руками… свою жену… «И не стыдно?.. На стену вон повесь. Чтоб видели. Под стекло. Как диплом…»

Гордящаяся собой Никулькова сворачивала справку.

Потом сняла халат, стала одеваться. Для улицы. Для института. Мелькали груди. Как будто назревшие рóжки оленихи. Как опиленные панты. «Не смотри», – спокойно, гордо было сказано Серову. «Так отвернись! Или уйди! Или – некуда?..» Чуть не плача, зажав груди, как растерзанную капусту, Евгения ринулась в спальню. «Дурак!» Серов возмутился: «не смотри», хм, «дурак»!

В трамвае ёжился на сидении, смотрел в окно. «Мы купим тебе шапку», – сказала Никулькова, белопушистая вся, прижимающаяся к Серову, как кошка. Серов внимательно посмотрел. «Кто это мы?..» Снова отвернулся к окну. За окном на морозе завыплясывал козлик-революционер на пьедестале. Тоже, видать, проняло беднягу. На Серове была шапка с ушками. Кожаная. Тонкая. Засаленная. Опорок не опорок. Не поймешь.

Медовый месяц явно не задавался. В нищенской своей одежонке Серов мерз на борзом ветру. Это перед институтом. А в самом институте, в перерывах, ходил, точно боясь встретить Никулькову. Да и вообще кого-нибудь из знакомых. Чуть что нырял в курилку, единясь там с дымом в темном углу. Или вообще убуривал по коридору. С Офицеровым пиджаком, будто с распахнутой уборной с огорода. «Серов, ты куда?» – «Сейчас». Жена тоже искала мужа. Серова нигде не было. Никто не видел. На общих лекциях прокрадывался к амфитеатру, когда уже бурлил за кафедрой доцентовый кипятильник марксизма-ленинизма. «Ты где был?!» – спрашивала Евгения. «Как где?!» – очень удивлялся Серов.

16. Нищета женатика, или Мы дали ему всё!

…Ногти торчали из носков как монеты нумизмата. Уже целой коллекцией! Испуганно разглядывал их, перестав раздеваться. Душ хлестал. Серов безумно смотрел на тещины панталоны. На веревке… В спальне, уже в постели, Никулькова накладывала крем на лицо. Белыми игривыми лентами. Превратив указательный палец в кулинарный шприц. Понятное дело, для торта. Принималась шлепать по щекам. «Почему босой? Тапочки же дядя Леша подарил?» Серов молчал, быстро раздевался. До леопардовых. Тоже подаренных. Дядей Лешей или дядей Гришей. Ладно. Пусть. Черт с ними. Прыгнул за Никулькову к стенке. Мрачно думал, руки за голову. Всё дареное. Своего ничего. Зачем женился? Никулькова ждала. Выключала лампу. Лежал под светом фонаря сквозь тюль, как железный. Потом, забыв про всё, мгновенно оказывался сверху. Со страшными птичьими цветными глазами. Страстно ударялся о равнодушное лицо, как дятел о дерево…

За завтраками Серов мысленно подсчитывал. Переводил, так сказать, все съеденное им в денежное выражение. На сколько он уже наел тут. Сколько он должен благодетелям. Он, сидящий сейчас с ними за одним столом. Это уже становилось манией. Теща и тесть спокойно, с достоинством насыщались. Кредит резко пах калиной. Ежедневной пареной калиной. Которую они постоянно ели от желудка. Советовали Серову. Полезно. Вежливо Серов отказывался. Приживалка Нюрка ехидно подсовывала новоиспеченному зетю еду. На каждом блюде был присобачен ценник. Подталкивала локотком, подмигивала. Как своему братцу-проходимцу. Мол, рыбак рыбака видит издалека. Так, во всяком случае, Серову казалось. Когда он в первый раз выложил на стол скомканные деньги (свою стипендию) – все уставились на них с веселым любопытством: что это? Тогда, порывшись в карманах, добавил ко всему большую монету. Железный рубль. Аристократы поднесли к глазам лорнеты. Аристократы лорнировали на столе недееспособных тараканов, которые не могут никуда побежать. Забавно. Что же это все-таки? Это – деньги? Удивительно! С достоинством Серов убрал бумажки. Показал всем монету. Запросто спальмировал. Фокусник. Но Евгения неожиданно сказала, что тоже отдаст свою стипендию. В общий котел. Это был поступок, надо сказать. И Серову ничего не оставалось, как выкладывать бумажки обратно на стол. А дяде Грише (гороховому) выпальмировать монету. Прямо к носу его.

Однако нужно было что-то решать. Низы уже не могли жить по-старому, верхи не хотели жить по-новому. Нужно было искать работу. Работать надо было, черт побери! Вон, как твой Генка. Трубчин. К примеру. Вот тогда ты можешь ходить задрав нос. Вот тогда ты хозяин, тогда ты муж! А так.. Серов молчал. Судьба вязала рыболовную сеть. И вроде бы местами еще пока, секциями. Однако Серов уже чувствовал, что тычется в нее. Тычется и отскакивает. А скоро будет в ней барахтаться и трепетать. Наверняка… Правильно, многоуважаемый Григорий Иванович. Полностью с Вами согласен. Золотые слова. Благодарю за науку. Серов был вежлив как никогда. Встав, прикладывал к губам салфетку. (Спасибо.)


Геннадий Трубчин, числясь вечерником, на занятия ходил с дневниками. В группу Серова. Добился в деканате. Потому что работал Геннадий Трубчин в Оперном театре. Электриком. Осветителем сцены. Естественно, вечерами. Серов стал таскаться к нему на пульт, пытался освоить довольно замысловатую систему свето̀в сцены. Фонарем Генка садистски жег мчащихся по сцене, взбалмошных, жутко вывихивающих эпилептоидную ногу балерин. Обещал Серову выбить ставку. Хотя бы ученическую. Радамесы все были могутны. Радамесы переставлялись по сцене несгибаемо. С грудями – будто с кирасами. Долго устанавливались. Прежде чем дать свое самое мощное с и б е м о л ь. Упорно, точно глухонемым, дирижер писал музыкантам свою фамилию в воздухе. (Те, казалось, не понимали.) Или принимался скакать с взнятыми локтями на оркестре. Как будто он на лошади. Наблюдать все это из будки было забавно. Приводил туда даже Евгению. Однако та все воспринимала слишком уж блаженно. Не критично. Отвешивала рот, покачивала головой, готовая плакать над жизнью какой-нибудь баттерфляй. Сами искусствоведы из будки высказывались о музыкальном действе на сцене очень оригинально. Один (Трубчин) означал все происходящее там двумя словами: поедрень Рахманинова. Так и бормотал под рев оркестра, опять садистски выжигая бегающих по сцене и кричащих артистов и артисток: «Эт-та поедрень Рахманинова!» Другой (Серов) почему-то всех на сцене называл или радамесами, или вовсе – половцами(?!) («Где половцы-то? Куда подевались?») Великие знатоки музыкальной драматургии прятались вверху в будке! Дома теперь Серов нередко пел Никульковой онегина-ленского: Я вас люблю любовью бы-рата, любовью бы-рата, а может быть, еш-шо-о-о-о сильней! И бацал цыганочку. С выходом: Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Эх, ма-а-а!


Ближе к маю Серов опять стал таскаться в общагу на Малышева. Попивал там. То с Коловым. То с Дружининым. То с обоими вместе. То с Коловым, Дружининым и Трубчиным. Комбинации были разнообразны, но наезжены, набиты. О жене, о Никульковой – ничего плохого. Как о покойнице. Изображалась жизнь стопроцентного холостяка. Собутыльники не возражали. Колов показывал один и тот же полупорнографический американский журнал. Девица на столе. Стоя на коленях. Почти в чем мать родила. Опершись пальцами рук в стол – выгнулась вся. Как калека. И сексапильно смотрит на тебя, развесив рот. Будто тяжелый олигофрен… «Она что – обезножела? – спросил серьезно Серов. – Встать не может?» – «Дурак ты!» – ответил Колов и вырвал картинку (журнал). Мечи тут бисер перед свиньями!

Приходил Генка Трубчин. И почему-то всегда у него имелись при себе презервативы. Вынимал он их из кармана уже без бумажек, распакованными. Приготовленными. Так вынимают из пистонов карманные часы. Чтобы сверить время… Но всем казалось, что «часы» эти были и вчера, и позавчера, и на днях, что они одни и те же. «Берите, – слышалось просительное. – Импортные. От трипака…» Передвижной пункт венерологической помощи. Пришедший вот в общагу… Никто почему-то не брал. Вроде не требовалось. Даже веселый, неунывающий аспирант Дружинин. (Вечный аспирант Дружинин.) Который всякий раз, когда звали в компашку, первым делом спрашивал, смеясь и подмигивая направо-налево: «А девчонки, девчонки будут?» – «Да будут, будут!» – успокаивали его. И веселый аспирант пуще смеялся, и вымытый белокурый чуб его трясся от смеха. Трясся, что тебе связка колец с пальца цыгана…

Вяло Генка отпивал из стакана, разглядывал коловскую замусоленную девку. Калеку. Выгнувшуюся на столе. Однажды предложил Серову сходить к девкам. Небрежно так предложил, точно вспомнив. Есть две кадры. Девахи. Торгашки. Пойдешь? Сразу протянул пресловутый презерватив. «Импортный. От трипака…» Серов покраснел, засуетился, взял сморщенный, весь в табачных крошках атрибут. Хотел назад его или хотя бы на стол. Но под взглядами всех – не смог. Вложил в пистончик. Тоже стал как бы при часах. Ну вот, судорожно сглотнул Генка. Потому что отступать было некуда. Теперь мы, значит, пошли. Они потоптались какое-то время. И вышли из комнаты. С ёжиками ужаса на головах.


Одна кадра жила в тайной коммунальной цитадели, заныканной в громадном здании в центре, сплошь изукрашенном вывесками учреждений и магазинов. Трудно было даже заподозрить, что где-то там, наверху, у черта на куличках, попрятались в своих комнатушках люди. Поэтому компания, поднявшись черной лестницей почти под чердак, долго продвигалась еще по длинному коридору. И коридору этому, казалось, не будет конца. У каждой двери, у каждого сундука торчало по старухе. От забранных в железо ламп были они полосаты и молчаливы, как зэки. Две кадры призывно смеялись, не обращали внимания: неодушевленные предметы. Идите смело! Кадрильщики однако молчали, старались не цеплять и не тащить за собой сундуков. Кивали старухам, будто не слишком им знакомые. Бутылки-гады постукивали. Девки распахнули дверь: «Заходите!»

Комнатушка была забита бабьим уютом, понятно, до потолка. Ничего не стояло миленького разве что на головах у хозяек. Протискивались за стол на диван с вогнутыми животами. Как язвенники. Сразу провалились на диване к полу – удивленные головы кадрильщиков стали походить на шары. Ну которые можно брать и надевать на руку. Дамы сидели нормально, напротив, на стульях. Одна была с вольным воротом платья и очень вольной в этом вороте головой. Выглядела от этого замысловато. Вроде комбинации из трех пальцев. Где преобладающим является большой. У другой ворот был запахнут наглухо, с пуговицами по плечу. Такие бывают только у рапиристов. «Ну, вздрогнули?» Вздрогнули. Девки сразу и как-то обязательно закурили. Чуть погодя еще заглотили по полстакану. Музыка гремела. Одна торгашка (которая с глухим воротом) уже прыгала по комнате в танце с Трубчиным. Ножки ее зависали в воздухе как рогульки. Вторая, забыв про вольности головой, сидела рядом с Серовым, обиженно отклячив губы. Которые напоминали обсосанные леденцы.

Потом обе они как-то разом окосели. Начали хихикать, матюгаться, чего-то бренчать. Стали вдруг как в дым расстроенные два пианино. Это удивляло. Торгашки ведь. Обе же с базара. Одна мясом торгует, другая в овощном павильоне. И – на тебе. Дальше и вовсе – вдруг заплакали. Разом. Начали выть. (И что теперь с ними делать? – Трубчин вытаращился на друга.) Забыв о кавалерах, дико бродили в приспустившихся почему-то чулках. Будто таскали толстые свалявшиеся паутины. («Вы чего? чего? девочки?» Это Трубчин.) Кларнет скулил как собака. Вроде бы танцуя, тяжело толклись друг перед дружкой. По-прежнему – точно в сырых, свалявшихся тенётах на ногах. Трубчин кинулся, стал учить их танцевать. Подмигивал Серову: ведь самый момент, Серега! Не теряйся!..

Но Серов уже шел по коридору. Серов уже оборачивался на старух. С недоумевающим, беззащитно-детским лицом. Лицом человека, которому внезапно выстрелили из-за угла. Из-за угла, который он уже прошел. Выстрелили в спину.

Словно разваливающуюся телегу с оглоблями, несло следом длинного Трубчина. «Серега! Серега! Ты куда? Погоди! И я с тобой!» Ударялся о старух. И те покорно кланялись вслед. Как полосатые царские версты…

Уже через два дня, придя после занятий и сбрасывая в парадном обувь, Серов почуял неладное. Как убитый летучий мыш, брошен был прямо на пол мокрый зонт. Туфли Евгении валялись… Бодро вошел в комнату. «Ну, как ты тут? Не скучала?» Пощечина была как селедка. Как длинная мокрая сельдь. Евгения упала на кушетку в рыданиях. «Ну что ты! Услышат ведь». Наш дон жуан сидел на самом краешке кушетки. «Успокойся». «Не прикасайся ко мне!» Ноги замелькали перед носом Серова очень опасно. Выказывали из паха женщины кулачный менструальный абрис. Серов еле успел отскочить. Однако – ненормальная. И заходил по комнате. И заходил. И вдоль. И поперек. Вообще-то, что, собственно, произошло? Что?! Ну был, был! С Трубчиным! (Уже доложили. Сплетники.) Был! И что? Ведь изучал! Просто изучал! Рассказ ведь пишу. А-а! «Расска-аз»! «Изуча-а-ал»! В следующий миг Серов будто ловил обезумевший шиповник. Целый куст шиповника! Поймал. Зажал. Весь. Прижал к себе женщину всю. Ощущал живое невозможное железо. Ну, будет, будет. Успокойся. Знаешь ведь. Твой я. Чего ж теперь? Ушел я оттуда. Сбежал. Противно стало. Не гожусь я для этого. Знаешь ведь. Зачем только, дурак, пошел? Как дерьма наелся. Ну хватит, хватит. Ерунда все это. Прости. Не надо. Люблю…

Потом они лежали. На кушетке. Евгения обморочно спала. Глаза Серова были широко, удивленно раскрыты. Как будто охранники его. Прислушивались к комнате. К мирку в ней.

17. Трезвость, покой, воля

Сладко Серов просыпался и просыпался. В полусон выходил какой-то цыган. Вроде бы. И пропадал. Снова появлялся. Точно, цыган. В сапогах. Плисовый. Ходил по сцене. Прежде чем запеть, заглаживал ладонями цыганские, крючковые свои волосы. Нащупывалась торопливо на стуле ручка. Рука – слепая – надергивала каракулей на бумагу. «Гитары вокруг цыгана шелестели, как деревья». Утонул куда-то Серов. С глубоким вздохом выплыл. «Целая роща гитар! Закатился в них цыган, раскинув ру…» Ручка остановилась, выпала из пальцев. Пугающе всхрапнул. Ч-черт!

Женя в кухоньке тихонько гремела посудой. Торопилась. Услышал руку жены у себя на груди. Гладил ее. Рука была как лебедь. Она. Лебедь – она. А ладошка – опять шершавая, большая. Не защищают ее, не берегут. Стесняясь, мягко рука высвободилась. Затрясла Серова решительней. Серов честно лупил глаза, обещал встать – железно! Щелкнуло в замке. В тишине придвинулись сладкие посопкú Катьки и Маньки. Тайный ход будильника спотыкался, не узнавал сам себя на столе.

Ударил как всегда – неожиданно. Беснуясь. Серов скакнул, прихлопнул. Обратно на кровать опал. Сидел, осоловелый, развесив рот и руки. Катька и Манька даже не шевельнулись. В разных концах тахты, отвернувшись друг от дружки, лежали как одуванчики, тихонько творя и сохраняя для себя утренний красный свет… Будить – рука не поднималась. Укрыл каждую одеяльцем, подоткнул с боков. Побрел умываться.

Потом были долгие расталкивания, уговоры, обещания. Девчонки падали как плети. Брыкались, хныкали. Сажал на горшки. По одной тащил в ванную. Время летело. Ничего не успевал. Почему-то у Жени лучше получалось…

Катька оделась сама. Умница, Катя, умница! Но когда одевал Маньку, вдруг начало опять вариться про цыгана. Ч-черт! Продолжение. Цыган уже кланялся. Под аплодисменты. Всё блестяще заглаживал, как обливал себя цыганской своей, крючкóвой волной волос. С гитарами, ожидая, стояли. Повели его со сцены как под большим конвоем. Это был какой-то концерт. По-видимому, сборный. Что-то вроде дружбы народов. Потому что следом вышли зурначи. В шароварах. Дореволюционные еще. Цветочки в картузах. Серов замер с Манькиными колготами… Бросив все, метнулся к столу. Карандаш поскакал: «Зурначи играли… Будто раздували змей…» Вернулся. Сел. «Ну пап, одева-ай…» – «Сейчас! сейчас!» Кинулся. «…зудúнных змей!.. Будто раздували зудинных змей!»

На улице опять остановился. Искал по карманам записную книжку. Записывал:«…Два грузина пели с ними. Сойдя с картины Пиросмани. С округлыми глазами. С глазами, вместившими чистую свежую ночь…» Манька дергала. Катька говорила, дисциплинированно держа сестру за руку: «Не мешай ему! Он мимáры пишет». Серов подхватывал девчонок, тащил за собой. Как тащат тачки. С руками вразброс. Конечно, опоздали.

На скамеечке, опять перед Куроленко торопливо раздевал, сдергивал все лишнее с девчонок. Куроленко отчитывала. Лично. Выйдя из кабинета. Халат ее был безукоризнен. В колготах ребятишки ходили тихо. Как лягушата. Не квакали. Зарядка у них уже прошла. Еще чего-то теперь будет…

Шел к детсадовским железным воротам по каменным мокрым плитам. А концерт, а «дружба народов» в голове продолжались. «Запорожцы в широченных шароварах ударились в пляс. Выбежали дивчины – как белый майский яблоневый сад. При виде их шароварные сразу пошли отпрыгивать от пола. Капустными вилками. И всё выше, выше!..»

Серов поспешно записывал, остановившись у железных прутьев ограды. За окнами металась Куроленко: чего он там записывает, паразит, чего он там записывает?!

Нужно было к столу, писать, сегодня шло, все получалось, но чувствуя накат, точно оберегая его в себе – тянул, не ехал домой. Кружил по центру. Побывал в кино на пустеньком, как оказалось, фильме. В книжном на Калининском, на втором этаже, долго смотрел книжку старейшины советской литературы. Из двадцатых годов еще добежал, в общем-то теоретик, о литературе знающий всё, смеющийся на фотографии, с вздутым черепом, как гаишник. Поражали всегда короткие его, цепкие, афористичные предложения. Часто в одну строчку. Хотя чистой прозы гаишник написал на удивление мало. Получалось, талантливой палочкой всю жизнь промахал, регулировал… Дальше Серов смотрел по полкам, книжицу взяв себе, постукивая ею по стеклу витринного ящика.

И еще увидел одного читаемого. Может быть, самого главного, самого ценного здесь. Покажите, покажите, пожалуйста!

Поэт. Сгинувший в 30-е годы. Недавно снова начали печатать. С гордо откинутой головой и носом – как заноза…

Беру, беру! Расплатившись, очень довольный, двинулся из магазина.

Шел по весенней, звонкой улице. По Воровского. Наверх. Мимо забеленной церквушки. Солнце мокло под ногами. Везде текло, журчало, блёсткало. Забывшись, прошел мимо красивого старинного четырехэтажного здания за голыми мокрыми деревьями. И остановился, замер на полушаге, суеверно боясь обернуться, взглянуть. Что называется, чур! Чур, меня окаянного! Словно подвиг совершая, трудно пошел дальше, так и не обернувшись на издательство, все заклиная себя: только через полгода, только через полгода можно! Забыть, забыть на полгода о нем!..

В стекляшке, спрятавшейся в проулке, как всегда обедали таксисты, а также африканцы-студенты, кормящиеся от окрестных своих посольств. Голодно теснились они к раздаче, выглядывая друг из-за друга.

1...34567...14
bannerbanner