
Полная версия:
Живой Дагестан
Дербентский народ
Цитадель
– В Дагестане признаны коренными четырнадцать наций. А я утверждаю: их не четырнадцать, а пятнадцать. Мы, дербентцы, – особый народ. Для нас Дербент – единственный в мире город. Шахар, если по-нашему. На всем Кавказе еще ютились в крошечных аулах, а мы уже были горожанами. Даже Москва для нас – столица, но не город. Встречаемся на Садовом кольце и спрашиваем друг друга: «Когда ты приехал из шахара?»
Краевед Гусейн-Бала Гусейнов стоит у края смотровой площадки крепости Нарын-Кала и смотрит на Дербент. Гроздья домиков вспарывают волноломы двух древних стен. Напрыгивают скопом, пытаются повалить. Стены сердито щерятся трещинами, крошатся, но упрямо ползут к желтой полоске берега. Над городом вместо неба расстилается Каспийское море. Когда-то стены уходили высоко в него, словно зыбкие башни. Вдали бухта замыкалась на цепь, но волны не терпят оков.
– У нас было все, что нужно средневековому городу, – продолжает Гусейн-Бала. – Шахристан, где жили люди. Он прямо под нами. Рабат – пригород. Он был дальше, у моря. Мы стоим наверху. Это место называлось Кухандиз, по-русски – Цитадель. Здесь правители отгораживались от мира.
Мой спутник совсем седой, но все его зовут Гусейн-Бала, ребенок Гусейн. Это имя-прозвище перешло по наследству от деда, которого тоже до глубокой старости звали малышом. В Дербенте такое никого не удивляет. Время здесь остановилось, расплавилось под жарким южным солнцем, растеклось по древу, как на картине Дали. Столетия налезают друг на друга. Выходя из модного кафе, рискуешь поскользнуться и провалиться ненароком в четырнадцатый век, неудачный поворот в лабиринте кривых улочек чреват встречей с веселыми джиннами. По крайней мере, сторож дядя Залым божился, что однажды увидел возле Нарын-Калы свадебные столы и чуть не подсел к пирующим. Но губы сами произнесли шахаду – и вмиг исчезло наваждение, так что и он, и джинны остались голодными.
Ветер треплет разноцветные ленты на дереве желаний. Дербент, узел ворот, гигантская ловушка в самом узком месте между горами и морем, каждого проезжего торговца заставлял пополнять сокровища Нарын-Калы. Но те же богатства обрекали его на разграбление. Бесчисленные завоеватели перехлестывали через стены, торопливо строили дома и молельни, а затем исчезали под очередной людской волной. Город-граница, город-ключ упрямо высился на краю цивилизаций и ни одной не принадлежал в полной мере. Хазары и персы, Россия и Азербайджан – государства вокруг меняются, а Дербент стоит как прежде, сочетая их в себе, но оставаясь собой. Мирно, почти ласково ускользал он из пальцев любых властителей. Те чувствовали это и строили внутреннюю стену – между городом и крепостью. Когда трон шатался, она росла, когда стоял прочно, каменный вал разбирали. В советские времена преграда и вовсе стала невидимой.
– Со смотровой запрещали фотографировать Дербент, – вспоминает Гусейн-Бала. – Однажды проводил я экскурсию для иностранца. Вышел он к этим перилам, облокотился и протянул мне фотоаппарат. Что делать? Скажу, что нельзя, – международный скандал. Сфотографирую – нарушу правила. Щелкнул я его и побежал в КГБ. Мне потом сказали, чтобы я не беспокоился. Когда гость уезжал, работник органов встал рядом в аэропорту, поставил чемодан возле его багажа, нажал на кнопку и засветил пленки.
За площадкой, возле шашлычной, расставлены столы. Пирующие дрожат в вязком мареве. Кажется, произнесешь шахаду – и они тоже исчезнут. Недаром, по легенде, Дербент за одну ночь построил шайтан. Он отбивал хвостом кривые улочки, в спешке швырял дома друг на друга, да так, что и поныне вываливаются из них потроха – балконы. Это – город джиннов, я тут – всего лишь гость. В текучем чужом пространстве все карты бесполезны. Тайны города сокрыты не в них. Надо видеть, слышать и пить горячий чай с колотым сахаром. Не говоря ни слова и не оборачиваясь, я сбегаю по крутой лестнице в лабиринт магалов, а джинны хохочут мне вслед и громко заказывают очередную бутылку коньяка.
Магалы
Вверху были коричневая пальма и белый цветок. Под ними важные львы сжимали в лапах раздвоенные мечи-Зульфикары. На спинах они держали два солнца. Над самыми воротами красовалась бледная бычья морда с обломанными рогами. Возле покрытого странной лепниной входа в дом восседала на крошечной табуретке огромная темноликая азербайджанка. В ее ладони просторно помещалась розовая книжка про любовь.
Магалы, хаотичные бесформенные районы старого Дербента, – самая большая загадка города. В них непоправимо искажено не только время, но и пространство. В эти улочки, как в реку, нельзя войти дважды. Они меняются сразу за твоей спиной. Пройдешь мимо смешливых девчушек, обернешься – и вместо них видишь мужчин. Они играют в нарды и пьют чай из дымящего старинного самовара – так степенно, словно кидают кости уже пару сотен лет. Разве что изредка уставший старик встанет из-за стола и его место займет безусый юноша. Он знает – игра будет долгой.
В магальских двориках цветет священная айва, а грецкий орех считают грешным деревом, которое должны сажать не люди, а вороны. Мечети похожи на дачные веранды. У каждой есть хозяин, который запирает ее на ключ. Рядом с михрабом громоздятся стеллажи с тарелками для больших праздников маленького района. Здесь гость – посланник Аллаха, каждый мужчина постарше – дядя, а женские перепалки на каменных завалинках длятся часами и похожи на батлы опытных рэперов. Здесь с гордостью выставляют на всеобщее обозрение бюстики Сталина и коллекции бокалов. Здесь процветает особый язык, отличающийся от махачкалинского, как питерский – от московского.
Где-то в магальем нутре, словно надежное сердце, стучат барабаны мастера Демира. Для дешевых он лихо закручивает железными зажимами фанеру, для дорогих – дубовые планки:
– Звук у дуба совсем другой, но разница слышна лишь профессионалу. Дубовый барабан – это как скрипка Страдивари!
Барабаны Страдивари разлетаются по десяткам стран, но сам мастер редко покидает родной магал. Зачем? Ведь с крыши его дома виден весь мир, от цитадели до Каспийского моря.
Над дербентскими стенами и разноцветными баками с водой кружатся белые птицы. За ними, щурясь, наблюдает усатый Нияз, голубятник в пятом поколении. Вот стаю пронзает острый силуэт сокола. Каждый день хищник забирает двух-трех голубей, но Нияз принимает это как должное. Завтра из яиц вылупятся новые птенцы, и курлыкающая Принцесса придет на смену поверженной Королеве – так же, как на смену голубятнику придет его внук, с колыбели знающий, что он – седьмое поколение династии. На тысячи голубей Нияз каждый год изводит тридцать тонн зерна, а на скучные расспросы о доходах лишь пожимает плечами:
– Какое там! Голуби – это не бизнес, а болезнь.
Но его слова – только половина правды. В городе остановившегося времени даже заполонившая улицы торговля кажется мистическим ритуалом. Деньги, это порождение тикающих часов, здесь эфемерны, а птицы – реальны. А значит, вечный голубятник обречен изо дня в день подниматься над городом, распахивать дверцы и приносить жертвы остроклювым гостям с небес.
Эти ритуалы действенны, но не всесильны. Двадцать первый век медленно, по капле, просачивается в магалы, вытесняет обветшавшие столетия.
– Эк у меня внук отличился, – вздыхает старый дербентец. – Мы всей семьей полгода решали, на ком его женить, а он, словно москвич какой-нибудь, взял да и сам в интернете познакомился. Что за дети нынче пошли! Бабка собирается внучку отшлепать, а та ей судом грозит.
В районах, где исстари жили кланами или цехами – банщики, сапожники – все чаще появляются таблички «Продам дом». Прежде об этом и помыслить не смели – закладку родового гнезда праздновали как свадьбу, а младший сын непременно оставался жить с отцом и наследовал ему. Но по-прежнему в крохотных пекарнях подрумяниваются булки гогалы, не иссякает дым из самоварных труб, а шанс увидеть чудо выпадает лишь однажды.
Я кивнул на прощание важным глиняным львам и зашагал прочь, запоминая дорогу и твердо зная, что буду возвращаться в этот дом вновь и вновь. Но на следующий день его уже не было.
Джума-мечеть
– Кто я? Да дворник местный!
Фархад сидит, скрестив босые ноги, под широким платаном во дворе мечети.
– Недавно ученые из Дагестанского научного центра взяли пробу и сказали, что этому дереву восемьсот лет. А через два месяца столичные ботаники заявили, что ему не больше трех веков. Представляете?
Я послушно киваю. Если в магалах слои времени давно смешались, почему в мечети должно быть иначе?
– По преданию, платаны посадили после землетрясения 1368 года. Чтобы вытягивать влагу, – деловито говорит дворник. – Тогда колонны покосились, а своды чуть не рухнули. Думали, мечеть придется заново возводить. Пригласили мастера Таджуддина ибн Мусу аль Бакуми. По-русски это Таджуддин Мусаевич из Баку. Они с сыном осмотрели кладку и решили: будет стоять, достаточно пристроить наклонную стену. И неудивительно – арабы трудились на совесть. Чтобы здание не оседало, котлован в VIII веке на шесть месяцев залили водой и лишь затем возвели мечеть. Говорят, под одной из колонн зарыли клад. Но под какой именно, неизвестно, ведь на каждой было начертано: «Не у меня, а у другой колонны». Надписи давно стерлись, а сокровища так и не нашли.
– Вы не дворник, – уверенно говорю я.
Фархад весело сверкает шеренгой золотых зубов.
– Верно. Не дворник. Я – кассир. Знаете, какие в мечети богатства? Старинные котлы, в них по праздникам готовят плов. Самовары с медалями Парижской и Бельгийской выставок. Туляки умоляли продать, но нельзя – вакуф (имущество, переданное на религиозные цели). К тому же они нам самим нужны. На Курбан-байрам тут яблоку негде упасть. А в Ашуру и вовсе столпотворение! Плачут, бьют себя цепями, режут кинжалами, а потом вместе пьют чай. Вечером тряпочкой с маслом раны протер – и к утру как новенький. Представляете?
Группа студентов медресе зазывает Фархада, и разговорчивый азербайджанец ненадолго отвлекается.
– Он и вправду кассир? – шепотом спрашиваю я у прохожего.
– Ну что вы! – машет тот руками. – Это лучший экскурсовод Дагестана.
Но вот мой собеседник возвращается и вновь обрушивает на меня всю мощь своего красноречия – про старинные бани и тяжелые мешки с вырванными глазами дербентцев, якобы зарытые Надир-шахом под белым столбиком между платанами, про 1542 расстеленных здесь ковра и недавний ремонт. Тогда древние стены облицевали ровными плитами из вездесущего дербентского песчаника, из-за чего старейшая мечеть России снаружи кажется примитивным новоделом.
– Но почему? – восклицаю я. – Кто разрешил? Как вам не стыдно портить такую красоту?
Фархад пристально глядит на меня из-под густой монолитной брови, улыбается и чуть заметно пожимает плечами:
– Мы двадцать лет просили государство отреставрировать Джуму, представляете? Но деньги то не давали, то разворовывали. Что нам оставалось? Богатый человек пожертвовал, сколько смог, и мы отремонтировали как умели. Иначе мечеть могла рухнуть.
Упреки застревают у меня в горле. Фархад прав. Пускай чужестранцы лелеют минувшее в музеях. Заботятся о нем, снисходительно сдувают пылинки, а если и ремонтируют, то под старину. Но время не властно над дербентцами. Здесь прошлое еще не закончилось. Оно живет, растет и не вмещается в музейную витрину. Человек, в наши дни покрывающий плиткой древние камни, рассуждает так же, как Таджуддин Мусаевич из Баку. Этнографы хватаются за сердце, а город смотрит на них с вечной улыбкой и пожимает плечами: вы обещали, но не справились. Тогда я залечил свои раны сам. Как всегда. Потому и стою здесь две тысячи лет.
– Извините, меня Бог на свидание зовет, – говорит Фархад и скрывается в мечети.
Внутри – округлые своды, полки с кусочками священной глины из Кербелы и неумолчный гомон. Сунниты молятся вместе с шиитами, но в другом конце зала. Дворник-кассир-экскурсовод усаживается возле имама и нараспев читает по-арабски. Прихожане сосредоточенно ловят каждое слово.
После проповеди я подхожу к Фархаду:
– Кто вы на самом деле? Признайтесь уж наконец!
– Не все ли равно? – усмехается он. – Зови меня просто: работник мечети.
Церковь
– Приснилось мне однажды, что меня, мусульманина, крестят. Да так странно! Закутали в махровое полотенце, поставили на голову и давай воду лить, – рассказывает толстый горожанин, потягивая кофе. – Пришел я к батюшке, спрашиваю – что это значит? А он только рукой махнул: «Иди отсюда!»
В Дербенте переманивать паству не принято. Мусульманин может креститься только за пределами республики. Но в чужие храмы ходить разрешено. Городской блаженный, помощник муллы, порой расстилает коврик у алтаря церкви Покрова Пресвятой Богородицы и молится вместе с христианами. А на православные праздники соседи и вовсе валят гурьбой.
– На Рождество в храме больше мусульман, чем христиан, – судачат всезнающие бабули. – Здороваются, целуют батюшке руку. А на Крещение и вовсе толпой за святой водой съезжаются. Полдюжины пятилитровых баклажек берут. Купель по пять раз освящать приходится, иначе всю вычерпают.
Русские традиционно занимали нижнюю часть города, у самого моря. Приезжали на юг строить железную дорогу, развивать промышленность, учить в школах, да так и оставались – до самого распада СССР. В девяностые многие уехали. Поэтому прихожан у отца Николая мало. Он – из сунженских казаков, служит здесь уже четыре десятка лет.
– Завтра приезжает человек из епархии. Поведу его в мечеть и синагогу, знакомиться с коллегами. Айда с нами!
Синагога
Вечер пятницы. Во дворе синагоги – оживленный спор. Страсти кипят нешуточные. Надо понять, предал ли царя Давида Мерив, внук Шаула. Прошли тысячи лет, но для дербентских евреев это расследование актуальней любой газетной сенсации.
Горские евреи часто отождествляют себя с татами – кавказскими персами. Определенная логика в этом есть, ведь изначально словом «тат» тюрки называли оседлое нетюркское население, порой причисляя к ним даже армян. Евреи пришли на Кавказ из Ирана и говорили на диалекте джуури, сформированном так же, как идиш или ладино, – соединением иврита с персидским наречием. От языка кавказских персов он отличался мало, а в советское время правильный пятый пункт избавлял евреев от множества проблем, так что многие из них записывались татами. А вот кавказские персы из-за этого почти все стали азербайджанцами – легко ли мусульманину, которого все принимают за еврея?
К Дербенту в полной мере относятся слова Игоря Губермана: «Евреев очень мало на планете, но каждого еврея очень много». Они здесь делают вино и пекут хлеб, устраивают музейные выставки и торгуют. Самая востребованная парикмахерская по субботам закрыта. А в остальные дни здесь с немыслимой скоростью щелкают ножницами два человека в кипах и талит катанах, к которым приходит стричься вся округа.
В городе их осталось около двух тысяч. В девяностые годы спустившиеся с гор банды почти выжили евреев из Дербента. Они не были антисемитами, просто грабили тех, кто при деньгах. Евреи паковали чемоданы и уезжали с обжитых мест – в Москву, в Нью-Йорк, на Землю обетованную. Дербентцы стараются забыть о лихой эпохе. Новая синагога просторна, в ней детский сад и музей. Но еврейская молодежь по-прежнему покидает родной город. Одни говорят, что пришли последние времена и Бог собирает свой народ. Другие не хотят, подобно родителям, всю жизнь сидеть в крошечном магазинчике на краю страны.
Где бы ни жили евреи, они обрастают легендами. Дербент не стал исключением. Здесь рассказывают повесть о волшебном кранике.
Надумал как-то дагестанец приобрести в городе дом. По счастью, друг-еврей эмигрировал и продавал все, что не помещалось в чемоданы. Но, невзирая на обстоятельства, цену он заломил немалую. Удивился покупатель. Тогда еврей отвел его в подвал. Там в таинственном полумраке нависала труба. Из нее торчал ловко врезанный крохотный краник. Повернул его хозяин дома, и хлынул оттуда первосортный дербентский коньяк. Обрадовался дагестанец, заплатил сполна. На прощание хозяин предупредил: «Главное – не цеди много. Пей умеренно». С тех пор жил горец припеваючи. Но, как это всегда случается в сказках, нарушил он запрет. Стал торговать коньяком, выносить его из подвала канистрами. Почувствовали коньячные ифриты, что поток огненной жидкости оскудевает. А они и сами были не прочь на ней подзаработать. Сказывают, что стояла у них в отдалении цистерна с неучтенным коньяком, куда и вела заветная труба. Когда-то она была на территории завода, но однажды руководство предупредили, что завтра грядет особо суровая комиссия. Думали они, гадали, а потом нагнали рабочих, те за одну волшебную ночь разобрали часть заводской стены и вновь ее построили так, что заветная емкость оказалась снаружи. А теперь честно украденный продукт уходил у них буквально из-под ног! Прогневались ифриты и перекрыли трубу. Так и остался жадный горец ни с чем. Правда это или нет, не знаю, но доподлинно известно, что порой под блеклым современным домом счастливый владелец обнаруживал древние подвалы или сводчатую старинную баню с глиняными трубами в могучей стене.
– Эй, привет! Заходи, пообедаем! – кричит, высунувшись из окна по пояс, прихожанин синагоги. Дома у него еще один гость – закадычный друг-мусульманин, дочка на улице разучивает с соседями лезгинку. Ведь все они принадлежат к избранному народу – горожанам, жителям Дербента. Лишь одно отличие бросается в глаза. Двор горца сложно представить без боксерской груши, а тонкие, как тростинки, еврейские мальчики в кипах предпочитают шахматы.
Певицу Жасмин тут вспоминают не иначе как Сарочку, первую красавицу Дербента. Гордятся ее популярностью и в то же время осуждающе ворчат на первого мужа: «Сделал ее звездой себе на голову. Она бы отличные супы варила, а теперь сама не знает, что хочет».
В зале под синагогой – прохлада. За длинным столом люди передают друг другу виноградины и дольки мандарина. Я не сразу понимаю, что попал на поминки.
– Можно сказать пару слов? – спрашивает седая женщина.
Председатель степенно кивает.
Она встает, тяжко опершись на соседний стул. Слова ее звучат с неожиданной силой.
– Я обращаюсь к тебе, дербентский народ. Нет для меня людей родней и ближе. Все мы – евреи, армяне, азербайджанцы, лезгины, русские – прежде всего дербентцы. Одна семья. Наши народы можно разделить, поссорить, но нас не разорвать никакими границами. Когда страна рушилась, здесь в каждом храме молили: «Боже, храни СССР!» – и все отвечали: «Амен». Союз распался, нет и прежнего Дербента. Мой сын уехал за лучшей жизнью в другую страну. И лучшей не нашел, и свою потерял. Слушай, дербентский народ, о моем горе. Слушай…
Берег
Летний полдень. Жизнь в Дербенте замирает. Клюют носом менялы на рынке, едва не роняя пачки купюр. Устало поникли драконы, подпирающие балкон на улице Ленина. Устраиваются поудобней отрубленные головы у них в лапах. Жмутся друг к другу белые голуби на мавзолее мудрой Тути- Бике. Внутри в прохладном полумраке спит, положив голову на камень гробницы, кладбищенский гид. Его терзает жажда: с утра была тренировка по борьбе, а пить в Рамадан до заката запрещено. В тени могил сорока асхабов – мучеников за веру – блаженно щурится кошка. Дрему не в силах одолеть даже кондиционер в старинной чайхане. Мужчины медленно, словно под водой, играют в нарды. Их нежно обвивает табачный дым. Город затих, призраки былых армий отступили от старых стен. Надолго ли?
На берегу дети гоняются друг за другом, вздымая песок босыми пятками, – так же, как тысячи лет назад.
– Во что играете?
– В фесебешников и хаббабитов, – деловито отвечает пацан с игрушечным автоматом. Выпускает длинную очередь по такому же загорелому до черноты врагу и бежит дальше.
Многоликая лезгинка
Лезгинка похожа на сам Кавказ. Все о ней слышали, многие мнят себя знатоками, а присмотришься – ускользает, оборачивается скопищем небылиц. То, что казалось старым как мир, было придумано недавно, а современные байки подчас основаны на правде.
Парадоксы начинаются с самого названия «лезгинка». Его придумали в первой половине XIX века русские, служившие на Кавказе. Так они окрестили множество местных танцев – с разными стилями и названиями. Просто их видели в Дагестане, а горных дагестанцев тогда без разбора называли лезгинами. Ирония судьбы в том, что нынешние лезгины – народ, живущий на юге республики, – предпочитали совсем другие танцы, больше похожие на азербайджанские пляски или русский хоровод. Лезгинку они называли «авар кавха» – «танец аварского старосты».
Знающие люди легко определяют, какому народу принадлежит лезгинка – по четким, стремительным движениям чеченцев и плавной манере табасаранцев, распростертым рукам даргинок или поднятым к голове – кумычек. Проще всего различаются танцы южного и западного Дагестана. В первых больше свободы, во вторых главенствуют осанка и собранность. В горах движения резче, на равнине – плавнее. Балетмейстер Федор Лопухов объяснял это тем, что шаг горца короче. На крошечном годекане развернуться негде, вот и приходится компенсировать это выразительностью жестов.
Многие представляют лезгинку как преимущественно парный танец. Мужчина в черкеске парит, подражая горному орлу, а девушка в длинном платье плавно ускользает, словно лебедушка. В действительности пляски были в основном раздельными – особенно во времена имама Шамиля, наказывавшего музыкантов и запрещавшего парные танцы. Зато мужская лезгинка в ту пору оттачивалась до совершенства, нередко становясь состязанием в силе и выносливости. До сих пор агулы и рутульцы вызывают друг друга на «танцевальный батл» под азартные хлопки друзей.
– В танцах изображали оружие, явления природы, работу и охоту, но только не орлов и лебедей, – опровергает известный миф сотрудница ДНЦ РАН Алла Умаханова, бывшая балерина Мариинского театра, посвятившая жизнь изучению хореографического искусства Кавказа. – Разве что у девушек Южного Дагестана был «лебединый танец», совсем не похожий на лезгинку. Из животных танцующие дагестанцы подражали в основном ослам и козлам.
Именно от козлов, по мнению некоторых исследователей, грузинская и кумыкская мужская лезгинка унаследовала танец на носках – след древних мистерий, когда плясуны делали вид, что у них есть копыта.
Выразить лезгинкой могли что угодно – в 1697 году двое черкесов из Великого посольства Петра I поразили жителей Амстердама, станцевав четвертование.
«Невозможно описать их прыжки и быстрые изгибы тела, – свидетельствовал голландец Николай Витсен. – Они изображали танцем исполнение смертной казни, отрубание головы, рук и ног, что на деле должно было само по себе иметь отвратительный вид; однако красивые прыжки, выгибания и тысяча быстрых движений тела под звуки инструмента придавали танцу и представлению приятность; иногда преступник лежал навзничь, на спине и умел держать свой живот так прямо, что его товарищ на нем стоял и много раз кувыркался, как будто не прикасаясь; опираясь одной рукой, умел прыгать через все тело; отрубание рук и ног изображалось танцем так же, как и обезглавливание мечом: танцор, представлявший палача, держал в руке палочку, с помощью которой, прыгая с ритмом, он изображал все, что надо было делать на этой должности».
Танцы кавказских девушек далеко не везде были смирными. Путешественник, побывавший в конце XIX века в Осетии, вспоминает: «Женщины танцуют гораздо бравурнее мужчин. В их движениях, в особенности в движениях рук, больше смелости и энергии, и смотрит женщина (собственно, девушка, потому что женщина не танцует) во время танца отважней, как побеждающая, а не побеждаемая…» Платья горянок часто заканчивались чуть пониже колена и не скрывали ножки в шароварах. Дагестанки перебирали ими с ловкостью, которой позавидует иная профессиональная танцовщица. У многих народов уйти раньше партнерши с круга было неприлично, и порой девушки сознательно доводили парней до изнеможения. В окрестностях Шатоя чеченки в белых рубашках с палками в руках плясали ночами, пугая людей в подражание демонице Алмасты. До сих пор в некоторых горных районах движения девушек далеки от плавных и кротких, а в лакском танце кьиссу женщина ведет мужчину.
Порой лезгинка превращалась в своеобразный мужской стриптиз. Помощник военного начальника Среднего Дагестана Павел-Платон Пржецлавский описывает шутливый танец местных кавалеристов, которые делали круг маршем, повторяя движения за первым в строю. Тот постепенно снимал сперва оружие, а затем и одежду до рубашки. Женщины отворачивались, но подглядывали украдкой, удивленно приговаривая: «Тобе! Тобе!»
Полярный исследователь Фритьоф Нансен, гостивший в ауле Тарки, увидел в лезгинке привет с далекой родины: «Мужчина в кавказской форме, в шапке из овечьей шкуры, вращался некоторое время короткими ритмичными шагами, вытянув руки в обе стороны. Потом он приглашал из круга зрителей партнершу. Она семенила перед ним с серьезным видом, со слегка опущенной головой и кокетливой стыдливостью, мужчина следовал за ней, пританцовывая, а девушка “увиливала” от него. Танец изображает домогательство мужчины. Движения целомудренны и без всякой дикости. Оба танцора, каждый по-своему, обаятельны: у него мужская сила, у нее – стыдливая женственность. Ноги двигались легко и живо, как барабанные палочки, в такт музыке, тело при этом оставалось спокойным. Сходство с норвежскими быстрыми танцами налицо. У мужчины та же энергичная гибкость, у девушки – грациозность и нежность. Только ритм и движения ног иные. Кроме того, в лезгинке мужчина не обнимает партнершу. На востоке близкий публичный контакт двух полов невозможен».