
Полная версия:
Семь повестей о любви
Он поступил на работу сразу, как только зверинец приехал в Клин. Весной. В первый раз, послав его на местный рынок, Татьяна Леонидовна подробнейше объяснила ему, что из продуктов и сколько он должен закупить там. Водила карандашом по списку. Пожалустин внимательно смотрел и слушал. С крохотным заостренным носиком, точно выгоревшим на пожаре. «Вы поняли меня, Сергей Яковлевич?» – «Понял. Зазлыдарить, в смысле запеть, Татьяна Леонидовна. А так же гламырнуть, – в смысле выпить!» – ответил полнейшей абракадаброй Пожалустин. Однако ни в тот первый раз, ни потом ни разу ничего не забыл, ни в чём не ошибся.
Как-то Рашид Зиятович приказал подкрасить, а кое-где полностью обновить таблички на клетках. Уж больно облезли как-то все. Поручил это Татьяне Леонидовне. А та, подумав, доверила всё Пожалустину. Довольно ловко тот в бытовке подкрасил облезшие таблички, через трафареты начертал новые буквы. Вместе с Татьяной ходили, развешивали на места. Таблички блестели, свежие, ясные, хорошо читаемые. Акрамов двигался следом, любовался. Возле клетки с двумя медведями – остановился. Не узнавая ни медведей, ни таблички на столбике перед клеткой. Чёткими белыми буквами на зелёном фоне было начертано: Наши знаменитые Дристаный и Лычаный… Догнав Пожалустина и Татьяну, отворачивая в сторону рвущийся смех, спросил: «Что это, Сергей Яковлевич?» Пожалустин взял табличку в руки. «Так. Отряд не заметил потери бойца… Сейчас». Со всеми табличками побежал к медведям. У Татьяны и Рашида Зиятовича от давящего смеха полностью застлало глаза. Они ослепли. Они раскачивались. Они уходили друг от друга…
Вот этого хохмача Пожалустина приставили шефом к Ратову. Приставили наставлять…
4
Переодетый в рабочий халат и штаны, уперев руки в бока, поворачивал голову в разные стороны утренний Пожалустин. С носиком – как соколок на соколиной охоте. Кричал голодному зверинцу: «Тихо, воды Шегерге!» И улетал кормить.
Дикобраз при виде Пожалустина начинал радостно трещать всеми иголками. Присев, Пожалустин совал ему в кормушку завтрак. Холодную вчерашнюю рисовую кашу. Дикобраз сразу начинал торопиться. Длинные иголки его дрожали. Точно вылезший наружу острый его озноб… «Спокойней, спокойней. Не торопись. Три волосинки в шесть рядов».
На главной улице зверинца, на глазах превращая её в степной Техас, Ратов городил «торнады» пыли. Злой метлой зашугивал их к небу. Хорошо подошла бы поговорка «заставь дурака богу молиться», но Пожалустин говорил другую: «У нас то понос, то золотуха!» Бежал, вырывал метлу. В который раз показывал – как надо. Оставшись не у дел, Ратов оглядывался по сторонам, шёл за пригибающейся старательной спиной и думал: ё… бы чем! Чтоб откинулся, гад!..
Два орлана с восковитыми носами независимо разгуливали по клетке. Как, по меньшей мере, два лапастых горбоносых хейнкеля по своему аэродрому. Ратов швырял им полкурицы. Полтушки. Орланы сразу сбрасывали форс, пытались рвать, растерзывать курицу. Перекидывали замороженную тушку по клетке, как недающуюся подскакивающую кормушку. У-у, горбоносые сволочи! Из клетки Ратов выдёргивал корыто с протухшей водой. Выкидывал воду в сторону. Из шланга шарахал новой воды. Корыто забивал в клетку. Однако Стоя всё видела, тут же подходила. Просила помыть корыто. Прежде чем заливать его свежей водой. Понимаете? Пробегающий Пожалустин успевал пустить: «Ну, про это даже петухи не кукарекали!» Ратов зло выдёргивал железяку обратно. Длинная Татьяна вставала в позу штукатурных козел. Сама начинала мыть. «Вот же, смотрите: слизь, грязь, перья!» Однако Ратов смотрел не туда – Ратов вытаращился на широко расставленные ноги в тугих штанишках. Как из проткнутого большого мяча онанистский сипел катарсис: торбаса-а-а… «Видите сколько грязи?!» Из-под мотающейся кубанки волос взглядывали на Ратова все те же спокойные коричневые глаза. Видите? Сглотнув, Ратов подтвердил, что видит. Женщина распрямилась, отдала корыто. «И потом, Альберт Константинович, что же вы опять им дали неразмороженное мясо? Сколько вам говорить? Размораживать до появления сукровицы на подносе! И только тогда давать! А?..» Орланы всё мучились с тушкой. Швыряли её по клетке. Ратов позволил себе осклабиться: «Ничего, Татьяна Леонидовна. Пусть тренируются. Как хоккеисты с шайбой. Хе-хе». Зоолог-ветеринар отходила от клетки, нахмурившись. Зачем Рашид взял его? Ведь совершенно случайный человек!..
Таким же вопросом задался и Фёдор Парасюк, ещё один штатный смотритель, когда увидел однажды, как Ратов корячится с длинным белым брусом. Пытаясь через страховочную оградку засунуть его то ли под клетку, то ли в саму клетку Королевы. Причём засунуть, по меньшей мере, как неимоверной длины свой член… Рябое лицо Парасюка начинало родниться с сырым молотым мясом. «Кто ему сказал? Что он делает возле клетки Королевы? Зачем этот придурок вообще здесь?» Пожалустин тут же ответил: «Голубое не такое, розово не мытое!» Однако Парасюк уже быстро шёл к толпе возле клетки, к Ратову. Какая-то женщина успела шепнуть ему: «Смотритель-то ваш, кажется, пьян!»
Ратов просунул всё же брус в клетку. От удара мощной лапы Королевы брус взорвался в клетке как петарда. С огрызком Ратов отлетел от загородки. К ахнувшей толпе. «Ты чего делаешь, придурок?» – схватил его Парасюк. Ратов был абсолютно трезв. Но весь дрожал. Глаза его выпрыгивали, были маньячными. «Кошечка! Полосатая! Рыкает на детей! Надо поучить!» От услышанного Парасюк задохнулся. Большое рябое лицо его опять точно покрылось молотым мясом. «Да ты… да ты… марш отсюда, скотина!» Ратов закондыбал куда-то, матерясь. «Ишь, скот! Надо поучить, – не успокаивался Парасюк. Не обращая внимание на посетителей, заорал вслед: – «Я тебе башку оторву, если ещё увижу у клетки!.. Сволота…» Пожалустин сказал без обычных своих прибауток, что нужно рассказать обо всём Акрамову. Товарищ-то – явно ненормальный. Это же ясно, как божий день!
Но не рассказали. Ни Пожалустин, ни сам Парасюк. Рашид с Татьяной были в эти дни в Москве. Выбивали рацион. А потом за делами замылилось как-то всё. Вроде даже забылось…
5
Утрами возле бытовки ждали Рашида. Курили. Ратов сидел с похмельным расплюйным носом, с переносицей – как с занозой. Парасюк смотрел на него. «Делай лицо проще, Ратов, тогда и народ к тебе потянется…» Все смеялись. Ратов отворачивался: сволочь! Трясущимися пальцами пытался выковырять из пачки сигаретку. Парасюк по-прежнему следил. «При настоящем мастере – у подмастерья всегда руки трясутся… Верно я говорю, Пожалустин? Есть у тебя такая поговорка?» Сотрудники начинали хохотать. Но приходил Акрамов, и всё прекращалось. Предстояло серьёзное распределение работ на сегодня. К Ратову Рашид поворачивался в последнюю очередь. Из больших синих впадин на черном лице лемурно светили всё те же глаза узбека: что же мне делать с тобой, друг?.. Как за спасением поворачивался к Пожалустину, наставнику Ратова, ведуну: куда его, а? Тот сразу выдавал: «На хутор, на х…, бабочек ловить!»
Все падали, где стояли. Ратов вынужденно смеялся. С лицом как скол. Как склянка…
Два молодых любознательных верблюда встретили его приветливо. Как два брательника-еврея. Однако прежде чем вычёсывать их большой жёсткой щёткой, храбрый Ратов зачем-то начал переставлять… их ноги. Задние. Обхватывать и, тужась, переставлять. Как длинные шахматы. Один брательник стеснительно, по-женски… лягнул его. Ратов улетел через огородку. Ну, шахматист, опять покатывались все, прежде чем разойтись к своим работам. Ну, полудурок!
На медведей, сидящих на полу, Ратов смотрел как на две большие кучи г…а. Совал лопату с кусками мяса в клетку снизу. Медведи начинали загребать к себе мясо лапами – точно ковшами. У-у, мошенники! (Почему – мошенники?) Один хотел слизать с лопаты. Кровь. П-пшёл, гад! – ткнул его лопатой Ратов. Глаза животного, точно большие жёлтые пчёлы, ничего не могли понять. Медведь даже не почувствовал боли. Медведь снова потянулся. На! на! жри! Ратов начал бить лопатой прямо в морду. С рёвом медведь перекинулся в сторону. Наш смотритель животных пошёл от клетки, весь содрогаясь. И никто не смеялся. Потому что никто не увидел этого. Как нередко бывает, зло пролетело мимо глаз, никого не задело…
Покормив Королеву, Парасюк сдвигал переборку, чтобы тигрица перешла в другую свою… комнату, сказать так. Ничуть не бывало! Королева ходила, рыкала на Парасюка, как будто не видела никакой другой своей комнаты. Нет её и всё! Р-ры-ы! Тогда Парсюк делал вид, что уходит. Совсем уходит. Артистка сразу приостанавливалась, наблюдая: всерьез это всё или так просто, пугает. Парасюк вразвалку, натурально отваливал куда-то. Королева рыкала: куда, болван?! Назад! В один прыжок оказывалась в другой клетке. Парасюк кидался, с железным лязгом задвигал переборку. Только после этого открывал замок и заходил в освобождённую клетку. Начинал сметать опилки. Потом из шланга мыл пол. Давал струю и в соседнюю клетку. По Королеве. Та сидела, задирала морду, жмурилась от удовольствия. Но когда накапливалось на полу слишком много воды – точь-в-точь как это делают кошки, начинала ходить и брезгливо-резко стряхивать с лап. Дурак! Чего наделал?! Хватит!
Парасюк уходил за свежими опилками. Сразу появлялся Ратов с метлой. Оглядевшись, быстро, как большой художник, закрашивал всю клетку Королевы пылью. Тигрица начинала чихать и, точно так же как недавнюю воду, брезгливо стряхивать лапами пыль. У-у, сучий противогаз бенгальский! (Почему – противогаз-то? Да ещё бенгальский?) Сердце у смотрителя молотило в груди. Трясясь, быстро укондыбывал от клетки.
Вернувшийся с опилками Парасюк ничего не мог понять. Откуда в клетке на полу потёки грязи?.. Как большая челночная машина, Королева ходила взад-вперед, растаскивала эту грязь… Парасюк смотрел на Ратова в другом конце зверинца. Где тот старательно (прямо-таки Пожалустин), метлой клал пыль на сторону. На обочинку…
6
Вечерами, как только темнело, Ратов вылезал из курятника и пробирался к дому.Упорно крался к Люське Козляткиной. Уже не ломился в сени, а, вскинув себя на завалинку, распято налипал на окно. Вроде совсем израненного летучего мыша – ныл: «Люськ, пусти! Люськ! Слышишь?» За стеклом провально всё затаивалось. «Люськ, три хруста дам, – обещал распятый мыш. – Целых три, Люськ. Слышишь?..»
Сверху вдруг сильно окатило водой. Вот сука! С крыши?! С чердака?! Отбежал, отплёвываясь, высматривая Люську. Но крыша была пустой. Только возле трубы, как кот, вылизывался месяц… Ну, мандалина, погоди. Ох, погоди-и…
В курятнике враз выглотал полчекмаря. Содрал всё мокрое с себя. В трусах, при свете фонаря курил и открывал пиво. Одну за другой. Погоди, сука. Ох, погоди-и…
Потом зачем-то начал жрать арбуз. Вскоре почувствовал, что нужно отлить. Да. Точно. Надо. Встал, пустил струю по висящим курам. Затем сосредоточился на одной. Пёстрой толстой хохлатке. Хаотично курица запрыгала по курятнику, точно ей отрубили голову. Сшибала товарок. Хохлатки посыпались с насестов вниз как разрываемые перьевые подушки. Всеобщий, оглушительный поднялся квохт. Однако быстро смолк. Закуток разом превратился в оживлённую дневную птицефабрику. Петух не хотел вниз, от ратовской струи уклонялся, перебирал лапками по насесту. Струя в конце концов ослабла, иссякла, и петух, считай, спасся. «Заори только у меня утром, гад!» Ратов упал на раскладушку и выключил фонарь.
Через десять минут вскочил, помчался в уборную.
В уборной на огороде точно сразу начали отдирать доски. Слетело всё быстро, как с гвоздя. Но желудок по-прежнему сильно крутило, и Ратов продолжал тужиться, вылезать из себя: Ы-ы-ы-а! Мать-перемать, ну, погоди, Люська!
Оглушительно, как выстрел, по уборной ударил камень. Ратов чуть не опрокинулся. Хотел броситься, чтобы догнать, убить Люську на месте… Но с ещё большей силой подпёрла невыносимая маята, мука, и пришлось давить и давить. От уборной слышалось уже со слезой, с дрожью, с трясучкой: «Н-ну, погоди, ма-а-андолина! Д-дай до утра д-д-дожить! П-п-п-агади-и-и!..»
Точно с выдернутым желудком тащился по огороду назад, в курятник. Люська поспешно забивала балку в сенях. Месяц скалился как одноглазый разбойник…
7
Свой рабочий день Рашид Зиятович Акрамов всегда начинал с обхода животных. В белом халате, с руками в карманах, он останавливался возле каждой клетки и выслушивал доклады сопровождающих. Смотрел в это время или на висящих обезьян, или, к примеру, на ушлого дикобраза, опять бегающего как лечебная акупунктура. Узбекские глаза на черном лице походили на просветлённые негативы фотографа. Никогда ничего не записывал, но запоминал всё четко: кому, что и сколько (продуктов). Татьяна Стоя забегала вперёд, распахивала рукой на очередную клетку, в частности, на клетку со львом и, что называется, страстно банковала. Акрамов молча смотрел на Конфуция, на его упавшую на лапы морду с закрытыми глазами, на облезлую гриву, вздымающуюся от тяжкого дыхания точно просто пустое сено…
Акрамов разом закрывал обход, шёл в свой вагончик-контору, снимал халат, чтобы сегодня его уже не надевать, садился к пишущей машинке и начинал печатать: какие лекарства и в каких количествах нужно привезти для Конфуция из Москвы… Только после этого брался за рацион на новый месяц для всех животных. За рацион, который придётся выбивать в Управлении. Выбивать всё в той же Москве.
В отличие от Акрамова, Татьяна Леонидовна Стоя в халате по зверинцу никогда не ходила. Ни в белом, ни в каком другом. Поверх красивой узорчатой кофты на ней всегда был специально пошитый рабочий батник защитного цвета. Некая модификация мужской рубашки навыпуск с коротким рукавом. Многочисленные карманы батника были набиты рабочими блокнотами, авторучками, склянками с лекарствами, порошками. Ну и, конечно, в комплекте с батником – её обязательные, из плотного материала штанишки жокея, которые дошлый Пожалустин обзывал то «штанами… верности» (их же невозможно будет стащить с дамы!), то «праздничными панталонами с рюшами» (где рюши-то увидел?). (К слову. Когда пришёл устраиваться на работу вторым сторожем пенсионерик с необычной фамилией Лёжепёков, а привела его длинная и заботливая Стоя, случившийся возле конторы Пожалустин мгновенно их объединил: «Стоякакова и Лёжепёков!»)
Тем не менее, работники зверинца Татьяну Леонидовну уважали. (А Пожалустин-то больше всех!) Уважали за её незлобивый ровный характер, за знание животных и особенно – за преданность им. Все видели, как она нянькалась всё с тем же Конфуцием. Дряхлым львом-пенсионером из Китая. Никак не давала его усыпить. Никаким комиссиям… А лев-то этот не ходил уже, а переползал за солнцем по клетке. Переползал с облезлой своей гривой. Точно обезноженный инвалид за подаянием с сумой.
По утрам всегда раньше Рашида Стоя появлялась в служебных воротах зверинца. Длинные ноги её шли с замахами. Подпасовывали себе побольше солнца. Как две хоккейные клюшки. «Здравствуйте, Татьяна Леонидовна!» – дружно, чуть не хором, приветствовали её все. «Здравствуйте, товарищи!» – с приставной лесенки, открыв всем свои литые, стройные чудеса, вставляла ключ в замок конторы свежая утренняя тридцатилетняя женщина…
Нередко знойными полднями, когда похоть особенно нудила, Ратов втихаря перемещался за женщиной Стоей, хоронясь среди посетителей, чтобы скрытно приблизившись к невообразимым ее «торбасам», можно было б сунуть руку в карман брюк и потрястись. Вроде выбивая чечётку. С глазами как большие рыбьи пузыри…
Несколько раз нырял за женщиной в уборную, в соседний отсек. Но не успевал – женщина Стоя управлялась быстро. И хлопала дверью. Сука!..
Как немногие те, кто отмечен истинным онаном, Ратов умел прятаться среди людей. Становился незаметен, невидим. И не только для непосредственного свершения обряда, но и для многого другого. Например, чтобы ускользнуть с работы. На время. Резко катапультироваться с территории зверинца в пивную. Уже на территорию парка. А через полчаса таким же образом прилететь обратно. Уже поддатым. И улетать и прилетать так за день несколько раз. И ничего. Никто. Всё тихо. Кроме рёва засранцев в клетках. И волнующихся возле клеток полудурочных голов.
Один раз сил не рассчитал. В самом конце рабочего дня стоял в центре зверинца и оступался ортопедическим своим ботинком. Оступался – как другом. (Друг не давал ему упасть.) Глаза Ратова были – кучкой… Пробегающий Пожалустин удивлённо отметил: «Угас, как ветошь, дивный гений, Пропал торжественный венок». Однако вернулся, увёл подопечного на хозтерриторию и где-то там запрятал… Ратов вывалил из зверинца в восемь вечера. Снежным человеком. Весь в опилках. Опять умудрившись спрятаться ото всех. Кроме сторожа Рыбина. Который, оставшись в воротах, грозил ему кулаком и матерился.
Однако Альберт Константинович становился заметным, притом – резко, когда дело касалось работы. Любой работы. За что бы он ни брался, сразу видна была полная его неумелость, природная, роковая какая-то смурь… «Что он делает?! Что он делает?!» – восклицали работники зверинца, наблюдая, как он скачет с высоко подпрыгивающим брандспойтом, как, по меньшей мере, со взбесившимся питоном, хлеща водой по всем клеткам и разбегающимся посетителям… «Пошла плясать тётка Пелагея, вперед пулемет, сзади батарея», – испуганно поворачивался ко всем Пожалустин. А те, в свою очередь, поворачивались к Акрамову с немым вопросом: как такое может происходить, Рашид? В твоей организации? Добрейший Рашид Зиятович успокаивал сотрудников. Говорил, что пусть учится. Что всё ещё наладится у него. Что, как говорится, не боги горшки. Что, в конце концов, каждому человеку должен быть дан шанс. И все с новым вниманием смотрели на несчастного человечишку, который гонялся за упрыгивающим брандспойтом, пытаясь его схватить… «Да у него же денег – как у дурака махорки», – не унимался изумленный Пожалустин.
Ратов ухватил, наконец, брандспойт. Но брандспойт резко развернул его, и струя ударила прямо по наблюдающей группке во главе с Акрамовым. Все члены группки разом захлебнулись. Как всё те же мореходы в клетках. И только бросившись к гидранту и перекрыв воду, завхоз Никифоров прекратил всё.
Все ругались, пытаясь отряхиваться. Стоя истерично хохотала. Молодое её тело сквозь намокшую кофточку проступило в нескольких местах как кета.
Сам виновник с брандспойтом стоял, будто скаченный: ни воды уже в нём, ни воздуха. Какой-то старик лаял на него. Мокрая голова старика походила на шиповую булаву…
8
Нередко после обеда Рашид приглашал Татьяну Леонидовну к себе в вагончик. Приглашал обсудить всё тот же пресловутый рацион. Дверь в вагончик всегда оставлял открытой. Все знали, что это означает. Что этим хочет сказать Рашид Зиятович. Однако сразу же заглядывал Пожалустин. С ротиком своим гнезда дуплянки: «Кончен бал, и скрипка – в печку. Рашид Зиятович!» – «Что такое?!» – испуганно поднимался со стула Рашид. «Ничего». Ротик исчезал. «Ч-черт тебя!» – падал на стул Акрамов. Татьяна лукаво посмеивалась, выкладывая из папки бумаги на стол.
Только усаживались тесней мужчина и женщина, чтобы углубиться, наконец, в эти бумаги… как вновь заглядывал всё тот же кругленький ротик от гнезда дуплянки: «Кот из дому – мыши в пляс. Рашид Зиятович!» Да что же это такое, поворачивался к Татьяне Рашид. С лицом, похожим на вытянувшуюся луну. На луну с большой деформацией. А? От смеха Татьяна так и падала на стол.
Но когда из раскрытой двери слышались громкие голоса как мужчины, так и женщины, когда внутри возникал жестокий спор всё о том же рационе и наседала больше женщина, требуя витаминов, требуя всяческого разнообразия в питании животных – Пожалустин не рисковал заглядывать в вагончик. Мимо двери проходил на цыпочках, понимающе покачивая головой: «Дристан и Изольда… Любовь прошла, завяли помидоры». Как от интимного уводил всех в бытовку, где, пока ругаются в конторе, можно было немного передохнуть. С посетителями у клеток оставались Парасюк и Пашкина, ещё одна смотрительница за животными.
В бытовке курили, смотрели телевизор, а Никифоров учил билетёршу Кугель из кассы перематывать магнитофонную ленту. Ленту, на которой был записан дорогостоящий голос московского профессионального зазывалы, чередующийся с легкой весёлой музыкой. Пятидесятилетняя Кугель с завёрнутым надо лбом валиком волос и злодейским носом никак не могла разобраться, всё путала. Арифмометрные глаза её давали сбои, терялись, не понимали простого, элементарного. Никифоров терпеливо втолковывал: вот же, смотрите, Ева Павловна: это сюда, а это – в противоположную сторону. И всё. Всё просто! Голова Никифорова, тоже с густыми волосами, только уходящими наверх волнами, поворачивалась к ученице. Всё же элементарно, Ева Павловна! Попробуйте еще. Кугель начинала нервно толочься у магнитофона. Но палец её, протянутый к кнопке, тут же отдёргивался. Кугель замирала. С бёдрами как у фрейлины – тамбуринами. Будто на соперницу (по тупости), Ратов смотрел на неё с ненавистью. На её тонкие белые ноги в чёрных туфельках… У–у, туп-пая! Еще учится там чего-то!.. Отворачивался.
В телевизоре показывали соревнования по бальным танцам. Всем участникам будто присобачили большие ценники на грудь и спину. Вальсируя, один участник отвернул лицо от партнерши на расстояние как от Москвы до Клина. Партнерша же быстро перебирала тощими ножками – точно подвешенный курчонок… Потом пошли латиноамериканские танцы. Причём сначала в исполнении детей. Всё происходило в зале слишком нервно. Нервически. Партнерики-дети двигались как какие-то электрики. Маленькие электрики. Ратов кривился, не поддерживал восторга всех. Однако когда в дело вступили взрослые – распалился. Особенно от одной участницы. От стервозки. Которая бешено вертела задом. Да так, что шнурки вместо юбки – хлестались на ней. Как жуткий ломающийся дождь!.. Ратов даже засмущался от такой страстности женщины. Опускал и поднимал глаза. Как томный креол из села. Латиноамериканского, понятное дело.
На воздухе ему опять приказали чесать верблюдов. Этих двух горбоносых секирников. Он уже пошёл было к ним, но увидел Пашкину с плетенкой под опилки, идущую на хозблок…
Пашкина чем-то смахивала на Люську Козляткину. Только жопкой была скудней… С внезапным порывом, теряя голову, Ратов ринулся за ней.
Пашкина уже склонялась к опилкам, нагребая их в плетёную корчажку. Тонкие ножонки в коротких хвостатых штанишках расставились как мачты о двух парусках. Неслышно приблизившийся Ратов водил над ними руками, точно заговаривал их, чтоб не исчезли… Гмыкнул.
– Пашкина… ты это… ты где живешь?
– А тебе это зачем? – распрямилась женщина. С прилившей к лицу кровью.
– Так это… Вечером могли бы поршень погонять… – Ортопедический ботинок Ратова подвесился. Как колокол. Выделывал пируэты…
– Чего, чего?..
Будто молнии, разрывались по безумному лицу улыбки:
– Я говорю: чикалду… это самое… могли бы замочить…
Женщина схватила лопату:
– Сейчас как звездану по башке!.. Козел невыложенный! Пошёл отсюда!..
Ратов повернулся, закондыбал прочь. Готов был бить, крушить всё на пути. Суки! Гады! За что?!
9
Ночных сторожей в зверинце работало двое. Рыбин и Лёжепёков. Дежурили друг за другом. В очередь. Почти не встречались. Однако Рыбин обзывал Лёжепёкова Говнороем. В свою очередь, Лёжепёков коллегу звал Деспотом.
Рыбин, лет семидесяти старик, с лицом большим и свислым, как какой-то жёлтый суслон с давно перебродившим суслом, физически ещё был очень крепок. И, по-видимому – полностью здоров. Рыжая шерсть на его засученных крепких руках походила на жёсткие густые вехотки. Без приглашения, мимоходом, он переставлял со всеми громадные клетки, и было видно, что не до кучи он там, а его сила – главенствует.
Но основным занятием его по утрам после дежурства была ходьба по зверинцу. Причем по задней, хозяйственной его части. Где он собирал всё и складывал. А то и швырял, расталкивал. При этом злобно матерясь. Доски, брус, подтоварник, какие-то бочки, тюки прессованного сена, мешки… Фанерной лопатой вдруг начинал подкидывать опилки. Как зерно на току… Снова катал бочки… Завхоз Никифоров пытался бороться с ним: «Тебя кто просит, старый болван? А? Кто?!» Потом махнул рукой: старикан, походило, не мог жить без своего порядка. Ладно хоть к клеткам не лез…
Обойдя таким образом всю хозяйственную часть, распихав, рассовав там всё по-своему – Рыбин шёл домой. Шёл теперь гнобить жену, навек запуганную им старушонку.
Он первым обнаружил три дырочки, прорезанные ножичком в служебной уборной зверинца… Безобразие! Онанисты! Но расследования, на котором настаивал бдительный старикан, не провели, посмеялись только над ним, и больше всех Лёжепёков, да Никифоров забил дырки фанерой. Наверное, залётный какой-нибудь придурок, тем более что замков на дверях уборной никогда не ночевало. Были только разболтавшиеся вертушки. Которые и подбил в тот раз на прощание добросовестный Никифоров. Чтоб не болтались…