
Полная версия:
Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус
20. Абсолютно пожарные глаза бича! (Дылдов)
…В город, как принято было писать, N, совсем незнакомый ему, Дылдов прибыл пять лет назад во всём новом. В новейших джинсах, как в гнутых фанерах, от которых уже натёрло в паху, в новой попугайной рубахе навыпуск, в мокасинах. Тоже новых. В одной руке он удерживал портфель (новый), где покоилась рукопись начатого рассказа, бритва «Нева», чистые носки (штопаные, правда), пачка сигарет, в другой – прозрачный пластиковый пакет с большой японской электронной куклой. (С куклой этой была целая история. Увидел её на японской выставке. Дома. В Москве. Три дня приезжал на выставку и ходил вокруг куклы. Мало понимая, что происходит вокруг. Кукла плакала, смеялась, разговаривала. Говорила по-русски «па-па!», «ма-ма!», «дай-дай!» Япончик-продавец с резиновыми щёчками сам походил на куклу – кланялся почти без остановки: пожалиста! пожалиста! пожалиста! Кукла стоила немыслимые деньги – сто восемьдесят рублей. Две зарплаты дворника в Москве! На третий день решился. Купил. Заняв деньги у Серова и Новосёлова. Один дал, вернее – одна дала, Евгения, сто рублей, другой (Новосёлов) остальные восемьдесят.)
В паспортном столе города N случилось недоразумение. Он назвал фамилию Гражданки. Пожаркина Алина Петровна, 50-го года рождения, 23-го февраля. В День, так сказать, всех мужчин. Таковой в городе N не оказалось. Зато обнаружилась некая Пожарская Алина Петровна. (Чувствуете разницу?) Тоже 50-го года рождения, тоже 23-го февраля. Не она ли? И дочь у неё 69-го года рождения, Дылдова Анжела Алексеевна. Как вы и сказали. Записывать адрес? Конечно, конечно. Это они. Надо же, Пожаркина – и Пожарская теперь. Прямо киноактриса. Так, глядишь, и Анжелке присобачит. Сделает Пожарской. Да ладно. Дом нашёл в микрорайоне возле реки. Дом был обычный, пятиэтажка серого кирпича, правда, новой планировки – просторные в цветах лоджии во двор, забитый пыльной июльской зеленью. Но на детской площадке было почему-то пусто. Только какой-то мальчишка рывками прыгал на одной педали (что-то случилось у него со второй) – как инвалид на одной ноге. Да ладно, ладно! Чёрт с ним! С мальчишкой! Однако пацан ещё раз пронырял мимо, уже вроде приглядываясь к взъерошенному Дылдову. Потом вообще стал накруживать. По-прежнему поднимаясь и опускаясь на одной педали. Ну, чего тебе! Шерлок Холмс! Гони дальше! Мешаешь! И, как и должно было случиться – он увидел их. Сразу после пацана. Направляясь к одному из подъездов, они прошли совсем рядом, не видя его за кустами, куда он мгновенно упрыгнул. Жёлтый барашек надо лбом жены (бывшей! бывшей!) как всегда торчал дыбком. По-прежнему блеял. Но от худенькой и бесшумной когда-то дочки не осталось и следа – теперь это был крупный упитанный ребёнок (в мать! в мать!) девяти лет с бурыми, как куличи, щеками, затиснутый в джинсы и белую майку. Дылдов хватался за грудь. Сердце колотилось страшно. Женщина и ребёнок скрылись в раскрытой двери. Идти следом, бежать? Нет. В таком состоянии невозможно. Чуть не падая, взмахивая портфелем и сумкой с куклой, точно пытаясь ими опереться на что-нибудь, шёл со двора, всасывая воздух в себя, как насос. Автобус № 3, куда он влез, чтобы успокоиться, кружил по скученному центру, где в общем-то ничего особенного не было – обычная мешанина старых и новых (высоких) домов. Проплыл городской парк. С целой псарней брыластых дубов. Вдруг – пенитенциарный храм. За высокой стеной. Весь в намордниках. Будто в толчках для людей. Удушающе обработанных хлоркой… И автобус неожиданно опять выкатил к реке. Только дальше, за микрорайоном. Проезжая довольно длинным коммунальным мостом, Дылдов с интересом смотрел на реку (судоходную, против течения к мосту зарывался катер с баржей). На правом берегу по буграм увязали в зелени стада пятиэтажек, а на левом – вдоль слободки, какой-нибудь местной Нижегородки, тянулся длинный пляж – с грибками, с кабинками для переодевания, с пивными и квасными бочками на колёсах, с купающимися и заплывающими, с отдельно лежащим на песке вялым осьминожьем из парней и девиц. Сошёл сразу за мостом. Остановка так и называлась – «Пляж». Сняв мокасины и носки, босиком стал спускаться с эстакады вниз на песок. С литровой банкой (банку купил у старухи возле бочки) сидел на песке, потягивал холодное пиво. Купающихся было мало. Или просто так казалось – слишком много раскинулось вокруг песчаного простора. Самому бы искупаться – да плавки не взял. Забыл. По реке плавилось солнце. Как спутанные рыболовные сети, сносило диких утчонок. Утчонки тонули, удёргивались и снова всплывали. Чёрная продавщица пива с бочкой, как муравьиха с личиной, всё принимала загар, который прилетал к ней, наверное, с самого Чёрного моря. Из газеты Дылдов начал сооружать себе шлем-кораблик. Чтобы быть на манер штукатура-маляра. От извести словно бы, от краски. Приходилось когда-то и малярить. Да. Всё было. Уже рогатый – длинно потянул из банки. Да. Метрах в пятнадцати трое играли в карты. Один из них, видимо, инвалид (валялись костыли на руки, наручные), иногда смотрел на него, Дылдова. Из-под панамки пельменем. Был он в майке, но в штанах. То ли цыган, то ли гагауз. С лицом узким и рябым, какой бывает револьверная рукоять. Уводил лицо к картам. Жильной, сандаловой какой-то рукой бил на песке чужую карту. Второй картёжник был сродни хряку. Обтянутому тельняшкой без рукавов. Бровастый. Подолгу сопел над картами. И, наконец, третий – мальчишка лет семнадцати в плавках. Очень белый почему-то. С плоским животом и грудью похожий на ленту. У этого карты – прятались и вновь возникали. Дрессируя их, он тянулся, норовил высмотреть у Хряка. Его карту. Хряк замахивался – мальчишка с хохотом отпрыгивал. Главный был вроде бы… цыган. Да, цыган он, конечно. Он вставал, вдевал руки в костыли. На поспешное движение лентового парня говорил: «Я сам». Переставлялся с костылями и бидончиком к пиву, как какая-то тощая, сильная, злая металлоконструкция. Смахивающая на металлического журавля. В такой же манере – возвращался. Складывался на песок частями. Отдавал пиво мальчишке для разлива. Выпив по стакану-другому, играли дальше. После двух банок (пива), опустошённых почти залпом – Дылдов почувствовал лёгкость, подъём. Дылдову требовалась теперь компания. Требовалось с кем-нибудь поговорить. Можно к вам? – поставил полную свежую банку с пивом возле компашки. Сыграть что ли хочешь? – вывернул из-под шляпки глаза цыган. Как дуплетом шмальнул. Да что вы! Я не игрок! А что так? Цыган сдуплетил во второй раз. Азарта нету! Напрочь! Дылдов смеялся. А уже через минуту рассказывал – кто он такой. Откуда прибыл в город N, и, самое главное, для чего, зачем! Понимаете, семь лет не видел их! Семь лет! Ни её, ни ребёнка! А сейчас увидел во дворе – и не могу! Верите? – всё смеялся Дылдов от счастья. Руки картёжников стали работать с большим замедлением и даже забывчивостью. Очень серьезно картёжники Вслушивались В Лоха. Вслушивались точно в пожизненный свой невроз. А лох уже доставал, демонстрировал куклу. Куклу в работе. (Кукла пищала «ма-ма!», «дай-дай-дай!») Убирал в пакет. Вновь копался. Теперь уже в портфеле. В новом, импортном, еще плохо открывающемся. Показывал фотографии, где он был снят ещё в семье. Вот они! вот они! Это жена, а это дочка! Анжелкой её зовут! Вот она! Два с половиной года ей тут! Картёжники – как закаменели над фотографиями. Молчали железно. Карты были брошены, валялись на песке. Ну и что думаешь делать? (Это опять цыган. Из-под шляпки.) Вечером пойду. Теперь, наверное, только вечером. Сейчас – верите? – не могу! Уже через десять минут он пил с ними водку, на которую дал денег (на литр) и за которой сгонял куда-то белый плоский парень. Дылдов говорил без умолку. Смеялся, скакал по своей жизни с пятого на десятое. Но в общем-то всё было понятно. Представляете? Пожарская теперь! А? Какая – Пожаркина? О чём речь? Алина Пожарская! Киноактриса! Певица эстрады! Ха-ха-ха! Дылдов был счастлив. Ему наливали, его слушали (ну, давай! за Пожарскую твою!), совали пирожки. Вроде с мясом-с-рисом. Больше с рисом, конечно. Покупные. Белый парень принес. С водкой. Молодец. Почему ты белый такой? В подземелье, что ли, сидел? (Это уж точно! – смеялись все трое. – В подземелье! Хих-хих-хих!) Дылдов жадно ел, почувствовав голод. Дылдов наваливался на пирожки. С поезда во рту ничего не было. Вы уж извините. Ешь, ешь! Закусывай! Только как же без стопаря?! Ну-ка, давай, ещё по полстакашку! Дылдов чокался, торопился жевать, дожёвывать, давился, но выпивал со всеми, не отставал. Тем не менее, что-то мешало ему. Так бывает, когда кто-то стоит за спиной. Сопит тебе в затылок. Дылдов обернулся. Метрах в десяти на песке полусидела очень тощая… цыганка. Точно – цыганка. Что за чёрт! Родственница она, что ли, цыгану? И странно было, что она, цыганка, оказалась на пляже. Раздетая. В жёлтом купальнике – будто в жёлтой грелке. И грелка эта не личила ей. И чувствовала она себя в ней явно не очень. Волосы её имели вид жёсткого куста. И потом уже, когда Дылдов отвернулся, куст этот всё время оказывался как-то с разных сторон компании. То справа, то слева. На отдалении. Его точно передвигали по песку, с ним ползли по-охотничьи, из-за него выглядывали, не приближаясь. Цыган ругался. Кричал что-то женщине. По-своему, по-цыгански. Чего ей надо, Гриша, а? (Цыгана звали Гришей.) Да не обращай внимания, Алёша! Не хочет, чтоб мы пили! Цыган, продолжая кричать, грозил женщине. Кулак его вверху походил на болтающийся металлический спутник. На первый наш бип-бип-бип, рвущийся в полёт. Медленно – как обезножевшая – цыганка переползала на коленях и руках подальше. По-прежнему дикая и нелепая в жёлтом своем купальнике… В какой-то момент Дылдов ещё успел подумать: зачем он здесь? среди этих троих? На реке байдарочник пропадающе налопачивал веслом. Как уголовник, выпущенный на прогулку. Пятнадцать метров вниз. Пятнадцать метров вверх по течению. Задерживался только на поворотах. Зато потом – наяривал. Другие байдарочники смотрели на него как на полоумного. Отдыхая, сплывали группкой посередине реки. С опущенными вёслами будто побитые комары… Зачем всё это виделось и запоминалось? Для чего? Для чего он тут? Среди этих троих? Он – Дылдов? Однако через час (а может, и два прошло), когда была выпита последняя бутылка, да ещё с пивом, да на жаре, на солнце (Дылдов так и не искупался), когда сознание его, как пугливая птица, начало срываться и улетать – троица принялась поднимать его с песка. Под понукания цыгана старались хряк и плоский парень. Давай, давай, Алёша! Покатаемся на лодке! Освежимся! Не ленись! Под руки Дылдова повели вдоль реки, вроде бы к лодке. Портфель и куклу он держал на растопырку, как спасатель, точно вытащил их из реки. Вдруг увидел прямо у ног подползший куст с цыганкой, глаза её – точно пальцы. Не ходи с ними, не ходи! Милый! Не ходи! Цыганку начали отпинывать. Цыганка отскакивала, отползала. И снова вязалась. Теперь хватаясь за палку цыгана, выскуливая ему что-то, умоляя. Цыган бил её палкой. Второй инвалидной палкой. В железной пасти его, как в зверинце, метались матерные слова. И цыганка словно опять с отнявшимися ногами извивалась, мучилась, точно никак не могла выползти из жёлтого своего купальника. А цыган – выколачивал её из купальника. Как из выползка змею. Ну ты! Чего делаешь, подонок! Дылдов расправил плечи. Ну-ка, козёл! Цыган продолжал бить. Работал уже как инвалидная, вся изломавшаяся коляска. Ах ты, сволочь! Дылдов пошагал на выручку цыганке, бросив вещи и засучивая несуществующие рукава. Вдруг небо кинулось к нему, придвинулось. Каким-то пахучим цветком. И притом жёлтого цвета. Странно. Вскинув голову, встав на носочки, он недоверчиво понюхал его. Будто растрёпанный пион. И вроде с этим пионом, задохнувшись им – опрокинулся. Навзничь. Раскинув руки, раскинув ноги. Трое сразу окружили его, склонились. Искажённо-длинные снизу – точно по?росли. К глазам сначала надвинулся хряк в тельняшке. Сердитые брови его были как стойкие самурайские мечи. Следом прилетело к засыпающему зрачку молодое, выпитое тюрьмой лицо парня. Сложное. Будто ухо. Затаенно обдыхивало, обдувало перегаром. Улетело вверх. Готов!
Он проснулся глубокой ночью. На переломе её, ближе к рассвету. Сел на песке. Был он в майке, в трусах. Босой. Искать вещи – портфель, куклу – было нечего. Это уж точно. Обработали по полной. За пазухой майки обнаружил холодящий тело паспорт. В паспорте использованный билет с поезда, на котором приехал. Денег, конечно – ни копейки. Всё больше охватываясь ознобом, стыдом, от которого сердце куда-то падало, он двинулся, как казалось ему, в сторону моста. Шёл у самой воды. Слезились огни на противоположном берегу. Уже за мостом, возле какого-то барака, мертвецом плавающего в тумане на бугре… увидел на бельевой верёвке чьи-то распятые штаны. Сдёрнул. Явно рабочие, брючонки оказались коротки ему, были выше щиколоток. Шёл в них, волглых – точно ночью опрудился. Босой, вставал на носочки, рылся в мусорных баках и ящиках. Вытащил наконец какие-то чёботы, тоже рабочие, уже неподалёку от дома, где прятался днём, где был. Во дворе, подвывая как шакал, боролся с собой. Кружил по кустам, как безумный. В дверь на третьем этаже позвонил, наверное, около шести. Табличка с номером квартиры походила на громадный африканский орден. Размером была с тарелку. Дверь не открывали. Позвонил ещё раз. Продолжительней. Все таращился на выпендряльный номер. Заспанный родной голос спросил: кто там? Сердце сразу задёргалось в горле. Забормотал что-то, называя себя. Слетела цепочка, дверь раскрылась. Женщина была в ночной короткой рубашке. Со сдобными открытыми коленями. Крупные глаза её, да еще выпученные – теряли опору, готовы были выпасть. Алина Пожарская видела перед собой стопроцентного бича – в опорках, в коротких брючонках с пузырями, в майке, съехавшей набок, как будто бич только что наворовал в неё яблок. Глаза бича были абсолютно пожарны, безумны! Рвались к ней, Алине Пожарской! Бич бормотал. Я сейчас, я сейчас всё объясню! Алина! Понимаешь, я тут, в общем, я проездом, понимаешь… Дверь захлопнулась. Чуть не ударив его в лицо. Раскинув руки, Дылдов задыхался на двери. Дылдов точно готов был жрать дверной её номер. Жрать, жрать! Отжимались слёзы из глаз, как из губок. Повернулся. Пошёл к лестнице. Стал спускаться. Сволочь! Отодвинув тюль, крупная женщина смотрела, как внизу по пустому двору уходил мужчина. Воловьи глаза были вздрючены, сердиты. Подонок! Замотнула тюль на место. Тахта под телом её заколыхалась как торфяник. Две вороны перескакивали от идущего Дылдова точно инвалиды – боком. Долго указывали ему дорогу, путь. А позади идущего, в сизую наволочь утра – солнце карабкалось, заползало. Как заползал бы, наверное, пьяный дымящийся тромбонист вместе с тромбоном в футляр…
…До Москвы добирался три месяца. До самой зимы. Как будто пешком весь путь отматывал. Шёл с Казанского по бесснежному (как выдутому) голому московскому тротуару. В полушубке, с котомкой за плечами. В валенках. Выглядел в них странновато для Москвы. Если не сказать больше. Как будто из лесу на городской асфальт мягкий мишка косолапый вышел. Но московские тротуары были всё такими же, привычными. И было их много. И убирать их кому-то нужно будет всегда… Вот те на! – вскинулись от стола Новосёлов и Серов, когда ввалил в комнату партизан бородатый. Вот те на-а! Однако партизан был серьёзен. Я вообще-то по делу. Вот. Деньги. Выложил Новосёлову. Долг. А это – Евгении. (Деньги были отданы Серову.) Спасибо вам, ребята! Однако друзья удивлялись. Друзья трепали его, приводили в чувство, как отмороженного. Да рассказывай же! Рассказывай! Бородач не спешил. Мезозойная какая-то борода его требовала обстоятельности, табаку. Требовала самокрутки. На глазах у друзей он и начал лепить её, доставая щепотью табак из какого-то захрёпанного кисета. Ну, Дылдов! Ну, артист! Да говори же!..
21. Гавунович. Странная фамилия, не правда ли?
Первый Заместитель Главного Редактора Кусков отсутствовал. Поэтому пылинки Со Своего Автора редакционные сдували сами. Со всех сторон заговаривали его пятью трепетными голосками. Даже Зелинский, сняв очки, скрежетал на манер застарелого бройлера, который думает, что вот-вот, прямо сейчас снесёт яйцо. Обихаживаемый – плотный мужчина за пятьдесят – недовольно хмурился, выслушивая Все Объяснения. Был он с короткой, торчащей вверх стрижкой. С этаким стрижаком. Будто разом – в один удар – рубанутый на чурбане острейшим топором. Заплывшая шея его то багровела, то принимала розовый цвет. Значит, как я понял, завтра всё будет готово? Так? Так, так! Не сомневайтесь, Леонид Мартынович! Завтра – абсолютно точно! Стрижак пошёл к двери. Даже не попрощавшись. Редакционные усаживались за столы. С самоуважением банщиков. Хорошо поработавших с паром. Серов собирал свои бумаги. Он – невольный свидетель. С ним – уже расправились. Собирал в сторонке. Специальный пустой столик для этого имелся. Стоял у самой двери. Так сказать, удобно на выходе. Серов копался с серьёзным рабочим ожиданием торгаша в своем магазине. В абсолютно пустом. Где-нибудь на Западе. Который перебирает и перебирает там чего-то на прилавке. Ожидая покупателей. Ожидая, что у него что-нибудь купят в конце концов.
Открылась дверь и вошёл парень лет двадцати. О! – закричали сотрудники, все как один. Лёгок на помине! К вам, Серов, к вам! Ваш почитатель! Парень уже тряс руку Серову как родному, как родственнику, как не виденному много лет. Гавунович! Гавунович! Бормотал без остановки. Очень рад с вами познакомиться, Сергей Дмитриевич! Очень рад! (Откуда отчество узнал? Что за Гавунович такой? Фамилия, что ли, у него такая?!) Серов невольно пятился, оглядываясь на сотрудников. Парень тряс руку, не отпускал. Гавунович! Гавунович! Игорь! На Игоре Гавуновиче был старомодный, довоенный, с чёткими плечами пиджак. Белый большой отложной воротник рубашки по плечам – как раскрытая книга, по меньшей мере: читайте! ничего не скрываю! Явно деревенский парень с лопнувшей, как овощ, улыбкой на лице. Вдобавок чуб – что тебе колхоз спелый! Графоман? Сельский? В Москве? Однако с такой фамилией-то! Кого вы мне подсунули? Серов всё оборачивался к редакционным. А те, как в милиции, как организаторы всей этой радостной встречи (ведь два брата встретились! два родных брата! после стольких лет!) – откровенно уже, без стеснения ржали. Даже у Зелинского – небывалое дело! – нижняя челюсть от смеха оступалась, хлопалась. Подобно большой поломанной неостановимой игре! (Вот дела-а!) Серов не знал, что ему делать. Как быть с Гавуновичем. (Странная фамилия, не правда ли?) Однако парень сам подскочил к столу Зелинского, схватил там какие-то бумаги. Начал совать их Серову. Вот, вот. Моя рецензия на вашу последнюю повесть. В отличие от прочих рецензий – она положительная. Резко положительная! Серова со всеми бумагами уводил к двери. (Под продолжительный гогот редакционных.) Нам нужно с вами поговорить. Сейчас же. Немедленно! (Га-га-га!) Дверь захлопнулась. Цирк закончился. После ухода этих двоих опять потянулся нескончаемый, обрыдлый будень. Даже у нового сотрудника, перебежавшего из соседнего журнала, скосившийся рот сопел, как драная рыжая щётка пылесоса. Лишь очёчки Зелинского опять заполнились словно бы слёзками. Опять заполнились дрожливенькой как бы работцей. Челюсть была высоко поджата. Точно подвязана на покойнике. И никакой вам теперь большой игры! (Челюстью.)
В забегаловке, одинокий, грустный, стоял с бутылкой пива Пузырь, явно потеряв своего друга, Лаптя. Но заулыбался во весь рот, когда тот появился в пивнушке и заспешил к нему, невредимый. Друзья обнялись… Может, вы выпить хотите? А? Сергей Дмитриевич? – спросил Гавунович. Они стояли перед таким же столом, что и Пузырь с Лаптем. Перед Мраморным Столом Советской Забегаловки. В тройной порции пельменей перед Гавуновичем было что-то от свиного поголовья. От белого стада одинаковых свинюшек. Он его вдобавок поливал сметаной из стакана. Серов не ел. Ничего не ел. Отказался. Может, пива? А может, по бокалу шампанского? За встречу? За знакомство? А? Пожалуй. Серов полез за деньгами. Нет, нет! Что вы! Я – возьму! Гавунович побежал. Буфетчица, когда открывала под стойкой бутылку с шампанским, от напряжения выпустила и прикусила нижнюю губу (губку) как цветочек… Но всё обошлось – открыла бутылку. И красный «цветочек» её расправился-распустился. Налила полно два бокала. Гавунович прибежал. Вот – холодное и из свежей бутылки. Как человек, явно не пьющий, свой бокал поднял очень серьёзно, ни в коей мере не посягая на традицию. Ну, Сергей Дмитриевич, ваше здоровье! За знакомство! Неуверенно, неумело ткнул в бокал Серова. Как бы чокнулся. Глотнул. Задохнулся на миг. Ух ты, как шибает! Махался ручкой у рта, как женщина. Принялся скорее закусывать. Серов вяло отцедил. Серов, если можно так выразиться, только пригубил. Парень ел и говорил без остановки. Со сметанным белым ртом сразу стал походить на какого-то мукомола, погибающего от муки. Говорил быстро. Как давал тремоло. Я сам понимаю, что фамилия моя – никуда. Гавунович! Но у нас полдеревни Гавуновичи. И ничего. Никто не умер от этого. Я ведь из сельских, Сергей Дмитриевич. Из деревни. Из простой белорусской деревни. Отец и мать простые колхозники. Как медалист, по отдельному конкурсу прошёл в МГУ. На филологический. Филолог. Это вторая моя практика. В журналы нас направляют. И вот попал на вашу вещь, Сергей Дмитриевич. И очень рад этому. У вас есть свое слово. Незаёмное. Вот что самое главное. Вы почитайте дома, что я написал в рецензии! почитайте! Я всё там сказал! Мне нравится, что вы пишете просто, но, повторяю, незаёмными словами. Находите их. Или они к вам сами приходят? Эта ваша собака, бегущая прямо-боком-наперед – просто замечательно! Водопад в Африке. Как белая раздевающаяся женщина. Африканские люди деревни – длинноногие и длиннорукие, как муравьи. Всё это нужно увидеть своими глазами, услышать, прочувствовать. Человек с двумя тяжеленными чемоданами на вокзале, тащащий их под присмотром жены – жестоковыйный, как мандолина. Разве забудешь? И такое письмо у вас повсюду. На каждой странице. У вас дар божий на свои слова, Сергей Дмитриевич. И им нужно дорожить. Понимаете, метафора…
В одиночестве облокотилась на мрамор столика высокая женщина с бутылкой газировки. Худобой своей походила на переломленную пополам соломину. На которую надели коротковатое летнее платье. Переломленную над остывающим, наполненным пузыриками стаканом. Как раз для Пузыря и Лаптя она была. Казалось, её можно было переломить ещё круче. Сделать из неё прямой угол. По разумению Серова, её нужно было срочно поставить к Пузырю и Лаптю. Только к ним одним. Однако те не обращали внимания на скучающую подругу. По-видимому, давно уже не нуждались ни в каких Соломинах. Сюжет сказки на новый лад пропадал. Лапоть ржал от этого откровенно. (Нас не достанешь, Соломина! Не-ет!) Жёлтые зубы его напоминали порушенные баррикады. У Пузыря же склероз на щеках горел хитроумно, запутанно. Прочесть – не специалисту – невозможно. Горлышко бутылки он ловил скользкой кобыльей губой как фаготист. Серов улыбался. Серов, однако, отвлекся. А Гавунович всё говорил и говорил. Серов спросил у него, у него, всезнающего, что такое Филология. Вообще – что это такое? Фи-ло-ло-гия? А? Игорь Иванович? Гавунович растерялся. Огородно-бахчиевая улыбка его на лице неуверенно лопалась: шутка? Или всерьёз спросил? Ну, вообще-то филология – это совокупность наук. Изучающих духовную культуру народа. Выраженную в литературном творчестве и языке. Во! – тут же поднял палец Серов. И В Языке! Так давайте и говорить о языке. Только о языке. (О чём же еще говорить с филологом?) Есть совершенно гениальные слова. Игорь Иванович! Предложения целые, фразы. К примеру: «Веди меня, веди, Туалетный Работник». А? Старичок-король (Эраст Гарин) это говорит. В сортир его припёрло. В каком-то фильме-сказке. Для детей. Фильма почти не помню. А вот фраза эта – навек. (Серов разошёлся, разгорячился.) Это филология – или нет? Есть нередко сцепленные, неразделимые фамилии. Не замечали? Которые друг без друга – ну никак! Фадин и Кадюкин. Два научных работника. Из какого-то института. Два друга. На Запад даже вместе чухнули. Были в командировке – и рванули. По «голосу» слышал. Дескать, эти мы, как их? – диссиденты. Принимайте скорей! Так и в могилу, наверное, вместе сойдут. Будут лежать рядышком. Фадин и Кудюкин… Так что же такое филология? Объясните мне, Игорь Иванович. Такую вы филологию изучаете или нет? Гавунович смеялся. Нет, нет, не совсем такую! А жаль, искренне сказал Серов. И стал пить свой бокал шампанского. Пить, давясь. Как стужу. Я понял, Сергей Дмитриевич, вы – писатель, так сказать, слова, фразы, метафоры, детали. На звук чтобы они были, на цвет. Но ведь проза, как уверяют нас, это прежде всего мысль, философия, ум, подтекст. Однако как и вы, я думаю – только как раз через звук, цвет слова, то есть – Через Чувство, вызванное этим словом – и можно выйти на большое понятие, на большую мысль. Чувство никогда нас не обманывает. Трюизм. Но – верно. (Он говорил натуральными словами Дылдова. Манифестом Дылдова.) А так – всё банальность. Изъезжено вдоль и поперёк. Метафора не дает читающему спать над текстом, держит, держит за уши над ним. Если он не дуб, конечно, последний, не дубина стоеросовая. Вот для чего она нужна. (Опять из манифеста дылдовско-серовского. Точно. Парень как читал сейчас его.) И вообще, мне кажется – нужно писать коротко в длинном, однако – длинно в коротком. Вот такой, казалось бы, парадокс. Как раз свое слово, нужная, точная метафора и позволяют делать это. Объяснять ничего не нужно, разжёвывать. Не будет просто нужды в этом. Сразу – картина, образ и, как следствие – мысль. «Жестоковыйный, как мандолина». Что эта картина нам говорит: мужичонка-то этот несчастен, забит, давно под башмаком у жены. И ещё: словно тянется к другой жизни, вырваться хочет, жилы, что называется, рвёт с этими чемоданами. И ведь всего два слова нам об этом рассказали. Вернее – показали. А у большинства ведь как? – мысль. Вот она, моя, выстраданная. (Притом банальна, как правило, до оскомины, до изжоги.) И ещё подопрёт её для надежности двумя, тремя разъясняющими абзацами. А то и парой, тройкой страниц. Чтоб не упала, значит, бедная, не рухнула. Время объясняющей такой литературы прошло. Единственно, метафора не должна быть вычурной, для щегольства, а – живой, точной, неожиданной, только твоей. Единственной. К данному месту… И раз уж мы заговорили об этом, я хочу сказать вот ещё что… Но… но может быть, вы ещё хотите шампанского? Серов поднял руку: только на этот раз – я! Пошёл к буфету. Удерживая бутылку где-то под стойкой – буфетчица опять натужилась. Опять с испуганной нижней губкой. С этаким клеймецом. Олицетворяющим смятый красный цветочек. Но всё и на этот раз обошлось – бутылка громко издала мужской звук – бздун! И Серов вернулся с двумя бокалами. А вот это вы зря, Сергей Дмитриевич. Мне хватит. Серов посмотрел на Гавуновича, раскрыв перед ним руки: ну вот! Мы Макару поклон, а Макар на семь сторон! Ну хорошо, хорошо. Только – по последнему. (Какой разговор!) Гавунович ухватился на ножку бокала. Передвигал его туда-сюда. Точно не знал, где установить его. Чтоб не мешался. Я что хочу сказать, Сергей Дмитриевич, к предыдущему. Интеллигентность языка, на мой взгляд, должна быть как у Чехова: ни одного вычурного слова – всё простым, чистым русским языком. Вот и у вас, Сергей Дмитриевич, мне больше всего нравится именно то, что вы пишете простыми, но своими, незаемными словами. Никаких стилизаций: ни под кондовость, ни под интеллигентскую чесотку. Находите их. И их, оказывается, не счесть. Ведь все эти «как», «будто», «словно» – все сравнения, гиперболы, метафоры давно вроде бы сказаны сонмом писателей, давно все исчерпаны. Сейчас если и вводят их в текст (именно вводят, искусственно) – то всё, как правило, потом звучит пошло, вымученно, банально. И вот среди всего этого затёртого – вы находите новое, свое, неожиданное. Вот что удивительно, честное слово! И веришь – действительно наш язык неисчерпаем. Надо только иметь свои глаза, свои уши. А картины природы ваши. Ведь запоминаются целыми кусками. «Сосны на горе стояли – как стоят прихожане в храме. Внизу, на берегу, склонилось дерево с плачущей листвой. Словно заика, словно немтырь, пыталось выпальцовывать в нём задвинутое солнце. Вода речки была быстрой, чистой, прозрачной. Закамуфлированные, как солдаты, припрятывались по самому дну большие щуки. И совсем рядом, на противоположной стороне, где из разных мест деревни, точно изгнанники, точно изгои, подавали голоски петухи и с войной бегали ребятишки – старушка-башкирка с высосанной косицей драила у самой воды песком медный таз. Как будто поймала толстое солнце и нагнетала им стойкую полуду света вокруг себя. А речка бежала и бежала куда-то вниз, вдоль тучных огородов этой башкирской деревеньки, бесконечно бормоча что-то, всхлипывая, плача… Вдруг ребятишки бросили войну и побежали – над речкой низко шли два лебедя, привычно оставляя за собой свои щегольские, тающие взмахи крыл. Словно белые строгие две качели. «Апа! Апа! Лебыдь кетты! Лебыдь! Апа!» Бросив таз, старуха долго смотрела, прикрывшись рукой. С подоткнутым платьишком. Растопыренные голые ножонки её были сродни серым кривым палкам…» Гавунович мотал головой, поражённый горловыми перехватами. Ну-ну! Игорь Иванович, – похлопал его по плечу Серов, сам чуть не рыдая. Бушующая авторская радость в голове была красного цвета.