
Полная версия:
Забытая графиня и капитан Шторм

Владимир Кожедеев
Забытая графиня и капитан Шторм
Забытая графиня и Артур.
Часть 1.
Пролог.
Лондон, 1885 год. Леди Амалия Сент-Клер, бледная как лилия и прекрасная как утренняя заря, считалась мёртвой уже пять лет. Её имя произносили шёпотом, а портрет в фамильной галерее был затянут чёрным крепом. Но в туманную ночь, когда в особняк её бывшего жениха, холодного и расчётливого лорда Эдгара Винтерхолда, ворвался таинственный незнакомец со шрамом через щёку и глазами цвета бурного моря, судьба сделала первый шаг в замысловатом танце страсти и мести.
Глава 1.
Детство Амалии Сент-Клер.
Любовь как дисциплина.
Амалия не была желанным ребёнком. Она была стратегическим активом. Рождение девочки после двух выкидышей было воспринято её матерью, леди Маргарет, не как радость, а как долгожданный шанс заключить в будущем достойный брак. Её отец, лорд Чарльз, увидел в дочери возможность укрепить союз с более влиятельным родом.
Любви в её детстве не было. Была система.
Не кукла, а миниатюрный фарфоровый сервиз, с которым её учили правилам поведения за столом с трёх лет. Одна разбитая чашка обернулась неделей без сладкого и лекцией о «небрежности, недостойной леди».
Не детская, а будуар юной леди. Стены бледно-голубые (цвет девственности и спокойствия), игрушки – только образовательные: глобус, набор для вышивания гербов, куклы в исторических костюмах.
Не няня (ту уволили за излишнюю «сентиментальность»), а гувернантка-француженка, мадемуазель Лефевр. Жесткая, педантичная, она была живым воплощением правил. «Не беги, Амалия. Леди не бегут. Леди парят. Не смейся громко. Улыбка должна быть томной, а не радостной. Твоё тело – храм, который нужно нести с достоинством».
Её мир был стерилен и бесшумен. Самый страшный звук – тиканье напольных часов в холле, отмеряющее время до следующего урока.
Наука быть декорацией.
Её дни были расписаны с военной точностью.
7:00: Пробуждение, холодная ванна («для укрепления характера»).
8:00-10:00: Французский и итальянский. Ошибка в произношении – строка, переписанная сто раз.
10:00-12:00: Музыка. Игра на фортепиано. Не для души, а для будущих салонов. «Ты играешь правильно, но без чувства, – говорила мать. – И, слава Богу. Чувства – дурной тон».
13:00-15:00: Рисование и вышивание. Копирование гравюр, вышивание фамильного герба. Проявление собственного стиля пресекалось: «Твоя задача – воспроизводить канон, а не изобретать».
15:00-17:00: Чтение. Разрешены были только исторические хроники, морализаторская литература и биографии образцовых аристократок.
17:00-19:00: «Светский час» – практика бесед, правильных реплик, языка веера под наблюдением матери.
Её единственным окном в живой мир была старая няня, миссис Брамбл, которую оставили из милости, но держали подальше от воспитания. Тайком, в комнатке под крышей, няня рассказывала ей ирландские сказки и учила различать птиц по голосам в парке. Эти минуты были драгоценным контрабандным товаром – нормальным детством.
Предназначение как приговор.
С началом выхода в свет к учебному плану добавились танцы и генеалогия. Ей вручили «Альбом женихов» – тетрадь с гербами и справками о молодых аристократах. Мать обсуждала их достоинства, как бакалейщик – товар: «У маркиза Элджернона великолепные охотничьи угодья, но титул старый, денег мало. Лорд Чедвик богат, но его дед был в торговле – пахнет наживой».
В четырнадцать она впервые осознала свой статус. На балу к ней подошёл пожилой, вдовый граф и после минутного разговора сказал её отцу: «Прелестный экземпляр, Чарльз. Держите её в тепле, через пару лет обсудим». Отец улыбнулся. Амалию стошнило в уборной. Мать, найдя её там, не утешала. Она сказала: «Приведи себя в порядок. Твоя истерика стоит нам возможного союза с его сыном».
В пятнадцать она начала вести тот самый тайный дневник. Это был её бунт. На страницах она была свободна. Она записывала свои мысли, анализировала гостей, рисовала карикатуры на учителей. Дневник был её вторым «я», единственным собеседником, который не требовал от неё быть идеальной.
Последняя весна перед аукционом.
К семнадцати годам Амалия стала тем, чего от неё хотели: безупречной, холодноватой, немного отстранённой молодой леди. Её внутренний мир был скрыт под толстым слоем светского лака. Она умела поддерживать беседу, танцевать, петь романсы. И внутри тихо ненавидела каждую секунду этой пантомимы.
Она смотрела на свой сад из окна библиотеки – идеально подстриженный, геометрически правильный. Ей хотелось выбежать и растоптать все эти розы, просто чтобы увидеть что-то настоящее, живое и неидеальное. Но она лишь гладила корешок дневника, спрятанного за томиком Вольтера, и ждала. Сама не зная, чего.
Именно в этот момент абсолютной, отточенной до блеска пустоты в её жизнь, словно луч света сквозь трещину в витраже, вошёл Томас Годвин. Он пришёл не как жених, не как гость. Он пришёл как человек, который увидел не графиню, а девочку у окна, смотрящую на мир, который ей не принадлежит. И этого одного взгляда, лишённого оценки и расчета, оказалось достаточно, чтобы в её фарфоровом мире появилась первая, роковая трещина.
Глава 2.
Любовь, нарисованная светом.
Их встреча не была случайной. Томас Годвин, сын архитектора, работавшего над реставрацией библиотеки Сент-Клеров, пришёл к отцу за чертежами. Амалию в тот час, как всегда, «выставляли» в библиотеке для занятий – она должна была производить впечатление образованной наследницы.
Томас, засмотревшись на резьбу потолка, не заметил её в глубоком кресле у окна. Она наблюдала, как луч закатного солнца падает на его рабочую блузу, покрытую пятнами акварели и угля. Он был не похож на гостей её родителей – в его движениях была свобода, а не отточенная манера. Он обернулся, увидел её и не поклонился. Он улыбнулся – простой, открытой, слегка смущённой улыбкой.
– Простите, я, кажется, вторгаюсь в ваше уединение, – сказал он. – Я просто… никогда не видел, чтобы свет так падал на эту галерею. Это как картина Вермеера.
Она, ошеломлённая такой непосредственностью, нашлась что ответить:
– Вермеер писал свет из окна. А здесь он проходит сквозь витраж. Это сложнее.
– Именно! – его глаза загорелись. – Витраж дробит его на цветные лучи, но суть-то остаётся – он освещает то, что важно. Вот этот том, например.
Он указал на старый переплёт в её руках. Это было первое, что кто-то сказал ей о сути, а не о внешнем виде.
Их встречи стали тайным ритуалом. Местом стал заброшенный зимний сад – царство старого садовника мистера Брауна, который покрывал их молчаливым покровительством. Томас приносил свои зарисовки, книги. Он не видел в ней графиню. Он видел Амалию – ум, любопытство, подавленную жажду жизни.
Он учил её видеть, а не просто смотреть.
– Видите этот треснувший лист? – говорил он, показывая на папоротник. – Это не изъян. Это история. Он выжил, несмотря на трещину. Это делает его красивее идеального.
Для девушки, которую учили, что любая трещина в фасаде – катастрофа, это было откровением.
Он рисовал её. Но не как светскую красавицу в парадном платье. Он рисовал её слушающей, с книгой в руках, с лицом, обращённым к свету из разбитого окна оранжереи. На этих набросках она была живой. Он подарил ей один, крошечный, с надписью: «Амалии, которая смотрит сквозь стекло, но видит мир».
Язык, понятный только им.
Их любовь была почти бестелесной. Это была любовь встреч умов и родства душ. Это были разговоры о поэзии Блейка, о музыке, которую слышно в шуме дождя по стеклу, о мечтах. Он мечтал уехать в Италию, изучать фрески. Она мечтала… просто быть. Быть той, кто она есть, без титула и обязанностей.
– Я хочу нарисовать тебя на фоне моря, – сказал он однажды. – Не того спокойного, декоративного, а бушующего. Потому что в тебе живёт буря. Ты просто не позволяешь ей вырваться.
Их открыли. Не из-за неосторожности, а из-за того, что счастье невозможно скрыть. На лице Амалии появилось выражение, которого не могло быть после уроков этикета – лёгкость, одухотворённость. Горничная доложила матери.
Развязка была стремительной и жестокой. Лорд Сент-Клер вызвал Томаса и его отца. Разговор длился десять минут. Амалию не пустили. Она лишь слышала из-за двери голос отца, холодный, как сталь:
–Ваш сын, мистер Годвин, переступил черту, которую его положение не позволяет ему даже видеть. Его „талант“ теперь будет бесполезен в Англии. Контракты с вами расторгнуты. Если ваш сын ценит вашу карьеру и ваше здоровье, он исчезнет. Мы предоставим ему скромную стипендию для учёбы за границей. Навсегда.
Это был не гнев. Это было административное решение.
Им удалось обменяться одним последним взглядом в прихожей, когда Томаса выпроваживали. В его глазах не было страха или упрёка. Была горечь и… понимание. Он кивнул ей, почти не заметно. Это означало: «Я знал, на что иду. Ты стоила этого».
Амалии же удалось прошептать только одно слово, которое стало её талисманом на долгие годы:
– Помни.
Томас не погиб. Он уехал в Италию на деньги «стипендии» – отступных от Сент-Клеров. Он стал известным художником, но никогда не был счастлив в браке. Ходили слухи, что в его мастерской во Флоренции хранится один незаконченный портрет – девушки с глазами цвета тёплого янтаря, смотрящей сквозь разбитое стекло.
Для Амалии же эта любовь стала точкой невозврата. Она показала ей, что её тюрьма – не весь мир. Что существуют люди, для которых важна сущность, а не статус. Что её чувства имеют право на существование. Именно память об этом свете дала ей силы не сломаться в сумасшедшем доме и позже, став горничной. Именно эта история, рассказанная Себастьяну, заставила его увидеть в ней не жертву, а союзницу – женщину, уже познавшую и потерявшую любовь, и потому знающую ей цену.
Эта любовь не закончилась браком. Она закончилась откровением. И это откровение, как луч света из того самого окна, в конце концов, привело её к человеку, который не просто любил её, а был готов снести стены её тюрьмы, чтобы этот свет мог сиять всегда.
Глава 3
Мастер Сломанного Света.
Его отец, Джонатан Годвин, был не просто архитектором. Он был реставратором душ старых домов. Он учил сына не чертить линии, а видеть историю в кривизне балки, характер в выцветшей росписи. «Здания, как люди, Томас, – говорил он. – Они носят шрамы, и в этих шрамах – их, правда». Эта мысль станет стержнем всего творчества Томаса.
Он не пошёл в Королевскую академию, где учили писать по канонам. Его академией стали лондонские доки, рынки, туманные улочки Ист-Энда. Он рисовал углём на оберточной бумаге: сгорбленных грузчиков, смеющихся торговок, детей, играющих в кучке мусора. Его интересовали не идеальные формы, а момент жизни, запечатленный в движении, усталости, радости. Он научился схватывать суть за секунду – жест, взгляд, осанку. Это позже критики назовут «потрясающей эмпатии линий».
Встреча с Прерафаэлитами и разрыв.
Он ненадолго сблизился с кругом прерафаэлитов, восхищаясь их яркостью и детализацией. Но ему претил их эскапизм, уход в средневековые и мифологические сюжеты. «Они украшают мир, – сказал он как-то отцу. – А я хочу показать его голым, без прикрас. Даже если он некрасив». Он ушёл, чтобы искать свой путь.
Работа с отцом и открытие света.
Работая помощником на реставрациях в старинных поместьях, он открыл для себя главное: свет. Не идеальный, ровный свет студии, а тот, что пробивается сквозь пыльные витражи, дробится о резные панели, скользит по потёртому паркету. Он начал делать быстрые акварельные этюды – не интерьеров, а световых паттернов. Он изучал, как свет лепит объём, как тень рассказывает историю предмета лучше, чем он сам. Этот период сформирует его уникальный стиль: гиперреализм детали, смягчённый почти импрессионистическим, одушевлённым светом.
Встреча с Амалией Сент-Клер стала для него не романтическим приключением, а художественным и человеческим откровением. В ней он увидел то, что искал: человека в тюрьме из света и тени. Её мир был сложнейшей светотеневой композицией: холодный свет условностей и тёплые тени её подлинных чувств. Он рисовал её как архитектуру души – хрупкую, сложную, полную внутренних напряжений. Эти наброски (которые он, рискуя, сохранил) станут его самой ценной личной коллекцией и учебником по передаче эмоции через позу и взгляд.
Изгнание в Италию после скандала он воспринял не как конец, а как необходимую темноту перед новым светом.
Во Флоренции и Риме его настигло отчаяние. Величие Микеланджело и Рафаэля подавляло. Он пытался копировать, но его работы были мертвы. Кризис длился год. Его спас случай в траттории. Он увидел, как свет от бутылки кьянти падает на руку старого официанта, покрытую шрамами и веснушками. Это была совершенная, живая картина. Он нарисовал это на салфетке. В этот момент к нему подошёл пожилой, небогато одетый мужчина.
– Вы рисуете не руку, – сказал он на ломаном английском. – Вы рисуете историю этой руки. Это редкий дар. Но вы пытаетесь втиснуть его в чужие рамки. Зачем? Италия – не музей. Она – мастерская. Сломайте рамки.
Этим мужчиной оказался Лоренцо Вентури, забытый гений, ученик Маккьяйоли (итальянских импрессионистов). Он стал его неофициальным учителем. «Забудь о том, что должно быть красиво, – говорил Лоренцо. – Лови правду. Правда, всегда прекрасна, даже если она уродлива».
Томас нашёл свою тему: «Пограничные состояния». Он писал не портреты, а моменты перехода: рабочий, застывший между усталостью и надеждой; старуха на пороге между воспоминанием и забвением; море на грани шторма и штиля. Его техника стала фирменной: фотографически точный рисунок, поверх которого лессировками ложился цвет, как будто светившийся изнутри. Критики писали: «Годвин не рисует лица. Он проявляет душу, как фотограф проявляет изображение на пластине».
Его выставка в Париже в 1889 году, приуроченная к Всемирной выставке, стала сенсацией. Картина «Девушка у разбитого окна» (свободная, меланхоличная вариация на тему Амалии) вызвала особый интерес. Её купил американский коллекционер за баснословную сумму.
Томас Годвин так и не женился. Он стал уважаемым, немного затворническим мастером. В его флорентийской мастерской, среди незаконченных полотен, всегда стоял на мольберте один маленький, пожелтевший рисунок – девушки в полумраке оранжереи, смотрящей на луч света. Он не пытался его закончить. Это была его путеводная звезда, источник его понимания света и тьмы в человеческой душе.
Его история – о том, что истинный художник рождается не в академии, а в столкновении с живой жизнью, часто – с болью. Его любовь к Амалии не сломала его. Она дала ему глубину, которой так не хватало его современникам. И хотя их пути разошлись, он навсегда остался тем, кто первым разглядел в графине Сент-Клер живую женщину Амалию – и этим, сам того не зная, дал ей силы однажды стать собой. Его искусство стало мостом между мирами, который он так и не смог пересечь сам, но который навсегда запечатлел на своих полотнах.
Глава 4.
Лондон.
Это время разительных контрастов – строгая мораль соседствует с пороком, научный прогресс с архаичными законами, а придворные интриги разворачиваются под гул первых трамвайных линий. Наш обзор газетных страниц, светских сплетен и городских слухов перенесет вас в этот удивительный 1885 год.
Имперская хроника и громкие суды.
Политическая арена в смятении. В июне правительство премьер-министра Гладстона пало, уступив место консерваторам во главе с маркизом Солсбери. Однако декабрьские выборы не дали решительной победы никому, и политический ландшафт остается нестабильным. Заморские дела также будоражат умы: в январе весь Лондон оплакивал гибель генерала Гордона в Хартуме, а к ноябрю Британия аннексировала Бирму, расширив границы империи.
"Девственная дань современного Вавилона". Самый оглушительный скандал лета связан с публикациями журналиста У.Т. Стида. В газете "Pall Mall Gazette" он опубликовал серию разоблачительных статей о детской проституции в столице. Общественный резонанс был столь велик, что уже в августе парламент в спешке принял Акт об уголовном праве, повышающий возраст согласия с 13 до 16 лет и ужесточающий наказания.
Потрясающая случайность в Экзетере. 23 февраля в тюрьме Экстера палач несколько раз безуспешно пытался повесить Джона «Бэббаком» Ли, осужденного за убийство. Веревка и люк отказывались работать. После трех неудачных попыток приговор заменили на пожизненное заключение, а публика заговорила о высшем провидении.
Светская жизнь и увеселения
Афиша и мода. Весь сезон в моде японские мотивы благодаря премьере "Микадо" Гилберта и Салливана в театре «Савой» 14 марта. Журнал "The Lady", впервые изданный в феврале, диктует дамам из высшего общества последние тенденции.
Полуночные трапезы. В определенных кругах высшим шиком считается получить приглашение на "Полночную трапезу" к театральному деятелю Чандрешу Лефевру. Эти ужины, начинающиеся ровно с боем часов, окутаны тайной – никому не известно меню, а шеф-поваров, по слухам, похищают со всего света.
Под покровом ночи. Рядом с официальными событиями кипит иная, полулегальная жизнь. В трущобах Ист-Энда, несмотря на все запреты, продолжают работать китайские опиумные курильни, посещаемые моряками, искателями острых ощущений и криминальными элементами.
Скандалы, браки и тайны
"Браки по-гретна-грин". Строгие законы о браке, требующие согласия родителей до 21 года, толкают влюбленных на отчаянные шаги. Многие пары по-прежнему стремятся в Шотландию, где правила проще, хотя закон 1856 года и требует теперь трехнедельного проживания там перед церемонией.
Шепот за спиной королевской семьи. В высшем свете шепчутся о совершенно неприличной истории. Слухи связывают некоторых молодых аристократов, приближенных ко двору, с неприметным домом на Кливленд-стрит. Хотя полиция пока молчит, проницательные наблюдатели замечают необычную суету вокруг этого адреса и внезапные зарубежные "отпуска" некоторых персон.
Прогнозы и предсказания на 1886 год
Технический прогресс. Вслед за запуском первого электрического трамвая в Блэкпуле Лондон ожидает бульварная пресса в ближайшие годы. Безлошадные экипажи и более совершенные "безопасные велосипеды", подобные модели «Ровер», станут обычным делом на улицах.
Женский вопрос. После того как в апреле женщинам впервые разрешили сдавать вступительные экзамены в Оксфорд, можно ожидать новых дебатов об их роли в обществе. Появится больше публикаций, написанных женщинами и для женщин.
Общественная мораль. Под давлением Национальной ассоциации бдительности, основанной в августе, парламент продолжит ужесточать законы, касающиеся "общественной нравственности". Однако это лишь загоняет пороки еще глубже в подполье.
Официальные объявления (The London Gazette)
Банкротства. Объявляется о несостоятельности Джонатана Фэрроу, торговца шерстью из Лидса. Кредиторы должны явиться к попечителям до 1 февраля.
Армейские назначения. Капитан Джеймс Элсмир переведен из 12-го уланского полка в Королевскую гвардию Её Величества.
Патенты. Зарегистрирован патент № 1245 на "Улучшенный механизм для производства однородного цемента" за именем инженера Генри Уоллеса.
Этот год, как зеркало, отразил всю сложность эпохи – от имперских амбиций до личных драм. Лондон 1885 года жил на стыке веков, и в воздухе уже витало предчувствие великих перемен.
Глава 5.
Капитан «Шторм».
Себастьяна Кейна – это история о том, как мальчик с золотым сердцем и бушующей душой превратился в капитана «Шторма». Вот его тайна.
Себастьян Артур Кейн, третий сын лорда Хьюго Кейна, уважаемого, но небогатого землевладельца из Девоншира, чей род уходил корнями к морским капитанам Елизаветы
Детство.
Его миром были не парки Лондона, а дикие девонширские утесы, пещеры, полные спящих летучих мышей, и штормовое море, которое он обожал. В то время как старшие братья мечтали об армии и политике, Себастьян сбегал в портовый городок Бидефорд. Его героями были не короли, а старые моряки-балластники в дымных тавернах. За кружку сидра они учили его вязать морские узлы, читать по звездам и, самое главное, рассказывали истории.
«Видишь ли, мальчик, – хрипел старый Том с лицом, как морская карта, – настоящая честь не в титуле. Она – в том, чтобы встать между сильным и слабым. Даже если весь мир назовёт тебя разбойником».
Эти слова станут его внутренним компасом.
Лорд Хьюго был честным человеком, что и погубило его. Он вступил в конфликт с могущественным соседом – лордом Малькольмом Реджинальдом Винтерхолдом (отцом Эдгара, будущего злодея) из-за земель и махинаций с шахтами. Хьюго проиграл. Его разорили судебными исками. Имущество ушло с молотка, включая фамильную реликвию – серебряную чашу с морской змеёй. Униженный и сломленный, лорд Хьюго умер от «разрыва сердца», как написали в газетах. Семья распалась. Старшие сыновья разъехались, пытаясь сделать карьеру, а 14-летнего Себастьяна, как обузу, отправили на попечение к суровому дяде-военному.
Дядя определил его на флот Её Величества – верный путь для младшего сына джентльмена. Себастьян стал кадетом, а затем и молодым офицером на HMS «Веспер». Он был талантлив, отважен и… невыносим для командования.
«Веспер» перехватил быстроходную шхуну, подозреваемую в контрабанде оружия. Команда «Веспера» взяла судно на абордаж. В трюме они нашли не оружие, а скованных цепью людей. Это были бедняки с Малабарского берега, проданные в долговое рабство местным князьком и перевозившиеся для работы на плантации. Капитан «Веспера», карьерист и прагматик, отдал приказ:
«Контрабанда подтверждается. Конфисковать корабль. „Груз“ – вернуть отправителю согласно договору. Его Величество не вмешивается в местные обычаи».
«Вернуть отправителю» означало – вернуть в кандалы. Себастьян, вспомнив лицо отца, сломленного несправедливостью, и слова старого Тома, встал перед капитаном.
«Сэр, это не груз. Это люди. Мы не можем быть пособниками этого».
Его осмеяли, обозвали сентиментальным юнцом и поставили под арест. Ночью, пока корабль стоял на якоре, он совершил непростительное. Он поднял бунт среди самых совестливых матросов, освободил пленников, передал им шхуну и навигационные карты, а сам на шлюпке с несколькими верными людьми покинул «Веспер», став дезертиром и преступником.
Его путь лежал через ад. Он скрывался в портовых трущобах Занзибара, нанимался матросом на зверобойные суда, дрался в игорных притонах Мадагаскара. Здесь он увидел истинное лицо империи и «цивилизованной» торговли – жестокость, алчность, презрение к жизни. Его ненависть к системе, которую олицетворяли лорды вроде Винтерхолдов, закалялась, как сталь.
Судно, на котором он плыл, было атаковано пиратами. Не романтичными разбойниками, а жестокими отбросами морей. Когда их предводитель, громила по кличке «Кровавый Гарпун», уже готовился перерезать горло юнге, Себастьян действовал. Он не просто дрался – он сражался с яростью человека, которому нечего терять. Используя тактику, подсмотренную на королевском флоте, он обратил силу пиратов против них самих и в схватке один на один выбросил «Гарпуна» за борт.
Побеждённые пираты, видя в нём силу и харизму лидера, которого у них не было, предложили ему стать их капитаном. И тогда Себастьян понял. Чтобы сражаться с чудовищами, иногда нужно самому надеть их облик. Но он выдвинул условие.
«Я буду вашим капитаном. Но мы меняем кодекс. Мы не нападаем на слабых. Мы не грабим честных торговцев. Мы – буря, которая обрушивается только на тех, кто этого заслуживает: на работорговцев, на корабли алчных лордов и коррумпированных компаний. Мы не просто пираты. Мы – возмездие».
Так родился капитан «Шторм» Кейн. Он взял их старый, потрёпанный барк, переименовал его в «Морскую Фурию», и научил этих отбросов моря дисциплине, чести среди воров и главному правилу: «Мы забираем у тех, кто забрал всё у других».
Первым же кораблём под его новым флагом стало судно, принадлежавшее торговому синдикату, связанному с Винтерхолдами. Конфисковав его груз – опиум и слоновую кость, – он понял, что нашёл своё предназначение. Каждое ограбление, каждый документ, который он забирал, был шагом к одной цели: найти конкретные доказательства преступлений семьи, разрушившей его отца, и призвать их к ответу.
И эта дорога в итоге привела его в Лондон, на званый ужин, где он увидел в глазах горничной-аристократки ту же самую боль и бунт, что горели когда-то в его собственном сердце.

