
Полная версия:
Силуэты
Но забытая действительность порой возвращалась сама – как незваный гость она проникала в ее сознание, стремительно, внезапно, и тогда мне стоило больших усилий вернуть Далии самообладание.
Как-то я застал ее в лихорадочном состоянии. Она сидела в своем кресле, морщила лицо и потирала виски. Чашки и заварной чайник были разбросаны по столику. Она обратилась ко мне, назвав чужим именем.
– Яцек, закрой сейчас же двери! Закрой двери, пока не поздно!
– Успокойся, Далия, двери закрыты.
– Ты слышал? Они ходят везде по квартирам. Их много и у них автоматы. Если увидят, что убегаешь, сразу стреляют. Что делать, Яцек, если они придут сюда?.. Яцек, мне страшно! Они всех уводят и никто уже не возвращается. Днем они приходили к соседям и увели их. Стучались к нам, но я спряталась в шкаф и затаилась. Если они придут в следующий раз, то сломают двери. Я знаю, потому что они ходят по спискам.
– Успокойся, Далия…
– Тебя они не тронут, а меня заберут. Меня заберут, и я больше не вернусь! Я боюсь, Яцек!
В тот раз у Далии была истерика, после которой она забылась сном. Я сидел возле нее долго, я думал о том, что ее Бог, наверное, не напрасно забрал у нее рассудок. Может быть, таким образом он оградил ее от воспоминаний, которые Далия так стремилась вернуть. Может быть, он дал ей столько лет жизни как компенсацию за пережитое. Хотя какой прок от этого зябкого одиночества, страха, от бесплодных потуг вернуть то, что отринула память? Как, наверное, это мучительно – пытаться еще раз прожить то, что вселяет столько ужаса и страдания?.. Понимаешь ли ты это, Далия?..
***
Я знал Далию несколько лет – с тех пор, как переехал жить в свою квартиру. Лето на улице или зима – я всегда видел ее из своего окна. Она стала для меня частью нашего двора. Сначала я просто наблюдал за ней, а потом меня разобрало любопытство, и я зашел к ней познакомиться. Я увидел худую старушку с потемневшей от времени кожей. Я не смогу описать ее внешность более детально, потому что, глядя на Далию, я, собственно, ничего и не видел, а больше ощущал – это было тепло, которое исходило из ее души. И еще был запах старости и горьковатой полыни, еле ощутимый, как ветерок осени. Именно такой я и запомнил Далию.
Со временем я стал заходить к ней все чаще, я сбегал от городской суеты в прохладу ее квартиры, мне нравилось сидеть рядом с ней в молчании или слушать то, что она изредка произносила. «Я не знаю, как эти камешки попали ко мне в пуанты. Но пришлось танцевать, было поздно. Все пальцы в кровь, но выстояла. Динка подкинула, наверное. Она такая!.. В магазине я купила тогда шампанского. Хотела его порадовать, давно не виделись. Да и праздник все же, не просто так… А Лидушка говорит – не реви, дура! Времена сейчас какие, все голодают. Ты гордость-то свою поубавь, коль пригласили, иди и станцуй. Без пайка не уйдешь…». Часто в один монолог Далия укладывала несколько эпизодов, там присутствовали разные люди, места, разные времена. Последовательность пережитых ею событий бала запутана и непредсказуема, как клубок с разными нитками. Сам я говорил редко, а больше сидел и ждал, когда начнет она. Свет Далия никогда не включала, мы сидели в темноте, я видел ее старческий силуэт на фоне бледного окна, и когда она начинала говорить, я часто закрывал глаза и пытался представить то, что слышал, пытался овеществить это в своем сознании. И все виделось мне почему-то в серых тонах, – весь прошлый век, в котором она прожила, был покрыт свинцовой пылью, и в ней я различал крохотные силуэты людей, которые были частью ушедшей эпохи. Страх и любовь – два чувства преобладали в них, вели их по жизни, гнали вперед, не давали расслабиться. Как бабочки, они летели вперед на крыльях своих идеалов, и прожили жизнь без ненависти, но с болью в душе. Эта боль нет-нет, да и прорывалась в возгласах Далии, и тогда фразы ее звучали с надрывом, отрывисто; но внезапно она переключалась, и комната наполнялась теплом ее слов, сказанных неизвестно кому.
Таким я видел и чувствовал мир Далии. Как девочка на пыльном чердаке, она перебирала в своем сознании старые дагерротипы воспоминаний, пытаясь из них сложить что-то целое, но это ей никак не удавалось. И так было каждый день – упорно, вслепую, никогда не сдаваясь.
Бывало, что, глядя на нее, я тоже думал о своем, но не о прожитом – мне еще рано ворошить погасшие угли жизни, – я думал о тщете людских усилий жить так, как им хочется, о роке, который пропитывает все наше бытие, о какой-нибудь маленькой случайности, которая вдруг произойдет и разрушит все на долгие годы. Ведь в жизни всегда так – оглянешься назад и замечаешь, что все не так, как хотел изначально, все по-другому, может быть близко, но все же… Что-то или кто-то извне вносит свои коррективы, и никуда от этого не денешься. Что случилось с тобой, Далия? Что нарушило твой покой, что до сих пор тревожит твою душу?..
Я бы сказал, что мы с Далией стали друзьями – насколько это возможно, – хотя она называла меня разными именами и часто игнорировала мое присутствие. Однако входя к ней в квартиру, которая часто была открыта, я всегда замечал, что она меня узнает. Это выражалось в каком-нибудь движении, вздохе, звуке, который она издавала. И я понимал, что она меня ждала. Возможно, Далия воспринимала меня как что-то невещественное, как родственную душу, зашедшую к ней скоротать время. Наше единение было ментальным, и внешне оно никак не проявлялось.
Тепло и легкий запах полыни – такой была для меня Далия.
***
Началась ранняя зима, выпал первый снег, было морозно и очень светло. Я зашел к Далии днем. Она сидела в кресле и, как обычно, смотрела в окно. Она лишь покосилась на меня, но я заметил тревогу в ее глазах.
– Вишни в саду зацвели. Это было красиво. Весна. Тогда приехал Лео. Мы смеялись до упаду от того, как от танцевал перед нами. Показывал фокстрот. И правда, смешно. Сделай чаю. Ты заболел? Почему так рано?
– Я вечером уезжаю в командировку. На несколько дней. Справишься без меня?
Далия ничего не ответила, она продолжала смотреть в окно. Я заварил чай и сел возле нее.
– Ты ведь Лео, правда? – спросила она. – Ты изменился. Много времени прошло. Я тебя сразу не узнала. После того, как ты уехал назад в Америку, думала о тебе. Какое-то время. А потом дела, знаешь, гастроли, я встретила Яцека. Да и ты не вернулся…
– У тебя было много поклонников, Далия?
– А то сам не знаешь. Помнишь, после того выступления… У меня на голове диадема… Как они все аплодировали, а потом рвались ко мне. И тогда ты забрал и увез меня. Мы укрылись в ресторации. Девушка разносила цветы, и ты купил мне букетик. «Хей! А сейчас танго! Я танцую танго с моей балериной!». Так ты закричал, Яцек. И все люди, что сидели там, смотрели на нас… Почему ты тогда ушел, Яцек? Ты ушел и больше не вернулся. Я тебя ждала три дня. Нечего было есть, но я боялась выйти на улицу. Так я и сидела, и ждала тебя. А потом пришли они, вышибли дверь. Яцек, я от страха обмочилась и сидела в луже, когда они ворвались…
– Далия, я не Яцек, я Лео. Не думай о прошлом. Я могу тебе приготовить поесть. Хочешь есть?
– Ну да, а то я сама не знаю. Вижу тебя всегда в окно. И здесь ты частый гость. Форма на тебе дурацкая. Китель этот дурацкий. Яцек, ты скоро приедешь?
– Через несколько дней. Максимум через неделю. Ты будешь ждать своего Лео, Далия?
– Вот еще, захотел! Я никогда никого не ждала. Зато многие ждали меня. Лео. Дурацкое имя.
Она отвернулась и больше не смотрела на меня. Я стал убираться в ее квартире и все то время, пока наводил порядок, я украдкой поглядывал на нее. Но Далия, казалось, полностью ушла в свой мир, она совсем не двигалась и пристально смотрела в окно, даже, как мне показалось, демонстративно, с вызовом. Сделав уборку, я стал готовить обед. Поставил на столик тарелку с супом и положил хлеб. Далия меня игнорировала. От тарелки шел пар, щелкал секунды старый будильник, с улицы слышались детские голоса.
– Далия, я ухожу. Мне пора. До встречи, – сказал я.
Она не повернулась, не ответила, она продолжала сидеть, словно меня не было. Но ее худенькая рука, лежащая на кресле, совершила легкое движение, а потом сжала подлокотник.
Далия со мной попрощалась.
***
Она умерла через два дня, в одиночестве, сидя у окна своей старой квартиры. Еще два дня Далия сидела там, как страж на посту, прежде чем ее обнаружил кто-то из соцработников. Я приехал через неделю и узнал это от девушки, которая приносила ей продукты и помогала по хозяйству.
– Она совсем не мучилась. Умерла во сне. По крайней мере, я так думаю, —сказала мне девушка. – Я знаю, вы часто навещали ее. Хотите зайти в квартиру? Там открыто.
Едва я переступил порог, ощутил знакомый запах старости, устойчивый и неизбывный, как навязчивое воспоминание. Пустое кресло одиноко зябло у окна, на столике вповалку стояли чайные чашки. Тишина была более глубокой, чем обычно. Особая тишина, которая всегда сопровождает недавно умершего человека.
Как же так, Далия, почему ты меня не дождалась?.. Ты прожила так много лет, наперекор своей старости ты упорно пыталась вернуть прошлое, словно там была истина, ради которой ты жила все эти годы. Смогла ли ты вспомнить все перед тем, как ушла?.. Была ли спокойна твоя душа, когда жизнь покидала тебя?.. Скорбь овладела мной, вместе с этим пришло сожаление и ощущение чего-то незавершенного. Как будто я шел по дороге, ведущей к цели, но внезапно оказался в тупике.
Мне было больно смотреть на пустое кресло, я отвернулся, аккуратно расставил чайные чашки, почему-то заглянул в холодильник – там было пусто; я усмехнулся, думая о том, что хочу приготовить ужин для человека, которого уже нет, вышел в коридор и увидел приоткрытую дверь в комнату, которая при жизни Далии всегда была заперта. Видимо, ее вскрыли уже после того, как она умерла.
Комната дохнула на меня плесенью и тленом. Было видно, что там много лет не убирали. У серого потолка роились темные нити паутины, и весь он был иссечен трещинами высохшей штукатурки. Окно закрывали ветхие, потерявшие цвет занавески. В косых лучах света неспешно двигались призрачные фигуры, сотканные из потревоженной пыли. Эта же пыль покрывала два кожаных кресла и старинное бюро черного дерева.
На серой стене у бюро висел большой плакат с изображением Айседоры Дункан, обрамленный завитушками из ренессанса. Выделялось бледное лицо балерины на фоне тонко очерченной фигуры. Рядом – с десяток черно-белых фотографий в позолоченных рамках; большинство из них покрыты неумелой ретушью, наводящей на мысль, что Далия сама когда-то пыталась их обновить. Фотографии висели в ряд. На первой – красивая дама лет тридцати в кисейном платье с оборками. Она держит под руку мужчину намного старше ее, поседевшего, но стройного, с военной выправкой, одетого в темный фрак. Рядом девочка лет десяти в таком же платьице и мальчик в рубашке навыпуск; смотрит он не в объектив, а куда-то в сторону. Мужчина уверен в себе, дама расслаблена, она довольна жизнью и собой. Девочка улыбается широко и беззаботно – так, как это умеют только дети; у нее тонкие нервные губы и две родинки на румяной щеке.
Каждая из следующих фотографий изображала девочку в разные периоды ее жизни. Глядя на снимки, складывалось впечатление о счастливом детстве и беспечальной юности. Дальше она запечатлена уже повзрослевшей, веселой девушкой в школьном платье, наверное, выпускницей. Она стоит в кругу смеющихся подруг; виден характерный излом ее губ и те же родинки на щеке; рядом строгие лица учителей в скромных костюмах. Потом, видимо, ученица хореографического училища, в белой пачке, в пуантах, застыла на срезе фуэте; юное лицо печально и сосредоточено. На какой-то фотографии она уже молодая женщина – но все еще ребенок; взгляд выдает наивность ее существа, только начавшего познавать мир взрослых людей. Рядом молодой человек со щегольскими усами, он бережно касается ее локтя. Еще дальше несколько эпизодов в кругу семьи, – и последний снимок, где ее возраст приближается к годам красивой дамы с первой фотографии.
Балерина в тунике, с жемчужной диадемой в волосах, выступает на сцене какого-то театра. Снимок сделан со стороны занавеса, ее фигура застыла в полете, движение рук напоминает взмах крыльев, голова запрокинута вверх. Видно, что фотограф, снимавший ее, был профессионалом. Создавалось впечатление, что девушка летит прямо в зал, к бесконечным рядам зрителей. Ее лицо терялось в вихре движения, текучего и неуловимого, как само время, и мне подумалось, что на этом снимке она олицетворяет символ свободы и торжества, и что этот момент неизбежно пройдет, и тогда она обязательно упадет вниз, в безликую толпу, – ведь истинной свободы не существует, она так же обманчива, как блик диадемы в ее волосах…
Конечно, догадаться несложно – на всех фото была Далия. Неразгаданная, далекая, пребывающая в чудесной, но такой чуждой моему миру реальности. Это была сказка, сложенная маленькой девочкой, сидящей на чердаке, из пыльных картинок далеких времен. К сожалению, я не узнал на них Далию —настолько отличался образ жизнерадостной девушки от старой женщины, за которой я ухаживал на закате ее лет. Ощущение незавершенности осталось во мне, но я уже не искал разгадку. Пусть будет тупик, про остальное я не хотел знать. Раз тебя нет, Далия, пусть все останется так, как есть.
Я уже уходил и, наверное, ушел бы так, но взгляд мой упал на черное бюро, покрытое пылью. На нем лежала картонная папка с тесемками. Такими пользовались лет тридцать назад, не меньше. Я открыл эту папку.
Всего два листа бумаги. Справка из местных органов администрации с указанием на то, что Далия Вишневская (Аргонат) является потерпевшей во время холокоста 1942 года. И еще вырезка из старой газеты многолетней давности. «Выстрел из прошлого». Детальное описание издевательств местной полиции над евреями в городском гетто. Слишком много мелочей не к месту, мрачной экспрессии и смакования подробностями. Так бывает, когда в событие пытаешься вложить больше, чем позволяет этика какого-то момента действительности. Я быстро пробежал газетные строки. На одном абзаце остановился больше положенного. «Часто по вечерам полицаи устраивали себе маленькие «праздники». Они заходили в любую квартиру, выбирали евреек, что покрасивее, и заставляли их танцевать прямо на столе. Кто-то их музыкантов аккомпанировал на аккордеоне. Полицаи пили шнапс и веселились. Застолье могло продолжаться несколько часов. За это время танец девушек превращался в зловещую пантомиму, похожую на пир во время чумы. Если какая-нибудь девушка падала от изнеможения, пьяные мужчины избивали ее в кровь шомполами от винтовок. Шрамы после этого оставались на всю жизнь, нередко такие пирушки кончались смертельным исходом…».
Не дочитав статью, я положил листок на место.
Память… Всегда она так – стоит ей за что-то зацепиться, и она уже тянет за собой все, что ни попадя; даже то, что и не хочется вспоминать. Наверное, у любого человека в жизни есть моменты, которые он хотел бы забыть. И потом, когда они оседают где-то на дне сознания, в любое время могут вернуться и растревожить душу. Так было и с тобой, Далия, когда ты вдруг вскрикивала от образов, мелькавших в твоем сознании, и когда мне приходилось тебя успокаивать. Так было и со мной в тот момент.
Далия, Далия…. Я впечатлительный человек, и даже тот краткий эпизод, рассказанный много лет назад одним пожилым евреем, оживает в моей памяти с ненужной выразительностью. Стоит ли говорить о том времени, когда я был молодым, амбициозным журналистом и грешил излишней патетикой в описаниях?.. Однако на заднем плане, в моем подсознании осталось чувство недовольства собой, как будто я копнул глубже, чем было дозволено. И тогда я заставил себя забыть то, что приносило ощущение неполноценности моего бытия. Мы всегда стараемся забыть то, что тревожит наш дух и наше спокойствие. Мы бежим от своего прошлого, но возможно ли убежать от него полностью?..
***
Я вышел из комнаты, которая сказала мне так много и все же, – так мало. Я наблюдал три разные жизни, я склеил разбитые черепки воедино. Я знал Далию старой женщиной себе на уме, увидел молодой и полной жизни старлеткой, представил ее безликой жертвой эпохи геноцида… Не тогда ли пошатнулся ее розовый мир, сотканный из кисейных кружев и белых пуантов?.. Теперь уже никогда мне этого не узнать.
Я подошел к креслу, в котором Далия всегда сидела в дни своей безрадостной жизни. Импульсивно сел в него, оно жалобно заскрипело подо мной, я дернулся было, но все же остался сидеть. Я просто хотел попрощаться с Далией, может быть, еще раз ощутить ее незримое присутствие, услышать ее молчание. Я знал, что больше никогда не приду сюда, и это прибавляло к моей скорби щемящее чувство одиночества. Больше я не увижу в окне знакомое лицо, наш маленький дворик лишился твоего присутствия, Далия.
Впервые за все время я посмотрел в окно с ее места и увидел то, что еще недавно видела она. Маленький заснеженный дворик, обрамленный серыми пятиэтажками. Толстые старые тополя со стылыми ветвями. Две протоптанные аллеи, турник, детские качели и песочница, в которой дети слепили снеговика. На месте носа у него синяя пластиковая бутылочка, и из-за этого он похож на пьяницу. Кое-где на снегу желтые следы от собачьей нужды.
Напротив, двумя этажами ниже, окна моей квартиры – кухни и жилой комнаты. Я никогда не задергивал занавески, и с этого места хорошо просматривалось мое скромное жилище. Я понял, что вечером, когда включал свет, Далия могла наблюдать за тем, чем я там занимался. Я представил, как она сидит в полумраке своей квартиры в том кресле, в котором сейчас нахожусь я, и смотрит на одинокого мужчину у компьютера, который курит сигарету и выбивает на клавишах печальные строки чьей-то жизни. Он долго и упорно пытается склеить разбитое, он идет наперекор энтропии, и видно, что у него мало что получается, он нервничает, ходит по комнате, курит одну сигарету за другой. Потом опять садится и продолжает свой труд. Удаляет написанное и начинает все заново. И тогда вместо Лео ты видишь Яцека, а вместо Яцека Лео. Балерина оживает и ввинчивает свой пируэт в чье-то сердце, на сцене, на заплеванном столе, на щербатом полу военного госпиталя. Приходят в движение затертые панорамы былых времен, до которых уже никому нет дела, мир вращается в тревожном гротеске твоего неуловимого танца – текучего, непрерывного, в котором сплелись воедино невинность, жестокость эпохи, любовь, призрачная свобода и бесконечная, тоскливая, неутолимая боль…
… Выходя из квартиры, я обернулся и последний раз окинул взглядом пустующую комнату. Было темно, и я ничего не увидел, кроме бледного проема окна. Легкое дуновение тепла прошлось по моей щеке, я ощутил еле уловимый запах осени, горьковатой полыни и дыма.
Прости меня, Далия…
Ночь, когда Ванда видит его глазами
El amor – это значит любовь
1
***
На синем, с прожилками позолоты небе отблески близкого вечера.
Сельский двухэтажный домик на тихой улочке, увитый лимонником. У фасада несколько клумбочек – увядший малиновый ирис и набирающий силу розовый пион. За забором узкая двухколейка, заезженная машинами; серой змейкой она тянется до горки и исчезает в низине. По бокам стоят угрюмые тополя с блестящими листьями; ленивый ветер разметает их пух, похожий на рыхлые снежинки. Сбоку стелет блики предзакатное солнце, глянец покрывает улицу и далекие окрестности.
Из окна второго этажа, сквозь белесые занавески, смотрит на дорогу маленькая Ванда. Взгляд ее направлен туда, где начинается улица, где стоит ржавый электрощит, утопающий в зарослях диких кустов. Облик девочки – сплошное нетерпение; она то притопывает, то встает на носочки, тельце приплясывает в порыве неуклюжего детского танца. Ванда прижимает к щеке голубую штору и что-то нашептывает, очень тихо, бездумно, и только это удерживает ее на месте. Карие глаза неотрывно смотрят на поворот, из-за которого вдруг выезжает белый бус и не торопясь, покачиваясь на колдобинах и пыля, проплывает мимо дома. Ванда провожает его взглядом, что-то лопочет и поворачивает голову назад.
Из-за дома слышен звонкий лай собаки и гогот потревоженных уток. Ванда комкает нервными пальцами гладкую ткань, штора у головы колышется. Девочка глубоко вздыхает и не выдерживает – пританцовывает к кровати, к столу, и потом еще кружит по комнате. Светлый, живой комочек тепла рвется из нее наружу, не дает стоять на месте. Он прыгает вместе с ней, в груди, в ногах, у кончиков пальцев, заставляя делать все эти движения. И она смеется от избытка этого тепла, смеется все время, пока бегает по комнате.
Но в какой-то момент останавливается, внезапно, резко, словно кто-то ее одернул. Из глубины комнаты смотрит на окно, широко улыбается и подбегает к нему.
По узкой ленте жухлой травы, что между колеями, идет мужчина в рабочей одежде. Он уже миновал щитовую, прошел кусты, и скоро приблизится к ее дому. Как и девочка, он машет руками, тело его гуляет из стороны в сторону. Движения нервозны, хаотичны, он то и дело спотыкается на ходу. Издалека видно, как губы его шевелятся, выдавая короткие слова, когда его заносит вбок.
Девочка продолжает улыбаться, прячась за паутиной занавески. Веселые лучики сверкают в глазах, она пытается повторить его движения, тоже машет руками, тоже качается, стоя на месте. Она настолько счастлива, что поет какой-то куплет, повторяет его все время.
Вот мужчина поравнялся с домом и, кажется, сейчас пройдет мимо. Ванда цепенеет, удивленно смотрит на него. Хитроватая улыбка, мгновенная, мимолетная, похожая на гримасу, скользит по его лицу, он разворачивается и вот – внизу, совсем рядом, держится за сетку забора, рот приоткрыт, русые волосы спутаны, подрагивают щеки с белесой щетиной.
Девочка не обращает внимания на его неряшливый вид, истрепанную робу, на ладони, иссеченные темными штрихами царапин и грязи. Для нее это неважно, все это пустое. Она смотрит на серое, иссохшее, изношенное лицо со щетками безвольных бровей, и ждет, когда он посмотрит в окно.
Мужчина вскидывает голову. У него мутный взгляд, блеклые, выцветшие глаза. Долгие месяцы, а может быть годы лишений, нескладного образа жизни, смыли свежесть мира, яркость, пестроту эмоций и чувств. Все, что осталось – наивность, тревожность и упёртость запойного работяги. Эти глаза, блестящие, со слезинкой, с кровавыми трещинами прожилок смотрят вверх, на окно, за которым стоит Ванда.
Девочка замерла, не двигается, прячется за занавеской. Ей запрещают с ним разговаривать, выглядывать и махать рукой. Она выполняет то, что ей велят. Ванда не показывает себя, но все же чуть дергает легкую ткань – я здесь! я здесь! даже если ты не видишь меня, знай, что я стою и смотрю на тебя! – вот о чем говорит этот трепетный жест ребенка. Так Ванда дает о себе знать, и в восторге от своей ежедневной хитрости она опять притопывает на месте.
Во взгляде мужчины, который стоит внизу, появляется осмысленность. У него такие же глаза, как у девочки – карие, с темными разводами в глубине. И пока они пристально смотрят вверх, руки его скользят по железной сетке забора, и затем совершают плавную, спокойную, тайную пантомиму чувств – одна рука обводит, гладит невидимый образ, а вторая прижимает его к себе. Угловатый, жалкий танец одинокого человека на обочине пыльной дороги… но маленькая Ванда очарована, восхищена; как лист, гонимый ветром, она подается вперед, и ее тепло, нерастраченное, сбереженное, подхваченное этим ветром, устремляется вниз, к этим грубым рукам, что ласкают ее, обнимают ее… И уже вдвоем парят они в вечере раннего лета, под музыку, которую придумали сами.
Так проходит минута, вторая, и вот глаза мужчины тухнут, ноги подкашиваются, он падает на колени в траву. Глубоко дышит, поворачивает голову и виновато улыбается. Затем тяжело, в раскорячку встает, держится рукою за грудь, второй машет в сторону дома, и неуверенной походкой вливается в узкую дорогу. Ванда, покусывая губы смотрит, как вихляя, покачиваясь и приседая он идет в другой конец улицы, к спуску с горы.
Мужчина удаляется, тело его постепенно уходит вниз, с каждым притопом вдавливаясь в землю. Остается видна только голова, она какое-то время парит над дорогой, и потом пропадает тоже. Там, где он только что был, ветер гонит серый клубок пыли.
***
… Ночью она просыпается, увязая в полудреме теней и мрачных движений. У границы реальности черный ветер швыряет тревожный крик пересмешника, резкий, протяжный. Он затягивает ее назад, и безвольная, спутанная оковами сна, она падает в темноту, падает туда, где нет конца, тошнотворное ощущение отдает первобытным страхом, ужасом перед немыслимым, коловращением бесконечного полета в невидимой пустоте. Глубокая тишина сопровождает этот полет, этот провал в небытие, где в окружающем мнится присутствие – скрытое, тайное шевеление, движение темноты за пределами всех понятий, упругая действительность неизведанного. Возникающие из ниоткуда, неуловимые, студеные щупальца прикасаются, сгущаются, снуют в темноте, гасят бесконечность падения, и только скользящий, режущий холод внизу возвещает об остановке, о пребывании в черной, сдавленной, страшно живой невесомости. Острые ножички режут внизу, каждое их движение – конвульсии боли, страха, зябкого одиночества, глубокого, бесконечного, как незримое пространство вокруг.