
Полная версия:
Кабул – Нью-Йорк
Грег Юзовицки жил одиноко. Жена умерла от рака пять лет назад, дочь преподавала в университете на берегу другого океана, к подруге он утратил интерес по состоянию здоровья, да и с виски отношения его расстроились. С этим господином, пахнущим выжженной солнцем травой, он, по настоянию врачей, встречался куда реже, чем желала душа. Но после разговора со Смоленсом Грег извлек из бара своего приятеля двенадцатилетней выдержки. Что ему еще оставалось и чего не могли у него отнять ни врачи, ни начальство – это встречи с памятью. Ему предстоял знаменательный вечер – вечер встречи со старым, заклятым, ненавистным врагом. «Еврейский хитроплет, Чак Оксман[5], я приглашаю тебя к столу, я готов сказать тебе то, что боялся произнести все последние годы».
Если бы кому-то привелось наблюдать за руководителем «исламского» отдела ЦРУ в этот вечер, у наблюдателя были бы основания изумиться поведению старого разведчика. Юзовицки поставил перед собой два стакана, наполнил их темным напитком, выложил на стол два прибора, две тарелки, собрал нехитрую трапезу – хлеб, ветчина, сыр да орешки также были рассчитаны на двоих. Наконец, мимика хозяина навела бы наблюдателя на мысль, что тот общается с незримым собеседником, говорит охотно, но больше слушает, отпивая часто из стакана и кривясь то ли от горечи, то ли по иной причине.
Юзовицки и Оксман
1979–2001 годы. Вашингтон
(Глава, которую спешащий путник может пропустить, не боясь утерять из вида цель пути)
– История – это да-авно уже не изменение человеков во времени. Это, любезный мистер Юзовицки, перемещение идей в пространстве. С той поры, как человеки перестали меняться, идеи перестали умирать насовсем… Это значит, что мы живем в мире идей как на болоте, где идея – кочка. Спасительная, но… Наступи ей на макушку, упрись сапогом в хохолок-холмик, вот она и уйдет вглубь. А потом всплывет наружу, только над вашей головой, мой друг.
– А над вашей?
– Вы все время торопились, прямо как наш Госдепартамент. Обождите. Неужели вас моя голова беспокоит больше вашей? Раньше идеи властвовали и гибли, теперь они лишь насмехаются и живут вечно, кочуя от поколения в поколение из сознания в подсознание «масс» – простите уж старика за «левое словечко». Тайная власть идей над вами – это сила, она водит вас по кругу. История повторяется вами и дважды и трижды, и фарсом и водевилем – пока не прогорит торф болота до самого дна. До самой глубинной и единой человечьей сути.
Профессор Оксман отдышался и потянулся за водой, но Грег Юзовицки упредил его и пододвинул стакан. В вежливой ненависти была особая сладость – обычно он об этом думал во время ссор с женой, и старик Оксман вызвал за время их недолгого личного знакомства схожее чувство. Нет, тем, кто не знает радости вежливой ненависти, не работать в разведке…
– И все-таки, профессор, почему «вы», а не «мы»? И сколько лет вы даете «нам»?
Юзовицки смотрел на слабые пальцы Оксмана, охватившие стакан. Разглядывал его руку. На ней проступили сотни розовых и синих прожилок-рек, на тыльной стороне ладони рыжели крупные веснушки-материки. Не рука, а карта планеты. После атомной войны, почему-то пришла в голову мрачная шутка.
– «Вы» – потому что вы одержимы энергией. Назовите ее энергией созидания, борьбы за существование, за создание цивилизации, за мир во всем мире, за демократические идеалы, за нефть и газ, за… – пальцы профессора заметно дрожали, – эта энергия, как ее ни надпиши, объединит вас и массы таких, как вы, в систему и заставит вращаться по циферблату идей. Да я это уже говорил. А я – лишен энергии созидания…
– То есть, профессор, все дерьмо выносить нам? – Юзовицки с удовольствием отметил, что крупные реки на руке собеседника взбухли, словно в паводок.
– Я даю вам лет двадцать-тридцать на то, чтобы убедиться самим: то, что принимаете за дерьмо сегодня, тогда вы назовете черноземом плодоносящим. Таков закон неумелого обращения энергий…
Такой или приблизительно такой разговор с Чаком Оксманом вспомнился Грегу Юзовицки. Этот разговор проходил еще в 1979 году, в Белом доме, в кабинете Паркера, советника Картера. Грег помнил, что вовсе не собирался спорить с закорючистым еврейским профессором, что тайной целью встречи Паркера с учеными-востоковедами была дезинформация для русских, будто Штаты готовят большую бучу в Иране. Но случайное столкновение его с Оксманом задело тогда разведчика за самое его живое. Так перед боем шепни солдату, что война все равно проиграна – и сердце изгложет страх.
Да, с тех пор Юзовицки ненавидит Оксмана. О, как он ненавидел этого умника тогда, когда весь его отдел праздновал поражения русских в Афганистане. Он видел перед собой руки, сжимающие стакан, и в них мерещилось ему отчего-то собственное будущее. Точнее, не в них, а в нем, в стакане, объятом костлявым рыжим материком!
И пораженья от победыОни не в силах отличать… —издевался над ним искуситель, пользуясь чьими-то ловкими словами-колючками, застрявшими в коре памяти разведчика. И даже когда империя Зла начала разваливаться на куски и слабеть, чахнуть, а перед Грегом и его коллегами открылись новые, ранее недоступные горизонты, он все равно никак не мог избавиться от этой колючки в коре… Сколько они уже вбухали в исламских фанатиков, чтобы опрокинуть стратегического противника! Не в таких как Масуд, а в таких, как Усама, таких, как Назари. И поражение от победы они уже не в силах отличить…
Балашов ищет себя
9 сентября 2001-го. Москва
Балашов[6] искал себя.
– Ты бы искал с веником, по углам, хоть с пользой для хозяйства, – язвила его Маша[7], указывая на комки серой пыли, осевшей под столом, спрятавшейся под кроватью возле плинтусов. Она их прозвала «хы». Она указывала на «хы» Балашову узеньким пальчиком, но сама не убирала. Принципиально. «Хы» полёживали и полнели, изредка лениво переворачиваясь с боку на бок на сквозняке.
Подруга писателя была им недовольна. С весны с ним это началось. Вскоре после отъезда Логинова. И протянулось сквозь всё лето. Застарелый творческий кризис – Игорь сам себе поставил такой диагноз.
– Не то пишу. Не то писал. Не то, не то… – невнятно бурчал он исключительно под нос и этим особенно раздражал Машу.
Игорь, вопреки обещанию, данному Маше, так и не отдал Вите Коровину роман, ссылаясь на необходимость доработать текст. А сам отложил рукопись в стол и предпринял попытку вернуться к «интеллигентским» рассказам. Машиного глаза это бегство не миновало. От прямого выяснения Балашов ускользнул, но она услышала, как Фиме по телефону ее друг объяснил, что утратил связь со значительным.
Но Маше стало досадно. Она, тоже небесталанная, выгребает каштаны из золы, а он считает, будто так и должно быть. Пусть, конечно, ищет, но хоть с веником. По дому. Творец же уборкой пренебрегал.
Вновь из-под его пера стали было выпрыгивать на белый лист растрепанные сорокалетки, желающие прожить две жизни от неумения уместить себя в одну, никак не решающиеся сделать выбор, куда же бежать, в Штаты или все-таки в Бологое. В Штаты навсегда. С женой. В Бологое – на лето, с любовницей. Герои метались в поисках себя по столице, от пьянки к пьянке, и едва успевали спасаться от коммунальной жизни на собственных кухоньках, доставшихся в наследство от диссидентствующих отцов и дедов. В их «успевании возвращения» был свой риск, свой героизм и даже свой изыск… но Балашов поймал себя на злобном чувстве по отношению к ним. Всех их хотелось послать в Афган, в Чечню или хотя бы на хрен. В текстах Игоря появился мат. Он отдавал себе отчет в том, что писать с таким на душе нельзя, и в том, что «поиск себя» в этих обстоятельствах столь же вынужден, как таблетка аспирина при острой головной боли. Ему было жаль, что даже Маша никак не желает смириться с этим аспирином. Хотя, если бы не она, про него вообще бы позабыли – Москва забывает быстро. Маша время от времени применяла насилие и буквально выталкивала его из дома на тусовки, встречи, куда его еще приглашали как эксперта.
– Выпадешь из обоймы, Балашочек – это навсегда. Сам знаешь Москву. Не можешь сейчас работать на душу – работай на имя. Жизнь мудра, она всем паузу дает. Это мы слепы, не видим, зачем, – убеждала Маша. Балашов слушался, но страдал.
Так он встретил осень. Осень для прозаика – время плодотворное. Спасибо Пушкину. Жары нет, но пиво еще можно потреблять на улице. Можно не писать: лень будет списана на творческий поиск. Музы шуршат под ногами. Разрешается их презрительно пинать с Парнаса. Пусть поэты трудятся. Свобода. Все у прозаиков перепутано: лето – это прозаическая зима. А зима – лето. Сидишь дома, за столом, у пышущей яростным жаром батареи и кропаешь, кропаешь, глядя в мерзлое далеко. Весна – это осень творчества. Чувства много, так и прет из природы в нутро ядреным изумрудным соком. Жить хочется. Немедленно жить. Ну, как тут умирать в творческом бессмертии? Ведь письмо – это растворение себя в вечности. Как сахар, что ли. Кубик сахара в море соленой гущи. Но хоть чуть подсластить, отважно жертвуя, или жертвуя бездумно, не важно, но лишь бы жертвуя самим собой. Настоящий творец по сути не понятен живущим – тем, кто живет в «сегодня». Здоровому трудно понять мертвеца. И самое страшное, самое мужественное – это смелость выбора между «смертью в жизни» и «жизнью в смерти» – той стеной, которая отделяет бытие «творца» от существования «не творца» (порой в одном человеке). Оставить весну весной или ждать весны до осени… Вот такими небогатыми мыслями маялся Балашов до того самого дня, в который из его осени, как из седла, выбил «афганец» Миронов[8].
– Куда пропал? Что случилось, слышал? Или остаешься в отрешении? Напрасно. Самые большие мыслители гибли от этой жизненной ошибки. Теряли связь.
– Андрей Андреич, связь – понятие общее. Употреблять его как сахар. В чай хорошо, в водку – плохо.
Миронов по-своему подхватил слова Балашова:
– Если с женщиной – то да. Хотя и тут один ожог – не причина для огульного отказа. А с жизнью связь необходима. На войне многие без такой связи скоро в «груз номер 200» превращались. Афганистан тебя нагоняет.
Балашов в очередной раз отметил, что Андрей Андреич, обычно скрадывающий без зазрения совести предлоги и окончания, никогда не ленится договаривать слово «Афганистан».
– Таких, кто приезжал афганцев жизни учить, ученики быстро делили на бесконечность. За отсутствие «связи». Я в подшефном батальоне национальной гвардии сразу определился: нужен я, как советчик, могу чем помочь – спрашивайте. А в их дела не лезь. Народ хитрый, смекалистый. Торговый. Мои ребята-афганцы минами, патронами с моджахедами Масуда в самые бурные времена менялись. А я не мешал. Ты им мины раздобудь, а распорядиться они и сами сумеют по обстановке. У них своя жизнь, у нас своя. Вот это связь с действительностью. Сейчас, во времени, лишь кажущемся мирным, дело другое, но макроскопические законы природы и здесь выполняются. Просто в боевой обстановке их постигаешь быстрее. И гораздо глубже. Понял?
– В общих чертах.
– То и плохо, что в общих. О Масуде знаешь?
– Что?
– То, что никак не удавалось нам, с успехом сделали иные умельцы. Взорвали Ахмадшаха в самой его ставке.
– Как? – у Балашова перехватило дыхание. Его «афганская» книга оставалась в «столе», но это вовсе не отменяло того факта, что Масуд стал его родным, приватизированным литературным героем.
– Сколько ни посылали к нему агентов, он как в газете наши планы вычитывал. Афганцы говорили, он через небо видит…
Видимо, событие изрядно поразило и Миронова. Он погрузился в воспоминания, что для телефонных бесед, в отсутствии водки и пива, было полковнику не свойственно.
* * *– Армейские наметили операцию. Ликвидация бандформирования. Как сейчас формулируют, зачистка. Десантники сверху, отсекать. Пехота снизу, к ущелью поджимать. Нас не привлекали. На все участки не хватало дыры затыкать. В штабе обсуждали, план разработали. Крупномасштабный, а как же! 86-й год, успех нужен, как воздух. Победа любой ценой. Тогда товарищи из Главпура такие слова еще произносили без иронии. А когда уже дело на ходу было, к комполка – Суриков был такой, Антон Алексеевич, грамотный военный – от Масуда парламентарий. С белым флагом. Письмо передает. По сути, не письмо, а записка дружественного содержания: «Уважаемый Антон Алексеевич! Не ходите в ущелье. Побьем вас там крепко. Потому что ждем. Сохраните своих людей. С приветом и уважением, ваш бывший соученик по Академии Фрунзе Мухаммад Фахим». Фахим был командир у Ахмадшаха, из способных и смелых. Теперь маршал!
– И что, пошли? – вяло спросил Балашов.
– Нет. 86-й – не 83-й. Нас спросили совета. Слава богу, столько жизней… А сколько раз не спрашивали? Мы-то скоро поняли, что с духами договариваться веселее. Мы их почти всех с Наджибом примирили. Доктор Наджибулла отнюдь не дурак был. Один Ахмадшах и остался, так называемый непримиримый. Непримиримый, но разумный, а, значит, всегда готовый к переговорам. Не то что неистовый Хакматьяр. С тем не договориться, тот против любой власти, кроме своей. А Масуд был враг принципиальный, но договориться с ним было проще, чем воевать. Только пока «там» это поняли, поздно уже было. В силу иных причин, нам пока окончательно не известных, тех, кто поняли, как раз и смело помело истории.
Миронов замолчал. Балашову показалось, что Андрей Андреич сделал глоток из стоящего поблизости, наготове, фужера. Выпить отчаянно захотелось и самому. Гибель Масуда нечто нарушила и в его жизни. «Хы» подрагивали на полу, безучастные к помелу истории.
– Может, я к вам приеду? Помянем…
– Поминать рано, выжил. Хотя вероятность минимальная. Последствия будут удручающими. Масуд – личность, способная принимать стратегические решения, достойные особых точек истории. Он ведь против Наджиба воевал жестко, а когда талибы на Кабул шли, предлагал Наджибу же вывезти его из столицы. Предотвратить трагическую развязку. А с выводом войск? Наши тогда с ним договаривались: мы выходим тихо, без огневой обработки по пути следования колонн, а они с гор не бьют, дают нам линию. Вот тогда полковник Карим мне помог – кабы не перстень его, по пути точно не ушел бы от басмачей. Не отпустили бы с почестями!
– Ну так что, Андрей Андреич, подъеду я?
Но «афганец» будто не слышал вопроса.
– А потом приказ Главпура.
Курков у Грозового и Ютова[9]
1989 год. Афганистан
Подполковник Курков без большой охоты отправился в Центр из расположения батальона национальной гвардии, что прикрывал Пагман. Не то что он успел столь уж привязаться к «своим» подопечным афганцам. Такой роскоши опытный «дед» себе позволить не мог, но здесь он знал, как выживать, причем выживать наиболее уютным способом. Девять лет этой войны он бы отделил от других своих «спецопераций» таким наблюдением: здесь даже «деду» каждый раз, в каждой новой ситуации, местности, окружении – каждый божий день заново приходилось обучаться выживать.
И Центр вовсе не составлял из этого правила исключения. Тем не менее пришлось отправляться. Алексей Алексеич дал последние указания Васе Кошкину. Крепко пожал руку на прощание. Подумал про себя, что вот так прощаться с Василием взял в привычку в самое последнее время, то есть с начала переговоров в Женеве.
Устроился в джипе и покатил. В джипе пулемет, а к спинке сиденья водителя приварен мощный лист стали, заменяющей бронещит. Вот на таком самопальном броневике Алексеич и кружил по окрестностям, консультируя наджибовцев по части грамотного проведения «спецопераций», куда больше напоминающих выезды на мафиозные сделки или объезды местных хуторов областным начальством, чем кровавые ликвидации бандформирований путем их физического устранения.
– Квазистабильность, достигнутая путем уравновешивания интересов и выгод, – дал он этому состоянию научное название, но, как сам уже давно привык, штабное начальство не поняло его, заподозрив в этих словах шибко умного офицера очередную каверзу. Вот он и раскатывал по своему Пагману, подальше от штаба и от лишних ушей.
– Алексей Алексеич, не боитесь на своем тарантасе в одиночку? Снайпер шмальнет, и никакой пулемет не спасет отважного профессионала. Без крыши-то? – удивлялись коллеги. Но Курков был убежден, что куда опаснее таскать за собой сопровождение, только раздражая моджахедов.
– А их если разведка выяснит, что вы – офицер? Они о нас все знают, паразиты…
– А мне их разведки бояться нечего, – поражал таким ответом Курков. – Их разведка на чем стоит? На поддержке местного населения. Там агенты, наблюдатели, там передаточные звенья. А я с местными дружу. Меня уберут – лучше им не будет. Потому как установлена взаимовыгодная квазистабильность. Мы воюем не на ненависти.
– Да вы философ, – уважительно говорил Вася Кошкин, сам для себя избравший иную методу выживания, заключавшуюся в формуле «ин вина веритас», что в современном переводе с латыни означало «пуля хмельного боится».
– Это гибнут вместе. А выживают в одиночку, – подводил итог опытам Курков. Что-что, а отвагу афганцы уважали. Сами знали в ней толк.
В Центре с Курковым обошлись по-деловому. Там, особенно после Пагмана, он ощутил напряжение в отношениях между всеми частями, всеми клетками военного мозга. В Центре уже знали, когда «это» случится.
– Курков, отправляйтесь сразу к генералу Грозовому. Там вам объяснят дальнейшие задачи, – устало отмахнулся от свеженького, словно с курорта прибывшего в Кабул подполковника генерал Скворцов и направил взгляд мимо офицера, за него. Но Алексеичу хотелось все же разобраться в предстоящем деле, чтобы в общении с армейским генералом Грозовым лучше знать, что тот может, а чего не может требовать от «смежника».
– Откуда вы такой… – Скворцов запнулся, подбирая нужное слово, – удалой такой? Рады, что уходим?
– А разве мы уходим? – позволил себе спросить у начальника Курков. Он выпятил слово «мы», умело отделив «их» от «армейских». – Мы ведь никогда не уходим.
– Вот я тебя и спрашиваю, откуда вы такой удалой прибыли? – повысил голос Скворцов, но Куркову показалось, что генерал от его слов как раз приободрился. – Конечно, мы останемся. Пока останется Наджиб. А вы можете мне наверное сказать, сколько… Сколько он еще простоит? А последствия для страны предсказать можете? Для нашей страны?
На такой прямой вопрос Курков не готов был ответить сразу. Он понял, отчего показался генералу таким «удалым». Да, в Пагмане было опаснее, чем в Кабуле, но там он позволил себе непозволительную роскошь не думать о большом, заменить мыслями о выживании мысли о жизни. А жизнь – для Куркова – представлялась прорывом в «общее», соединением себя с огромной энергетической массой, переносимой магмой человечества из истории в современность. В повседневность. Такой уж в нем был заложен первичный модуль. Когда, кем? А вот Скворцов. У того главный модуль – это служитель делу. Он думает о деле. Каждый день, каждый, наверное, час. Бедняга. И сказать ему нечего, потому как дело всегда меньше истории.
Курков ощутил превосходство над начальником. Дело было и впрямь швах, слабоватое дело, горбачевское. Советы выводили из Афганистана войска, и теперь Наджиб оставался один против афганских, иранских, пакистанских и всяческих иных врагов. А вместе с ним, вместе с недавними друзьями под удар, с точки зрения и Куркова, и Скворцова, неминуемо попадут южные рубежи Родины. А это уже – трусость или предательство.
– Я думаю, что в мире наиболее силен принцип бумеранга, – все-таки ответил Курков, и генерал Скворцов посмотрел на него сверху вниз внимательно.
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду, что союзники с неумолимостью становятся врагами, если в их альянсе при ста общих интересах имеется хотя бы одно противоречие. Моджахеды и исламский мир за их спинами – это потенциальные противники Запада. Это бомба замедленного действия, которую наши идеологические контрагенты сами подкладывают под себя.
– Курков, вам бы не в Пагмане сидеть. Вам бы в МИДе сейчас заправлять, – то ли похвалил, то ли, наоборот, осадил своего подполковника Скворцов. Курков согласно кивнул. Он был уверен, что по широте взгляда на международные проблемы мог дать десять очков вперед и мидовским, особенно нынешним «дипломатам», и самому Скворцову, все-таки в большей степени военному практику, чем аналитику разведки.
– И запал затлеет сразу, стоит нам уйти отсюда. Когда не останется объединяющего стимула, – все же договорил он свою мысль. Эта мысль во всей ясности целиком родилась в его голове два года назад. Вместе с осознанием факта, что придется уходить. Родилась и больше не покидала его, согревая мстительной неизбежностью бумеранга. Скворцов уловил настроение служилого зенитовского подполковника, и это настроение вдруг передалось ему самому. Почему-то вспомнилась давно услышанная фраза «И пораженье от победы ты сам не должен отличать». Наверное, это было сказано про их ворогов. А что, если в МИДе и совсем наверху все-таки думают с учетом перспективы, хитро, и заманивают ворогов в политическую ловушку?
Но Скворцов считал себя человеком трезвомыслящим, владеющим умением расставаться с иллюзиями решительно – этим умением он отчасти объяснял как свое высокое генеральское положение, так и то, что Центр назначил его начальствовать над людьми, которые – он без стеснения признавал это – превосходили его в иных профессиональных качествах. А потому он положил конец разговору с подчиненным резко:
– Но вы, Курков, не в МИДе. И, я полагаю, в МИДе работать не будете. Отправляйтесь к Грозовому. И не рассказывайте ему про бумеранг. У него большие заботы. Солдат надо выводить. Не в виде «груза 200».
Курков на этот раз не обиделся. Военные на войне в определенном смысле напоминали ему женщин. Самых чувствительных, обидчивых, вспыльчивых и непредсказуемых из женщин.
Он отправился в штаб Грозового, но прежде все-таки сказал Скворцову, пользуясь «свободой слова» на офицерской войне:
– Товарищ генерал, я понимаю так, что нам надо договариваться с Масудом?
– Не берите на себя слишком много. Армия хочет обеспечить себе спокойный уход. Ей требуются наши разработки и связи на той стороне. Допускаю, что это последнее Ваше задание. Здесь…
– Я могу при выполнении задачи располагать нашими? Офицерами «Зенита»?
– Отправляйтесь, подполковник. В вас сильна память о штурме Тадж-Бека. Вопросы решаете фронтальным ударом. Хотя… Вы, по-моему, в операции «Шторм» непосредственно не участвовали… У вас ведь иные заслуги…
Скворцов обождал и добавил напоследок загадочно:
– Доложите, кого вы хотите в группу… Допускаю, тут тоже бумеранг… Девять лет бумерангом…
* * *Генерал Грозовой был массивен и немногословен. Черные мешки под глазами подходили к его фамилии как нельзя лучше, но только пахло от него не озоном, а чистым спиртом, прущим изо всех пор.
– Чай будете? – тускло спросил он у специалиста КГБ, присланного Скворцовым. Конечно, полковника вполне мог принять и ввести в курс дела один из старших штабных офицеров, но после вывода войск война заканчивалась и наступали непростые для генералов времена политики в зыбкий переходный период – так что проявить внимательность к комитетчику казалось Грозовому вовсе не лишним. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется», – ответил он адъютанту на немой вопрос, когда тот доложил о появлении Куркова. Адъютант не понял, к чему здесь поэзия, но немедленно пригласил крепыша-подполковника.
Алексей Алексеич много перебывал у армейских генералов. Обладатели морских звезд на погонах предлагали ему и виски, и водку, и подать рапорт об отставке, но просто чай – такого еще не приключалось. То ли обпился уже Грозовой более достойных напитков, то ли разговор предполагается «чайный». Небыстрый, взвешенный. Трезвый.
Генерал удивил Куркова своим вторым вопросом:
– А как у вас считают, пора нам отсюда?
Курков едва не поперхнулся горячим чаем.
– Мы исполняем. На уровне решений – мы лишь орудие труда, – состорожничал он.
– Знаю. Орудие… А вы сами? Мне докладывали, вы профессионально анализируете. Поднимаетесь над котлом, так сказать.
Курков подумал и, решившись, ответил:
– Товарищ генерал, решение уже принято. К чему теперь мое мнение? Я имею в виду рациональную основу вопроса…
Грозовой с удивлением оглядел подполковника. Круглая голова, лысина, усы. Белокож. Можно было и покрепче зачернеть под афганским солнцем. Опасные складные ножики стального взгляда из-под выгоревших бровей. Нахал и не дурак. Душегуб, наверное, тот еще, но не дурак.
– Рациональная основа… Рациональная основа, во-первых, в том, что нет решений, которые нельзя изменить. Согласны?
– Нет. Камень, падающий с горы, не уговорить вернуться на место.
– Камень с горы. Вы в Пагмане стихи по ночам не сочиняли? У нас теперь много таких, которые про «Черные тюльпаны» песни слагают.
– «Черные тюльпаны» – это романтика десантников. У наших на это иммунитет. Опыт плюс возраст, – в голосе Куркова Грозовой уловил обиду за «своих». Это доставило генералу маленькую радость.