Читать книгу Цветок Азалии ( Вита Унмэй) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Цветок Азалии
Цветок Азалии
Оценить:

5

Полная версия:

Цветок Азалии

Я очнулась уже в кошмаре. Или он так и не заканчивался с той самой первой ночи? Полгода я существовала в сплошном, неразличимом сне наяву. Границы стёрлись окончательно. Каждый день я видела Её – ту самую девушку-призрак из старых снов, которая теперь была не ночным гостем, а моей повседневностью, моей тенью. Она стояла в углу комнаты, когда я пыталась есть. Отражение её силуэта мелькало в окне автобуса, в луже, в тёмном экране выключенного телевизора. Я перестала вставать с кровати на целые дни. Лежала, уставившись в трещину на потолке, надеясь, что судьба смилостивится и всё это окажется одним долгим, чудовищным сном, от которого я вот-вот проснусь в той же кровати, но в другой, правильной жизни.

По ночам я выползала на балкон. Осенний, а потом уже зимний ветер обжигал кожу до мурашек. Я смотрела на редкие звёзды, пробивающиеся сквозь городскую засветку, и шёпотом, сквозь слёзы, разговаривала с ними. Умоляла хоть одну передать ему туда, в неведомую бесконечность: «Я скучаю. Прости, что не спасла. Прости, что живу, когда тебя нет». Я плакала так, будто слезами можно было вымыть эту боль из души, словно их солёным потоком можно было прорубить туннель обратно в тот день, в тот момент, где он ещё был жив, дышал, улыбался. Я оплакивала его – его голос, его улыбку, его будущее, которое не случилось. И вместе с ним я оплакивала себя. Ту последнюю версию себя, которая ещё могла во что-то верить. Которая ещё могла смотреть на звезду и видеть в ней надежду, а не мёртвый, холодный шар газа, от которого свет идёт тысячи лет, а сам он, возможно, уже умер.

Частичка меня умерла в тот день вместе с ним. И это была лучшая часть. Та, что умела любить без страха, верить без оглядки, надеяться без иронии. Та, что могла смотреть на свет.

Утро начиналось с ритуала отчаяния. Я брала телефон, ещё тёплый от сна под подушкой, и заходила в поиск. Набирала его имя латиницей. Нажимала «Enter». И каждый раз, с мазохистским упорством, вбивала в строку: «… смерть». Я ждала. Секунду. Две. И каждый раз алгоритм, бесстрастный и точный, выдавал мне одну и ту же справку. Две даты. Через короткое, убийственное тире. Дата рождения. Дата смерти. Между ними – вся жизнь. Вся вселенная. И точка. Как в учебнике истории про давно умерших королей и полководцев. Я безумно скучала. Это была не просто грусть. Это была тоска, въевшаяся в кости, в мозг, в каждый нерв. Ощущение, что лучшую часть мира, самый яркий его цвет, украли навсегда. И теперь всё стало чёрно-белым, плоским, тихим.

И вот прошёл год. Целый год. Триста шестьдесят пять дней, прожитых как в плотном, звуконепроницаемом тумане. И это стихотворение, которое я тогда написала в черновой тетради, – не попытка красивых слов. Это крик. Крик той самой умершей частички, которая, оказалось, не умерла до конца, а застряла где-то в горле, не в силах ни вырваться наружу чистым звуком, ни исчезнуть совсем. Задыхающийся, хриплый крик.

Прошёл год, как звезда засияла

На небе в бескрайней ночи.

Я сказала бы: «Очень скучаю»,

Но слова вдруг застряли в груди.

Я тебя никогда не увижу,

Говорю я себе: «Не кричи».

Что ни день, то я снова ослышусь.

Буду помнить твои я лучи.

Я на улице в ветер загляну,

И опять станет больно в груди.

Одуванчик увижу – и встану.

Буду плакать, крича изнутри.

Без тебя стало вдруг тут так тихо —

Никто не ищет тебя и не ждёт.

Рыдает где-то лишь мама,

Понимая, что сын не придёт.

Пять друзей в молчании встанут,

А сестра тихо вдруг запоёт.

Ты был в оде одной упомянут,

В долгий был ты отправлен полёт.

Встану в ряд с миллионами первых,

Кто оплакивал громко тебя.

Вспоминая знакомых бессмертных,

Им заботу и ласку даря.

Где-то ты по-любому нас видишь.

Может, пустишь скупую слезу.

Её рукавом своим вытрешь —

Увидим мы в небе грозу.

Дождь идёт – это траур бессмертных,

Принимающих в небе тебя.

Оды тлеющих душ милосердных —

Это кара твоя и судьба.

Пригласи нас в свою ты обитель,

Мы – одни, кто ведь был у тебя.

И теперь ты нам строгий смотритель.

Вспоминаем тебя мы любя.

Ты и дождь, ты и лес, одуванчик,

Ты везде и во всём обитал,

Ты – луна и звезда, ты обманчив.

Нам сиянье своё посылал.

Можно, я просто… встречу его в следующей жизни? – спрашивает где-то глубоко внутри детский, наивный, не выросший голосок. Голос той девочки, которая верила в сказки, в магию, в то, что звёзды падают для того, чтобы загадать желание.

Но ответа нет. Есть только всепоглощающая, окончательная тишина. Та самая, что воцарилась в мире после его ухода. И в этой тишине живёт, дышит и правит только Она. Тьма. Которая теперь знает наверняка, как непреложную, базовую истину: звёзды не просто гаснут, когда мы перестаём на них смотреть. Они умирают. Взрываются или гаснут, холоднея. И когда они умирают, они забирают с собой, в небытие, кусочки тех, кто в них верил. Кто строил на их свете свои хрупкие, карточные миры. Кто молился на них.

Остаётся только пустота. Холодная, абсолютная, беззвёздная. И у этой пустоты есть новое, окончательное, единственно верное имя – Тоска. Тоска по тому, что было. По тому, чего не было. По тому, что никогда уже не будет.

И я – всего лишь сосуд, который эту тоску хранит. Хранит вместе с ненавистью, со стыдом, с запахом дешёвого вина и миндаля, и с лепестком чужого, забытого цветка.

Я смотрю на чёрную тетрадь. На первой странице – вопросы к Катерине. На остальных – пока пустота. Как во мне. Может быть, это и есть причина, по которой её сны ко мне приходят? Не потому, что я сильная или особенная. А потому, что я идеальный пустой сосуд. В который легко влить чужую смерть, чужую боль, чужую тоску. Я резонирующая полость, настроенная на частоту страдания.

Но если это так, то что будет, когда я наполнюсь её историей до краёв? Лопну? Или наконец обрету форму?

Глава 3

Раньше у меня был друг. Это звучит так буднично, но для меня это всё равно что сказать: «Раньше у меня было солнце». Его звали Никита. Он был не просто другом, не приятелем для совместных прогулок из школы. Он был моей вселенной, когда моя собственная трещала по швам и грозила обрушиться в ничто.

Помню день, когда мы познакомились, с неестественной, болезненной чёткостью. Школьная библиотека, пахнущая старой бумагой и пылью. Мы вцепились в один и тот же потрёпанный том какого-то фантастического романа, и наш спор о сюжете быстро перерос в тихий, азартный шепот, за который библиотекарь нас тут же выгнала. Он стоял, смущённо потупившись, с взъерошенными вихрами тёмно-каштановых волос, которые он то и дело пытался пригладить ладонью – нервный, бесполезный жест, ставший потом таким родным. На нём был просторный тёмно-синий худи, в котором он, казалось, утопал. А когда он наконец поднял на меня глаза и улыбнулся, смущаясь нашей выволочки, я увидела, что он смеётся как-то по-особенному. Негромко, будто сдерживаясь внутри, грудным, тёплым смешком, от которого у меня в груди странно потеплело и стало спокойнее.

С этого всё и началось. Никита стал моим убежищем. В его присутствии мир переставал давить. Я могла рассказать ему всё – самые постыдные страхи, самые нелепые мечты. Сидя на старых качелях на пустыре за школой, я говорила ему, что хочу писать книги, которые будут как спасательный круг для таких же потерянных, как я. Шёпотом, глотая слёзы, делилась страхом перед отцом, который тогда ещё был просто угрюмым, холодным человеком, а не тем монстром, в которого превратится позже.

– Он сегодня опять молчал за ужином, – говорила я, ломая под собой сухую ветку. – Смотрел сквозь меня. Как будто я пустое место.

Никита не перебивал. Он слушал, уставившись куда-то вдаль, его профиль был напряжённым и серьёзным. А потом, не глядя на меня, говорил что-то простое, но такое, за что можно было зацепиться:

– Это же полная жесть. Но ты же крепкая. Сильнее, чем кажешься.

И я, против всякой логики, верила. Потому что он говорил это без пафоса, без слащавого утешения. Как констатацию факта. Он был моим зеркалом, которое показывало мне не уродство, а скрытую крепость. Он был той стеной, за которую можно было отступить, чтобы перевести дух.

Я любила его. Любила всей силой своей странной, платонической, всеобъемлющей любви – той, которой я одаривала одиноких котят в подворотне, древние, корявые деревья в парке и уставших незнакомцев в автобусах. Он был моим тихим портом. Моей единственной тихой гаванью. Я была свято уверена, что для него я – то же самое. Друг. Союзник. Человек, которому можно доверить свой внутренний мир.

Как же жестоко я ошибалась.

Оказалось, его любовь была другой. В ней появилось напряжение. Незваный электрический разряд. Его взгляд, когда он думал, что я не вижу, стал задерживаться на мне слишком долго, в нём читалось не просто дружеское участие, а вопрос, ожидание, потребность. Он начал подмечать глупости вроде новой заколки в моих волосах (хоть она и была старой), и его комплименты звучали сдавленно, с какой-то надрывной нотой.

– Тебе идёт, – бормотал он, тут же отводя глаза.

Я делала вид, что не замечаю. Отшучивалась. Надеялась, что наша дружба, это чистое и светлое, что у нас было, окажется сильнее этого нового, неудобного чувства с его стороны. Я боялась, что, если мы назовём это вслух, всё рассыплется. Я наивно верила, что можно всё вернуть назад.

Но нельзя. Наша дружба умерла не мгновенно. Она была приговорена в тот день, когда он сообщил, что его семья переезжает в другой город. А казнь совершилась позже, через тихое, подлое предательство молчания.

Помню нашу последнюю встречу. Мы стояли у вокзала, пахло соляркой и тоской. Он был бледный, кусал губу.

– Я буду писать, – сказал он, не глядя мне в глаза. – Каждый день. Даже если будет нечего сказать, пришлю просто смайлик. Обещаю.

И он посмотрел на меня, и его глаза, всегда такие ясные, были странно-блестящими, будто от слёз или от какого-то внутреннего огня. Он обнял меня – быстро, неловко, и его объятие было таким жёстким, таким полным отчаянной силы, что стало почти больно.

И я поверила. Как дура.

Я ждала.

Первый день. Второй. Неделю. Я носила телефон с собой повсюду, как будто он был привязан ко мне. Каждый сигнал, каждый виброотклик заставлял сердце ёкать. Я засыпала, сжимая в руке телефон, и просыпалась от того, что проверяла его, ещё не открыв глаз. Шея затекла от постоянного, нервного наклона головы к экрану.

Тишина из его конца света была оглушительной.

Через десять дней я не выдержала. Написала первая. Коротко, почти деловито: «Привет. Как ты?».

Сообщение ушло в синюю галочку. Потом – в две. Прочитано. Я видела эту отметку. Время: 22:37.

Ответа не было. Ни тогда. Ни на следующий день. Никогда.

Это была не просто обида. Не детская досада. Это было разрушение реальности. Если Никита – мой якорь, моя главная константа, человек, которому я верила безоговорочно, – мог вот так, одним молчаливым щелчком, стереть меня из своей жизни, то что вообще в этом мире имеет прочность? На что можно опереться? Кто или что может быть рядом?

Ответ пришёл быстро, беспощадно и с ледяной ясностью. Никто.

И словно в подтверждение этого приговора, примерно в то же время отец начал пить. Не просто «выпивать», а именно пить – погружаться в тот омут, из которого нет возврата. Моя вселенная, уже давшая трещину после отъезда Никиты, не просто треснула окончательно – она рухнула. И меня засыпало обломками: с одной стороны – оглушительная, предательская тишина Никиты, с другой – рёв, грохот и вонь отцовского спуска в ад. Я тосковала так, что это стало физическим ощущением – тупой, ноющей болью под рёбрами, будто там вырвали какой-то жизненно важный орган. Я чувствовала холод. Постоянный, пронизывающий до костей холод, исходящий будто изнутри меня самой. И одиночество… Оно перестало быть чувством. Оно стало веществом. Густым, липким, как чёрная смола. Им можно было задыхаться.

И вот, в один из таких вечеров, когда после очередной отцовской пьяной истерики (битой посуды, матерных воплей, маминых сдавленных всхлипов) у меня в глазах поплыли тёмные пятна и зазвенело в ушах, я выскочила из дома. Мне нужен был воздух. Просто глоток воздуха, не отравленного страхом и водкой.

На улице было темно, тихо и пустынно. Холодный осенний ветер обжигал лицо. Я прислонилась к шершавой, холодной стене соседнего гаража, пытаясь унять дрожь в коленях, и чувствовала, как по щекам сами, безо всякой команды, катятся крупные, солёные слёзы. И тогда… я почувствовала. Не увидела, не услышала. Именно почувствовала кожей спины, затылком. Присутствие. Чужое, тяжёлое, пристальное. Взгляд, который не моргает.

Мурашки побежали по всему телу. Я медленно, с трудом, будто против чьей-то силы, повернула голову.

Напротив, в трёх метрах, в глубокой тени между двумя домами, стояла Она.

Фигура. Высокая – метр восемьдесят, не меньше. Абсолютно чёрная, но не как отсутствие света, а как сгусток самой ночи, материальная тьма. Она не была бесформенной. Угадывались очертания: это была девушка, в длинном, до самого асфальта, платье. Платье казалось складчатым, мокрым, тяжело обвисающим. Лица не было. На его месте – лишь бледное, размытое пятно, как на недопроявленной фотоплёнке. И от неё, от этой фигуры, волнами исходило ощущение холода. Не зимнего, а потустороннего, вымораживающего душу. Воздух вокруг неё казался гуще, темнее.

Моё сердце в груди не заколотилось. Оно замерло. Просто остановилось на мгновение, и в этой ледяной паузе мир лишился звука.

Мы стояли так, смотря друг на друга. Секунду? Минуту? Час? Время потеряло смысл. Потом я, преодолевая паралич, моргнула. Ресницы дрогнули.

Её не стало. Тень между домами была пуста. Только лужа блестела на том месте, где, казалось, стекало её мокрое платье.

Но с тех пор Она преследовала меня. Уже не на улице. Она пришла туда, куда я не могла убежать, – в мои сны.

И появлялась Она не случайно. Был чёткий, жуткий паттерн. Каждую ночь, когда дневная тоска по Никите – по тому тёплому, безопасному прошлому, что он олицетворял, – накатывала с особой, невыносимой силой, смывая последние опоры… моим сном начинала править эта женщина. Она не делала ничего. Не угрожала, не двигалась.

Просто стояла в углу комнаты, в конце тёмного коридора, за окном. И смотрела. Своим безликим, всевидящим взглядом.

Почему?

Вопрос грыз меня изнутри.

Может, это он прислал её ко мне? Немая, ужасная весточка из своего нового, чёрствого мира? Или… или это моя собственная тоска, моё одиночество, моя ненависть к себе за то, что я оказалась недостойной даже простой дружбы, наконец материализовались? Приняли такой облик, чтобы я уже не могла делать вид, что не вижу их, не чувствую?

Я не знаю. Я не знаю до сих пор.

Но я знаю одно наверняка: с исчезновением Никиты, с тем, как он растворился в молчании, в мою жизнь, в самую её сердцевину, вошло Нечто. И оно не собиралось уходить. Оно поселилось здесь. Навсегда. И иногда, в самые тихие и самые страшные моменты, мне кажется, что это Нечто… оно было здесь всегда. Просто ждало удобного случая, чтобы я осталась совсем одна. Чтобы мне некого было позвать. Чтобы некому было рассказать. Чтобы я наконец увидела его – своё отражение в бездне.

Теперь, когда я пишу это в чёрную тетрадь расследования, я вижу связь. Слишком чёткую, чтобы быть случайностью.

Никита исчез. Появилась Тень.

Отец умер. Появилась смерть во сне. Смерть Катерины.

Словно моя личная потеря каждый раз открывала дверь для чего-то большего, древнего и чужого. Словно я – слабое место в реальности, проколотая плёнка, и сквозь эти проколы сочится чужая боль, чужая смерть, чужая тоска.

Я перечитываю свои записи о Катерине. «19 лет. Зима. Сосновка». А потом смотрю на дату в своём старом дневнике – день, когда Никита уехал. И день, когда я впервые увидела Тень. Разница – неделя. Неделя между потерей и первым вторжением.

А что, если Никита… что, если его молчание было не просто трусостью или безразличием? Что, если он уехал не просто так? Что, если он знал что-то? Слышал что-то? Может, от своих родителей, которые были старше и могли помнить то дело? Или… страшнее… может, его отъезд как-то связан с отцом? Со Сосновкой?

Я встаю и иду к шкафу. На самой верхней полке, в коробке с детскими вещами, лежит его последний подарок – книга. Та самая, из библиотеки, в которой мы познакомились. Он купил её мне на последний день рождения перед отъездом. Я давно её не открывала. Боюсь запаха бумаги, который напомнит о нём. Боюсь надписи на форзаце.

Но сейчас мне нужно. Я снимаю коробку. Руки дрожат. Вот она, в потёртой обложке. Я открываю первую страницу. Его почерк, угловатый, старательный: «Чтобы у тебя всегда были свои миры. Твой Никита».

Слёзы давят на глаза, но я их глотаю. Я начинаю листать, почти не глядя на текст. И вдруг между страниц, ближе к концу, вижу закладку. Не свою. Простую, белую картонную. На ней ручкой нарисован… цветок. Пятилепестковый, с заострёнными кончиками. Рисунок неумелый, детский. Но узнаваемый. И подпись карандашом внизу: «Азалия».

Сердце замирает. Откуда? Откуда у него этот рисунок? Мы никогда не говорили о цветах. Он не увлекался ботаникой. Я вытаскиваю закладку и переворачиваю. На обороте, тем же почерком, но более мелко, словно он боялся, что кто-то увидит, написано: «Спроси у отца про Сосновку. Про теплицы. Он там был».

Воздух вырывается из лёгких. Комната плывёт.

Он знал. Никита знал что-то. Не просто знал – он предупреждал. Исчез, чтобы… чтобы что? Чтобы обезопасить себя? Или меня?

А я все эти годы думала, что он просто меня предал. Что я была ему не важна. А он оставил мне послание. Ключ. Который я нашла только сейчас, когда начала рыться в чужой смерти.

Я падаю на пол, прижимая картонку к груди. Холодная точка на шее пульсирует, будто отзываясь на эту находку. Тень в углу комнаты, за окном, в конце коридора… была ли она всегда? Или это Она – Катерина – пыталась достучаться до меня через все эти годы? А Никита… он был тем, кто случайно приоткрыл дверь, услышав что-то от взрослых, и испугался? И его молчание, его отъезд – не предательство, а попытка спастись? Или спасти меня?

Я не знаю. Но теперь у меня есть две нити. Первая – холодная точка смерти во сне и цветок азалии. Вторая – прерванная дружба, исчезнувший друг и его предупреждение об отце.

Эти нити должны где-то пересечься. В Сосновке. В теплицах, о которых я ещё ничего не нашла. В прошлом моего отца, которое оказалось не просто пьяным и позорным, а, возможно, страшным и преступным.

Я кладу закладку в чёрную тетрадь, рядом с засушенным лепестком. Расследование только что стало личным втройне. Теперь я ищу правду не только для Катерины и для своего покоя. Я ищу её для Никиты. Чтобы понять, от чего он бежал. И что он пытался мне сказать, исчезая в тишине.

Глава 4

Однажды я шла с пары домой. День выдался прохладным и ясным – такое бывает только ранней весной, когда солнце светит ослепительно, но в воздухе ещё висит колючая, промозглая сырость. Она пробиралась под одежду и заставляла идти быстрее. Сапоги отбивали по асфальту чёткий, одинокий ритм. Я почти не смотрела по сторонам, уносясь мыслями к находке в книге – к той картонке с азалией и предупреждением Никиты. Она жгла карман, как раскалённый уголёк. Пока внезапно не наткнулась взглядом на старый заброшенный дом.

Он стоял в глубине участка, чуть в стороне от дороги. Облупившаяся голубая краска, пустые окна и наклонённая калитка – обычная картина запустения. Но в этот раз что-то было не так. Дом будто выделялся из пространства, притягивая взгляд. Я остановилась и не могла оторваться от его голубых ставень. Цвет был неестественно ярким, ядовитым, словно из детского кошмара. Цвет, который я видела где-то ещё… На обложке? На фотографии? Мысль мелькнула и тут же утонула в нарастающем чувстве опасности.

Я стояла, заворожённая, и всматривалась в тёмную щель между ставнями. Тишина вокруг стала густой, давящей. И тогда из этой щели, медленно и бесшумно, начала вытягиваться тень. Не рука, а скорее сгусток движущегося мрака, контуры которого дрожали и расплывались. Я поняла – это Она. Та самая Тьма, что приходила в сны после Никиты. Но сейчас она не была безликой фигурой. Она была агрессивной, живой, тянущейся ко мне прямо здесь, наяву. Она приняла форму.

В глазах сразу потемнело, в висках застучало. Тошнота подкатила комом к горлу. Я почувствовала, как земля уходит из-под ног, но в последний момент меня подхватили крепкие руки.

Запах ветра и чистого хлопка. Тепло. Я обернулась и увидела парня лет восемнадцати, чуть выше меня, в простом тёмном худи. Его светлые волосы падали на лоб, а глаза… Карие. Тёплые, с золотистыми искорками. Такие глаза бывают у людей, которые много молчат и много видят. В них читалась не паника, а сосредоточенная тревога. «Карие глаза… как у мамы», – пронеслось у меня в голове. На мгновение стало чуть легче дышать.

– Вы в порядке? – спросил он, и его голос прозвучал удивительно спокойно.

– Да, спасибо, – пробормотала я, пытаясь отдышаться. В груди всё ещё колотилось сердце, но уже не от одного страха. От близости. От неожиданного спасения. От этих глаз, в которых не было ни жалости, ни любопытства – только готовность помочь и отступить, если нужно.

Он осторожно отпустил меня, но ноги снова подкосились. На этот раз я опустилась на землю – сознательно, почти с облегчением. Сырая холодная почва проступала сквозь ткань джинсов. Это был просто холод, который мог облегчить мои переживания хотя бы ненадолго.

Он сделал шаг ко мне, но я резко подняла ладонь:

– Не надо. Я просто посижу.

Он отступил, кивнул, и в его взгляде появилось понимание. Он не настаивал. Не лез с помощью, которую я не могла принять. Просто стоял неподалёку, и его молчаливое присутствие было удивительно ненавязчивым. Он смотрел не на меня, а в сторону голубого дома, его лицо было серьёзным, почти изучающим.

А сзади, из щели в голубых ставнях, на меня всё ещё давила незримая тяжесть. Она наблюдала. Я сидела на холодной земле, зажатая между двумя силами: леденящим взглядом прошлого, что ждало в темноте, и тёплым, живым взглядом незнакомца. Двумя разными видами одиночества – одно губило, другое пока просто молчало, предлагая выбор.

Я закрыла глаза, вбирая в себя запах талой земли, и поняла, что равновесие нарушено. Что-то началось. И теперь нужно решить – остаться в знакомом холоде или сделать шаг к чужому, но возможному теплу. И ещё я поняла: этот дом, этот цвет… мне нужно его запомнить. Сфотографировать. Это не случайность. Это знак.

Я посидела, пока ноги не стали затекать от холода и неудобной позы. Ощущение булавок и иголок в мышцах было грубым, но знакомым – оно вернуло меня в реальность, к границам собственного тела. Я встала, отряхивая ладони от мокрой земли. Движения были медленными, будто сквозь сопротивление.

Он всё ещё стоял неподалёку, наблюдая, но не вторгаясь. Когда я поднялась, его взгляд встретил мой – всё так же внимательный, без давления.

– Ты уверена, что дойдёшь? – спросил он тихо.

– Да, – ответила я, но голос прозвучал хрипло. – Спасибо ещё раз.

Я сделала шаг, потом другой. Ноги слушались плохо, но держали. Проходя мимо, я мельком взглянула на голубые ставни. Они были просто старыми досками. Ничего не шевелилось. Но я достала телефон и сделала быстрый снимок. На всякий случай.

– Странное место, – вдруг сказал он, следуя за мной взглядом. – Здесь всегда так… пусто.

Я кивнула, не оборачиваясь. Его слова висели в воздухе между нами – не вопрос, не утверждение, просто констатация. Но в ней был оттенок знания. Как будто он видел этот дом не в первый раз. И видел что-то в нём.

Я пошла прочь, чувствуя его взгляд у себя в спине. Не колющий, а скорее… сопровождающий. И даже когда я свернула за угол, ощущение, что кто-то ещё помнит этот момент – не только я и та Тьма за ставнями – не отпускало. Оно было лёгким, как первый снег, который уже начинал кружить в воздухе, обещая скрыть грязь и следы. И следы нужно было скрывать. От себя самой. От других.

Путь домой растянулся в странное, бесплотное путешествие. Весенний город, обычно такой раздражающе оживлённый, казался теперь бутафорской декорацией. Я шла, и мир вокруг упорно не желал становиться реальным. Продавцы, снимавшие с витрин поблёкшую мишуру, двигались как заводные куклы – механически, без интереса к собственным действиям. Их смешки доносились приглушённо, будто из-за толстого стекла.

Щебет птиц на ещё голых ветках не звучал радостно. Он был назойливым, металлическим – как скрежет вилки по тарелке. Капель с крыш отбивала неправильный, сбивающий с мысли ритм. Даже воздух, который должен был пахнуть талым снегом и обещанием, был стерильным и пустым.

Я шла, и всё, к чему прикасался взгляд, покрывалось тонкой, но неразрушимой плёнкой отчуждения. Между мной и реальностью встал невидимый барьер. И за этим барьером осталось лишь одно плотное, тяжёлое, неоспоримо настоящее воспоминание. Не образ дома. Не тень. А взгляд. Карие глаза с золотистыми искорками. И чувство тех крепких рук, которые успели подхватить раньше, чем сознание успело осмыслить падение.

bannerbanner