
Полная версия:
Безумная тоска
На ста пятидесяти футах гранитных ступеней, поднимавшихся к библиотеке Лоу, хоть библиотекой она уже не была, располагались тела; некоторые с комфортом растянулись на трех ступенях так, что над первой торчали голова и плечи, зад покоился на второй, а икры – на третьей, роскошные и соблазнительные под бледным солнцем робкой весны; другие горбились, как нарики или попрошайки на Таймс-сквер, так как, сидя здесь, чтобы покурить, приходилось окукливаться, защищаясь от ветра и возможной враждебной слежки. Хоть каждый день ширяйся на этой лестнице – институционального неодобрения не получишь; охраны в кампусе не было, наследие протестов[47], часть нанышней политики: оставь ребятишек в покое, пусть бухают, курят, упарываются, только никакой идеологии и декана в заложниках в собственном кабинете. И все равно находились ханжи, строчившие жалобы. Прямо над ними – Лоу. Ее построили в 1898-м, к 1920 году она уже не справлялась с грузом книжных знаний, и ее превратили в административное здание: очевидно, тупоумие ей не грозило. Она являлась геометрическим и гравитационным центром монументального неоклассицизма первоначального кампуса, вздымаясь за их спинами, раскинувшись перед ними, куда ни глянь – всюду колонны и камень. Новая библиотека, широкая, приземистая, почти в сто пятьдесят футов длиной, напоминала тюрьму для греческих скульптур, стояла напротив, чуть ниже на склоне, воинственно глядя на них поверх мощенных кирпичом дорожек и газонов, где лоскутки травы виднелись среди грязи. Обе так называемые библиотеки были массивной архитектурной рекламой Западного канона, хотя сам Западный канон не нуждался ни в рекламе, ни в защите от студентов. Они не видели ничего иного и верили в него почти автоматически, как самые младшие дети в религиозной семье, что в последнюю очередь способны усомниться в своей вере. Студенты Колумбии, что значит сказать парни, были вооружены достоинствами своего учебного плана куда лучше барнардских девчонок и были знакомы с главными фигурами канона и его основными вехами на уровне журналистов из новостного отдела; подобно им, они обладали недостатком скептицизма. Кое-кто из них выделялся на общем фоне, кто-то даже поверхностно знал латынь или греческий, один или двое даже продолжали учить их. В полдень первого весеннего дня никто и не помышлял о Геродоте, разве что видел его имя, вырезанное на фризе библиотеки Батлера метровыми глифами, заглавными буквами, находившимися прямо на уровне глаз: ГОМЕР ГЕРОДОТ СОФОКЛ ПЛАТОН АРИСТОТЕЛЬ ДЕМОСФЕН ЦИЦЕРОН ВЕРГИЛИЙ. Никто из знакомых Джорджа не читал Демосфена, не цитировал его и, вероятно, вообще ничего о нем не знал. Должно быть, в пятидесятый раз Джордж подумал, что надо бы почитать этого Демосфена. Остальные надписи словно посвящались Национальной восточной лиге (ФИЛАДЕЛЬФИЯ ЧИКАГО СЕНТ-ЛУИС ПИТТСБУРГ МОНРЕАЛЬ НЬЮ-ЙОРК…), рождая определенные характеристики в сознании наблюдателя, набор цветов, слабое ощущение характерных черт; и каждый автор, как и каждая команда, был кем-то любим и кем-то презираем, закален интеллектуальными победами, выхваченными из пасти куда более частых поражений. Команды, у которых поровну побед и поражений, или того хуже. Фундаментальными произведениями являлись: из литературных – «Илиада» (Джордж признавал, что даже в заезженном, довольно сухом переводе Латтимора порой попадались удачные места), из политических – «Республика» Платона (по мнению Джорджа, пользы от нее не было никакой, неважно, в чьем переводе). Лишь от определенного процента студентов, большинства или в лучшем случае половины, можно было ожидать, что они заставят себя прочесть эти тексты, найдя в них пищу для ума, ведь были доступны наркотики, виски, пиво, можно было курить сигареты и марихуану, волочиться за женщинами (этих вечно недоставало), вожделеть их, проводить время в разговорах, отпуская фривольные шуточки, формируя представления о собственной личности, стирая их и создавая заново. А вечерами, бессчетными вечерами сидеть с книгой в читальном зале библиотеки колледжа, в основном флиртуя с девчонками из Барнарда. Важно было знать о существовании этих авторов и их трудов, воспроизводить какие-то отрывки, иметь представление об основной идее, это было частью местного культурного кода так же, как избегать посещения Морнингсайд-парка или знать, сколько стоит и из чего сделан специальный геройский сэндвич «Та-Коме» с мясом, сыром, луком, рубленым салатом, оливковым маслом и уксусом.
Джордж подошел к ней, сел рядом:
– Привет.
Она взглянула на него.
– Хочешь, чтобы я ушел?
– Нет. Интересно, чего тебе надо.
– Увидел тебя, и как-то мне не по себе стало. Мне не нравится, что мы друг друга избегаем. Такое чувство, что нам и говорить не о чем.
– Ну что ж, давай покончим с этим. А что еще? Я думаю, есть и другие причины.
– О’кей. Я увидел тебя и захотел тебя поцеловать. Дотронуться до тебя. Можно же развлекать друг друга подобным образом.
Он вручил ей припасенный косяк, их пальцы соприкоснулись.
– Есть и другие способы развлечься, – сказала она.
– Да, но не такие дешевые и приятные. Точнее было бы сказать: с таким же соотношением приятности и дешевизны.
– Как насчет ранней весенней прогулки по парку? – предложила она.
– Шутишь, что ли?
– Вовсе нет.
– Да, это недорого. Но по мне, и вполовину не так приятно. Но хорошо. Ладно.
Он забрал косяк, затянулся, протянул ей, она покачала головой. Он потушил его, сунул в карман к траве и самокруточной бумаге.
– Пойдем пройдемся. – Он протянул ей руку, она взялась за нее, и он поставил ее на ноги.
Температура была демисезонная.
Они спустились по ступеням, свернули на запад, в сторону Бродвея, там спустились к Риверсайду и его длинному, узкому парку. Он ощущал расслабленность. Каждый раз, когда он курил, у него появлялось знакомое чувство ментальной и физической раскованности.
– Ты станешь успешной, – сказал он ей. Они шли рядом. Она смотрела на него. Он остановился, они уставились друг на друга, пока он не начал смеяться.
– Что?
Она никогда не заглядывала так глубоко в него, не проникала так далеко. Она пыталась отыскать правду. Ни он, ни она до этого застывшего во времени момента не догадывались, что это для нее так важно, что это предсказание может ее изменить. И оно изменило ее тогда, осознание того, как это на самом деле было важно, – как постоянные неудачи и робость отца и матери бесили ее в детстве и подростковом возрасте! – ощущение всего этого изменило ее снова. Пока они стояли там. Он поцеловал ее тогда, не мог не поцеловать, ощущая, как ее тело подается навстречу, у него встал, он прижался к ней, и она отстранилась. Покачала головой, и они пошли дальше.
Ранняя весна, невнятная погода, переменчивое небо. Предмет пяти сотен плохих стихотворений и трех сотен хороших. Джордж побыл с ней, она столкнулась с ним, едва насладившись, и он снова ушел. Он предложил ей – и она почти согласилась на это – нечто вроде открытых отношений. Он сказал, что любит секс. Считал, что заработал очки за собственную прямоту. Фактически она тоже любила секс – черт бы его побрал.
– Что значит «не хочешь меня ни с кем делить»? – спросил он. – Я не мороженое на блюдечке. Когда я с тобой, я целиком принадлежу тебе, а когда мы порознь, то нет. У тебя есть воспоминания, ожидания, у тебя своя жизнь. Неважно, где я: в библиотеке, в бейсбол играю или с кем-то трахаюсь. Когда я не с тобой, делай что хочешь.
Вопрос к Джорджу у нее был только один:
– И когда ты успел стать таким мудаком?
Он повернул к ней голову, совсем как птица, скривив лицо, будто желая сказать: «Правда? Вот, значит, как?» Но промолчал. Хотел что-то сказать и смолчал. Затем открыл рот и опять не издал ни звука. Наконец, тихо проговорил:
– Не знаю.
Но, едва задав вопрос, Анна поняла, что он вполне мог ответить «когда ты разбила мне сердце». Она не смирилась с тем, что разбила его сердце, она верила, что он любовался им, стоявшим на полочке, и сбросил его на пол, коснувшись пальцем, что свой выбор относительно своего сердца он уже сделал, применительно к ней, – но она поддалась чувству вины, порожденному его верой в то, что разбила его она. А может, он вообще в это не верил. Возможно, однажды она спросит его об этом.
Сейчас она сидела у себя в комнате, на кровати, скрестив ноги, свесив голову, играла Hejira[48] с наложенной заунывной гитарой и прямыми дорогами, разделявшими пустыню. Волосы ниспадали на грудь. Она словно видела себя со стороны: смотрела как бы сверху, из окошка над дверью; она напоминала спящего монаха. Грязная голова, грязные ноги, слабый терпкий запах тела – надо бы принять душ, но чтобы принять душ, нужно любить себя или хотя бы чуть-чуть себе нравиться. Сейчас в эту дверь мог войти мужчина. Как бы он выглядел? Высокий, стройный или грузный коротышка? Боже, надо с кем-нибудь трахнуться. Может, Джордж был прав. Почему нет? Разве она не возбудилась? Чувствовать его тело, толчки и удары, настойчивое желание, жажда ее тела, стремление обладать ей, быть внутри ее, трахать ее – от этой мысли она встряхнулась. Amelia, it was just a false alarm[49].
Неверно было бы полагать, что ей нужна любовь. Ей нужно было пламя. Пламя, в котором можно сгореть. Одна из ее подружек, Трейси, была занята переходом в католичество, очарованная (как подозревала Анна) пылким юным священником кампуса, согласно представлению о Троице, причастии и вочеловечении, хоть Анна об этом ей и не говорила.
Она мирно спросила ее: «Ты в него влюбилась?» – на что Трейси ответила: «Нет, я действительно им восхищаюсь». Трейси была достаточно умна, чтобы не продолжать разговор, не возражать, не вдаваться в объяснения. Иначе бы это превратилось в ложь. Можно было позавидовать объединяющей связи разума и духа Трейси, душа экстатически парила, вдохновляясь красотой идеи; если вера в идею незыблема, идея обретает истинность и могущество. «Не получеловек, а полубог, – как-то сказала ей Трейси. – И человек, и бог едины в одном теле». Анна физически ощущала, как наэлектризована кожа ее подруги. Как прекрасны вера и благодать. Но кто на самом деле верит в это дерьмо? Just how close to the bone and the skin and the eyes and the lips you can get – and still feel so alone[50].
Был у нее Недавний-Алекс. Так она представляла его друзьям: Недавний-Алекс. Недавний-Алекс был красавчик, барабанщик в джаз-фьюжн группе, игравшей в кампусе и иногда в клубах в центре, и как бывает со всеми барабанщиками, требовалась дюжина палочек и кое-какой хирургический инструментарий, чтобы у него в голове зародилась какая-нибудь идея. Он курил траву, прохлаждался с голым торсом, топографическими длинными руками, жилистыми, как у сельского кузнеца, его кожа была соленой и потной на вкус, и она могла трахать его дни напролет, особенно будучи сверху. Но всегда есть одно «но»: языком он работал хуже некуда, едва ли не хуже всех, кого она знала, вяло, отвлеченно, безо всякого желания, будто между ног ползало маленькое безмозглое животное – ужас. Но он все равно продолжал это делать. Чем меньше, тем лучше. Под кайфом, пока в его голове постоянно играла музыка, когда он был сверху, с ним было слишком спокойно, но когда он лежал на спине, а его солидный, безотказный член был устремлен в небо и можно было схватиться за его красивую грудь… «Расслабься, я сама», – шептала она ему… Однажды он согласился, чтобы она привязала его к кровати тремя шарфами и наволочкой, и это было вершиной ее удовольствия – трахать живую куклу. Разумеется, трахать его целый день было нереально, жизнь подкидывала проблем и все такое, дни оказывались чересчур длинными, как и ночи, и вообще без своей установки он был скучноватым созданием. Миленький, но не настолько, чтобы заметить, чего ты хочешь и о чем говоришь. Вот таким был Недавний-Алекс.
Что происходило с такими мужчинами? Куда девалась страсть, с которой он исполнял свои соло, когда взлетали капли пота, взметались волосы и руки мелькали, как молнии, подчиняясь безумному ритму? Тогда весь мир вокруг превращался в декорации. Вне этого контекста даже электрошокер не пробудил бы в нем такую же необузданность и волю. Было ясно, что как барабанщик он ничего не добьется, он был не настолько хорош и не настолько амбициозен. Большие, красивые, глупые мужчины. Как скот на полях. Сбиваются в кучу под кроной дерева, когда идет дождь. Были ей знакомы и женские подобия, схожие с ними, но им требовался ум, чтобы избегать насилия. С десяти лет, привлекая ненужное внимание, некоторые по необходимости превращали его причину в источник дохода, нуждаясь в привязанности, защите, эмоциональной поддержке, спасении или материальном вознаграждении, которым, в сущности, являлись деньги. Когда более удачливые становились старше, финансовые аспекты их внешности служили поискам мужей-добытчиков; многие находили исполнение белоснежно-кружевных желаний весьма волнительным. Кое-кто был поумнее. Так или иначе все оборачивалось поисками работы. Шли годы, требовались усилия, чтобы оставаться социально и сексуально востребованными, приходило время гражданских клубов, диетических пилюль, спа и сезонных обновлений гардероба. Хорошенькие дети. Кроме тех случаев, когда было наоборот, и дети были не хорошенькими, и все летело к чертям – сущий ад. Она росла в Центральной Пенсильвании, где деньги таяли не на их счетах, но прямо у них под ногами, и открывались социальные ямы, где медленно сгорало подспудное чувство общности. Кого-то сгубила неуверенность в завтрашнем дне. Как всегда, где-то поблизости на сцене обретался алкоголь. Джин и водка: с наркотой эти дамочки связывались редко. Диетические пилюли тянули их наверх, снотворное укладывало горизонтально, алкоголь все уравнивал и тянул их вниз; после сорока все читалось на их лицах. Таких она видела в Херши, потом в Гаррисберге, обслуживая их в гостиничном ресторане, где два года летом подрабатывала официанткой и хостес, а пока училась в школе, еще и по пятницам и субботам. Этим стареющим ведьмам приходилось иметь дело с полными сил протестантскими белыми женами, умевшими держать себя в руках, – пусть в них не было ни капли соблазнительности, но они были расторопными, верными и сильными – зачастую, как бы помягче… похожими на мальчиков с короткой стрижкой, в бермудах, пастельных мокасинах; звали их Энди, Томми или Бобби. Дети занимались спортом, а мужья, выпивая одну пятую галлона[51] в день, – нет. Энди, Томми и Бобби ненавидели бывших обладательниц роскошных сисек, знавших толк в сексе, слегка поизносившихся после первого брака, но все еще способных приманить их мужей. А может, и сыновей, тех, что постарше. Альтамонтский теннисный клуб.
Кем она станет? (The pills and powders. The passion play[52]. Она с нетерпением ждала, когда же начнется сраная мистерия.) Станет поэтом? Очень, блядь, смешно. Суицидальные поэтессы с длинными каштановыми волосами, большими глазами, в свитерах, под которыми пряталась грудь, жаждавшая ласки, сексуальный голод, что мог заправить колонну восемнадцатиколесных фур, все настоящее, ничего ложного, но всегда – всегда – непонятое другими. Набегает прибой, волны бьют в берег. Иссушенные песчаные ребра. Мужчина и женщина сидят на камнях. Она сидела на камнях. Хотела броситься навстречу морю. Холодному, холодному морю. Пытливый соленый язык моря ласкает твои бедра, пах, руки, живот. Словно касание незнакомца, полного стремлений. Она дрожала всем телом.
Дойди до самого предела, детка.
В печали есть нечто успокаивающее. Противоположность надежды, становящаяся надеждой, надежда в отсутствие надежды, надежда, говорящая, что нет ни единого шанса – ни единого, – так что просто делай все, что можешь, иди вперед, и, может, ты перестанешь чувствовать себя униженной, отталкивающей, едва живой. Было бы неплохо, да?
I’ll walk green pastures by and by[53].
10
Первыми, кого увидел Джордж дьявольским летом 1977-го, до аномальной жары, до Сына Сэма[54], были парни на платформе подземки: один или двое танцевали, используя сплющенные картонные коробки в качестве матов, а третий отбивал какую-то дичь на перевернутых ведрах из-под герметика. Танцоры разбегались, приземляясь на ладонь или плечо, иногда стояли на голове, вращались, кувыркались, изгибались под бит. Зрелище было захватывающее, не менее впечатляющее и опасное, чем Олимпийские игры. Несколько раз в подземке ему слышались те же биты: группа ребят с афро, одна штанина закатана, сидят друг напротив друга, с одной стороны трое, с другой – четверо, поют скэт, рифмуют, импровизируя. Кто-то опять отбивает этот бит на скамье. Этой весной и ранним летом он уже трижды видел такое. Слова звучали нелепо, но одна строчка все же крепко засела у него в голове, и он вспоминал ее даже спустя много лет: «Мы с улиц Бруклина, мы выглядим круто».
Лето шло своим чередом, ночи почему-то становились темнее. Может, виной тому был финансовый кризис – не работали фонари или светили тускло, а может, на освещении улиц и витрин экономили электроэнергию и никого не оповестили. Или жара, что пришла и не собиралась уходить, жара, жара, жара. Был ранний день – он позавтракал в ресторанчике у Тома и вышел из уничтожающего разум помещения, где, как вертолетный винт, грохотал кондиционер, – и жара долбанула его или он ее, будто повстречался с чем-то твердым, например, гаражной стеной. Слепящее сияние: не солнечный свет, а белый телеэкран. Два мужика в обносках препирались на бродвейской разделительной полосе, носились вокруг, громко и злобно орали. Один из них размахивал похожим на самопал пистолетом, что делало эту сцену куда оживленней. Четверо товарищей по обноскам наблюдали за ними, сидя на лавках и, по мнению Джорджа, находясь в небезопасной близости, но ни один не спешил убегать. Орал тот, что со стволом, другой орал что-то в ответ, ничего не разобрать, спустя минуту или меньше тот, что стоял лицом к Джорджу, взял и выстрелил в ногу того, что стоял к Джорджу спиной: бах, бах, два раза. Раненый упал, вопя и визжа. Прошло всего двадцать секунд, не больше, и подлетели три такси: два со стороны пригорода, одно со стороны центра; спереди в каждом сидело по два копа в штатском (он уже не раз видел такие тачки, вот только никто, кроме копов в штатском, не ездил в такси вдвоем спереди, так что незаметность была под вопросом, но сейчас они оказались здесь куда как вовремя). Должно быть, кто-то заметил пистолет и вызвал полицию. Копы выскочили из машин, целясь в стрелка. Джордж поразился: их так много, и они так быстро. Он заключил, что если кто-то из копов промахнется, под огнем окажется тротуар с обеих сторон улицы. Но стрелять им не пришлось: мужчина сдался, на него надели наручники, двое занялись раненым. Джордж с удивлением отметил, как мало в нем осталось журналистского пыла: сейчас ему меньше всего хотелось говорить с этими незнакомыми людьми об еще одном из бесконечных эпизодов насилия и нервных срывов, который мог закончиться убийством. Он прошел два квартала до 110-й, где снимал комнату и пятнадцать часов в неделю работал единственным экспедитором в маленькой конторе по импорту европейских книг, которую держал старый немец с женой, – большей частью это были словари издательства «Лангеншайдт» с ярко-желтой обложкой. В остальное время он читал Кастанеду, изредка разбавляя его Хэмметом и Чандлером. Эта смесь отражала его внутреннее состояние: полудепрессия и душевное беспокойство. Женщины уже несколько недель избегали его. Наверное, чуяли, что вялые живчики в его сперме никуда не годятся, как и он сам, полный сомнений и ненависти к себе. По вечерам ходил в бар в Вест-Энде, час, два – никакого толку; смотрел старые фильмы в «Нью-Йоркере» и «Талии». Бродил по центру города. Вечерние жаркие улицы воняли гниющим мусором и ссаниной. В «Талии» ему дали перфорированную карточку: если придешь десять раз, одиннадцатый сеанс бесплатно.
Если твой автобус отправлялся с подземного уровня портового управления, как те, что шли в Нью-Джерси, выхлопы дизелей заполняли все помещение, жгли глаза и легкие, пока ты ждал. В центре зала, у газетного киоска, продавали снэки. От них стоило держаться подальше. Джордж вскоре очнулся ото сна и вступил в кратковременную связь с будущей второкурсницей по имени Сьюзен, просто Сюзи, с большими амбициями, запасом энергии и живым личиком. Она была почти что плоскодонкой, но, как часто бывает, это компенсировали великолепные ноги и задница и, как бывает реже, дикие джунгли рыжих волос. В портовом управлении он провожал Сюзи, ее великолепные ноги и задницу на автобус, что должен был увезти ее домой после целого дня и вечера того, что Генри Джеймс называл «любовной связью». Либидо у этой девчонки было что надо, кончать она могла беспрерывно, и они подходили друг другу так хорошо, что он мог удовлетворять ее, почти не напрягаясь. Когда она вставала раком, зрелище было просто сногсшибательным… и ее волосы – они почти что определяли ее содержание – роскошные, золотисто-рыжие. Тем летом, в 1977-м, она работала в крупном пиар-агентстве, жила с родителями в Клинтоне, и эти еженедельные рандеву обычно начинались с того, что Джордж встречал ее у офиса в Среднем Манхэттене. Они отправлялись куда-нибудь перекусить, что-нибудь выпивали, затем шли к нему на 110-ю, где трахались, обливаясь потом на жаре. Если это была пятница – как это обычно и бывало, летом в пятницу у нее был почти выходной, днем контора закрывалась в час, но родителям она ничего не говорила, – значит, у них был почти весь день и вечер. Они гуляли по окраинам Манхэттена, обсуждая людей, их одежду и повадки – большей частью, женщин, так как она прекрасно читала социальные знаки, подаваемые женщинами – и если он говорил, что эта или та ему нравится, она живо включалась в обсуждение, мрачнея лишь, когда он отпускал комплименты чужим волосам.
Скоро он ее бросил – окончательно, еще до конца июля, бесцеремонно, жестоко, трусливо, о чем потом всегда жалел, – просто перестал ей звонить и сам не отвечал на звонки. Проблема была в том, что он ей действительно нравился. Однако тем вечером он еще не решился и посадил ее на автобус до Клинтона, час пути на запад. Он вышел на улицу.
Вдруг везде погас свет[55]. Таймс-сквер. Из всех возможных мест свет вырубили именно здесь – сущее безумие. На миг все застыли. Огляделись. К этой угольно-черной тьме его глаза привыкли через минуту или две, все вокруг напоминало сцену из фильма ужасов. Едва различимые силуэты на мрачном фоне. На дороге моментально образовалась пробка. Он хотел перейти 42-ю, дойти до Седьмой, чтобы сесть на поезд до дома, но теперь в этом не было смысла – надо было оставаться на Восьмой, ловить автобус. Прошла еще минута, не больше, и улица превратилась в настоящий карнавал, где люди смешались с машинами. Люди, автомобили, яркий свет фар – все засвечено. Машины ползли дюйм за дюймом, иногда дети снаружи стучали по окнам и крышам, а лица запертых внутри водителей искажала паника. По лицу Джорджа струился пот, рубашка была хоть выжимай – на щебенке меж 42-й и Восьмой, где на холостых тарахтели две сотни двигателей, жара была просто адская, – он жалел, что при нем нет фотоаппарата, чтобы заснять лица водителей за прозрачными стеклами, как в фильмах про зомби. Лица, освещенные огнями приборных панелей, напуганные жены, мужья, мрачно стиснувшие зубы, дети, глазеющие сквозь окна на цирк, куда их не пустили, никаких отражений на стеклах, кроме габаритных огней автомобиля, едущего впереди. Некоторые водители материли его, показывая фак и требуя убраться с дороги, но ни один не осмелился выйти. Лица тех, что были на улице, – ни на одном из них не было паники, нет, тут терять было нечего, здесь было раздолье поджигателя, весь общественный порядок мог рухнуть в считаные минуты. Силы тьмы, что желают обладать нами…[56] Вдруг он увидел, что здесь нет ни стариков, ни немощных, ни нервничающих представителей среднего класса, прикидывающих, как безопаснее – ударение на слове «безопаснее» – будет добраться домой. Кто-то из них, видимо, был в набитых битком автобусах, проезжавших мимо без остановки. И вот оно – волшебное зрелище посреди авеню – абсолютно пустой двухэтажный темно-красный экскурсионный автобус у Сорок первой. Все остальные, проезжавшие мимо, были переполнены, а этот пустой – невероятно. Ты только посмотри. Никто не приближался к нему. На борту трафаретная надпись: «Таверна на лугу»[57]. Недавно ресторан вновь открылся, и по Среднему Манхэттену разъезжали автобусы с его рекламой, совсем как у того старого стейк-хауса, забыл название. Может, это отдалит следующее банкротство. Джордж подошел к открытой двери.
– Посадки нет, – предупредил водитель.
– Что за бред, – возразил Джордж. – Тут авария, а у тебя автобус пустой.
Он залез внутрь.
– Я до 67-й у парка, дальше не поеду, – предупредил водитель.
– Сойдет, лишь бы отсюда подальше.
Он прошел в конец автобуса, и в салон немедленно вломилось около сорока галдящих подростков, быстро взобравшихся по лестнице на верхний этаж, выкрикивая остановки: «Сто двадцать пятая улица и Собор Святого Николая!» Они смеялись и толкались. Пиратство наших дней, взятие корабля на абордаж. Едва автобус выбрался из пробки у 45-й или 46-й, поехали порезвее, без светофоров, и единственный сложный маневр в непроглядной темноте пришелся на Коламбус-Серкл. Оттуда водитель поехал прямо вверх по западной Сентрал-парк, отклонившись от маршрута – ему хотелось оказаться подальше от Бродвея. Они подъехали ко входу в «Таверну» на 67-й, водитель припарковался, и толпа тинейджеров покинула автобус так же быстро, как и села в него, ничего не прося и не требуя. Они растворились в ночи. Тридцать секунд – и никого. Джордж сошел последним, поблагодарив издерганного водителя, не блещущего интеллектом парня лет тридцати, все еще недовольного захватом автобуса. Как будто он мог этому помешать.