
Полная версия:
Темные вершины
Тем не менее, когда ему в первый раз привезли на смотрины свинюх, стервей и блядюшек, он слегка смутился.
– Это как-то неудобно, – сказал он придворному своднику Листевнику, – как-то припахивает. Все-таки я базилевс, всемирный идеал, а тут барышни без штанов будут бегать и меня домогаться – верно ли это? Может быть, в глазах мировой общественности правильнее будет жениться?
– Нет, не будет, – отвечал Листевник вежливо, но решительно. – Вы – национальное достояние, должны принадлежать всем женщинам. Тем более что в стране демографический кризис.
Спорить со знающим человеком базилевс не решился, и подчинился обычному порядку – смиренно принимать барышень, приуготовленных для томлений, радостей и упоений.
Увы, при ближайшем рассмотрении барышни его совсем не устроили, хотя, как свинюхи, стерви и блядюшки, они, вероятно, не имели себе равных. Однако в них днем с огнем нельзя было найти юной свежести, не говоря уже о том, что они были…
– …в употреблении! – согласился дворцовый сводник. – Правда ваша, царственный базилевс, немножко они б/у, а как без этого? Мы же не можем убивать женщин после каждого соития, это будет разбазаривание генофонда. Что у нас тут осталось, кроме балета и девушек? Или вы, может быть, хотите пересмотреть базовые ценности?
Потентат гневно сказал, что ничего уже не хочет, однако потребовал привести других барышень – менее, что ли, покоцанных. Тут уже на арене появился Мышастый во всей своей мрачной красе и объяснил, что так делать ни в коем случае нельзя.
– Вызовет подозрение, высочайший, – угрюмо бурчал он. – Предтеча этих пользовал и всегда был доволен – и вдруг отказываемся. Почему, отчего? Пойдут неприятные слухи, а где слухи, там и бунт. А нам лучше не рисковать: известно, народный бунт – дело бессмысленное и никому, кроме самого народа не нужное.
Горькие слова Мышастого немного остудили его, он задумался.
– Им деньги-то платят? – спросил он наконец жалостливо.
– А как же – все по КЗОТу. Чем они хуже остальных работников? К тому же – патентованные красавицы.
Патентованных красавиц поместили для осмотра в оранжерее, среди тропических растений и фруктов – чтобы выгодно оттенить их красоту. Под высокими стеклянными сводами кисло томились желтые лимоны, вяло свисали зеленые, травянистые на вкус бананы, важно глядели из тугой широкой листвы родичи солнца помпельмусы. Бил холодными струями помещенный в бассейн с лотосами фонтан, по краям бассейна тянулись в невыносимую высь чудовищные кактусы.
В оранжерее было влажно и тепло, девушки потели, но не сдавались – крики их и повизгивания слышны были даже через стену. Они топтались на кафельном полу, хихикали, и неразборчиво, как цирковые лошади, цокали каблуками.
Повинуясь долгу, базилевс вышел-таки в оранжерею и оглядел красавиц с отвращением: на них негде было ставить клейма. Тут имелись разной масти – рыжие, черные, светлые, – но все подтянутые, в облегающих платьях, с голыми ногами и руками, на которых кое-где поигрывали даже невесть откуда взявшиеся мускулы.
«Ну, зачем им мускулы? – с тоской подумал он. – Что они будут с ними делать?»
Сама мысль, что лошади эти кому-то принадлежали, да еще не по любви, а за деньги или пусть даже из патриотизма, была тошнотворной. Девушки кокетливо поглядывали на него и как-то так хитро переступали, что видно было полное отсутствие нижнего белья. Но легче ему от этого не делалось, только противнее.
Тех, которые за деньги, он считал проститутками. Нормальным женщинам он нравился сам по себе, только лишь за высокий пост. А проститутки непременно хотели денег, денег, денег…
А вот ему хотелось совсем другого – за деньги мил будет и последний жулик. Ему хотелось, чтобы о нем слагали стихи, поэмы, пели песни, наконец. Чтобы молоденькие девушки с визгом резали на себе кружевное белье, когда он выходит на дворцовую трибуну. Однако девушки не спешили сочинять стихов – разве что штатные проститутки, нанятые охраной из числа журналистов, писали восторженные книги. Но штатные были обрюзгшие, немолодые, и, что еще хуже, часто были мужчинами. А увлекаться мужчинами он не был готов, он не познал пока всех высот женской страсти.
А журналистки – что ж, журналистки да, вились вокруг. Но не встречалось среди них интересных, да и не подпускали их к нему: язык, известно, что черная дыра, узнают что-то – не заткнешь. Но папарацци не отчаивались, ползли, лезли изо всех дыр, как тараканы и глисты, исполняли служебный долг. Иные готовы были отдаться последнему клерку из администрации, лишь бы какую-никакую информацию получить. Но это все было зря: информацию-то получить можно, а вот публиковать ее – нельзя. А все потому, что свобода слова и демократия не должны подменять собой базовых ценностей – патриотизма там, любви к базилевсу, остальное сами додумайте…
Кстати, сам потентат считал, что подлинная демократия началась у нас с той поры, когда разрешили голосовать мертвым. Этим своим решением базилевс очень гордился. Даже оппозиция и журналисты ничего не вякнули, не могли осознать слабым своим умишком. А кто вякнул, тому пришили тут же и разжигание, и экстремизм, и прочее остальное – чтоб впредь неповадно было.
Раздухарившись, он придумал мертвецов еще и судить – за преступления реальные или даже мнимые. А то так всякий нагадит, а потом сбежит на тот свет. Но напрасно, мы его и оттуда достанем! – потирал ручки базилевс.
Тут, надо сказать, даже привычные ко всему триумвиры крякнули и задумались.
– А мертвецов-то зачем судить? – спросил Мышастый с искренним изумлением. – Им ведь уже не чувствительно.
– Мертвецам, может, и нет, зато родственникам очень даже, – разумно отвечал базилевс.
И Мышастый живенько заткнулся, нечем ему было крыть.
Правда, некоторые журналисты, опомнившись, взвоняли что-то там про мораль и нравственность. Но им крантик-то быстро перекрыли, навык уже имелся.
Время от времени случались непредвиденные скандалы – то там, то сям писали в газетах о романах базилевса с певичками, фигуристками, разновсякими там балеринами и депутатками. Поговаривают, была среди них даже одна работница государственного музея. Все это крайне озлобляло потентата.
– Что происходит? – возмущался он. – Откуда это все? Империя у нас или что? Какие балерины, какие певички? При чем тут музеи? Я не люблю изобразительного искусства, заткните их наконец!
Однако Мышастый его успокоил.
– Пусть их болтают, – сказал, – нам же слава. Народ должен знать о вашей несокрушимой мужской силе. То, что вы делали с девицами, легко сделаете и с врагами государства, так что нехай трепещут, мерзавцы!
Он конце концов согласился: нехай трепещут, и нехай мерзавцы. Правду сказать, ему сейчас было не до диффамаций и балерин. Что-то странное с ним творилось, страшное и холодное. К привычной уже силе варана прибавилась новая сила – ригидная, темная. Если варан испускал мощь жаркую, живую, то тут, он чувствовал, блеклым морозом затуманивалось его сердце, как бывает, когда заходишь в мертвецкую и оттуда с каждой лавки подглядывают пустым белесым взором охлаждаемые перед загробным огнем покойники.
Когда и где прошел он через эту мертвецкую, знать он не мог – может, во сне, может, еще как, – но холод этот просквозил его навылет, просквозил и остался с ним. С тех пор сердце его сделалось каменным, а кости – изо льда.
Слияние двух чудовищных сил дало странный эффект: из него будто выветрились все человеческое, даже и то немногое, что было. Исчезли всякие чувства, остались только эмоции – похоть, ярость, ненависть, гнев, раздражение, отвращение, тревога, обида, враждебность. Подпираемые жаркой животной мощью варана, они множились многократно, возводились в квадрат, в куб – и казались злонамеренными тварями, демонами или бесами, которые рвали его сердце, вплетались в нервную систему и играли на ней дикие, болезненные симфонии.
Однако тварей этих он не сдерживал, не хотел сдерживать. Ведь стоило только дать волю сатанинским стихиям, как он начинал чувствовать свободу и силу необыкновенную, какой не бывает у простых смертных. И тогда ему казалось, что он перекидывается, но не как оборотень – в зверя, а в остов, обгрызенного тлением мертвеца, голого, страшного – и необыкновенно могущественного.
Временами в нем прорывалась дикая, злобная похоть, которую не могли обуздать ни барышни на зарплате, ни балерины с певичками. Даже в глазах всемогущих триумвиров стал он читать страх и сомнение: говоря с базилевсом, старались они не глядеть ему в лицо, чтобы не разозлить, не накликать беса.
И только мудрый Мышастый оказался, как всегда, на высоте: он привел откуда-то женщину. Женщина эта была удивительной красоты – и уродства тоже. Базилевс сразу понял, что это смерть: она перехитрила охрану и триумвиров и пришла теперь за ним.
– Кто она? – спросил у Мышастого, не отводя от нее взора. – Царица мертвых?
Мышастый ничего не ответил, лишь потупил блудливые очи.
Была ли Хелечка царицей мертвых или нет, но она одна могла хоть ненадолго утишить и насытить его страсть – и более никто.
Однако кроме похоти имелись у него и другие мании. А вот их утолить уже было нечем, они не оставляли его, охватывали все крепче, делали все более могучим и свободным, ибо душа, если она и была у него, не имела уже доступа к телу. Впервые он понял, что это за предприятие такое – душа и сколько сил отнимает она у человека. Он вдруг осознал, как бесконечно можно возвыситься над всем родом людским – только держи душу подальше от себя, а лучше – и вовсе от нее избавься.
Но перед тем, как решиться на такое, надо было понять кое-что. Если душа забирает столько сил, то для чего ей эти силы? Неужели для того только, чтобы в миг тяжелый, страшный, пожертвовать собой – ради любви, отечества, наконец, за други своя?
Не может быть, чтоб так просто, думал он, наверняка была там еще какая-то тайна, была, но не давалась в руки…
Он гнал от себя эти мысли, без них было легче, головокружительнее. Свобода его теперь выражалась не только во внутреннем опьянении, он переродился и физически. Слух базилевса, обоняние и зрение обострились необыкновенно. Он улавливал запахи цветущего сада через наглухо закрытое окно, слышал мертвую мышь в дальнем конце дворца, любой предмет, однажды увиденный, оставлял на сетчатке и в памяти вечный отпечаток – крепче, чем на кинопленке и уж подавно крепче, чем на винчестере.
А еще он мог без вреда для здоровья прыгнуть с третьего этажа, мог карабкаться на голую стену, цепляясь одними пальцами, мог легким движением сломать человеку руку, ногу, другую ногу – все, до чего дотянется, мог бежать километр за километром, даже не запыхавшись. Еще чуть-чуть – и он преодолел бы земное притяжение, он взлетел бы, он чувствовал это ясно, как никогда…
Но, однако, не взлетел, не случилось. Хватило ума в последний миг остановиться.
Хладная сила претворяла его тело в могущественный и непобедимый снаряд, но пьянила и помрачала сознание. В минуты просветления его обуревал страх. Ясно было, что однажды он не вернется назад из этого опьянения, из черно-красной пустоты, не взглянет взглядом теплым, живым, человеческим. Как-то раз после очередного эксцесса он вдруг увидел свое будущее необыкновенно отчетливо – это был лик смерти, жадной, яростной. Уже он сам должен был стать смертью и выйти в мир собирать страшную жатву.
И тогда он содрогнулся. Он всегда гордился своей холодностью, свободой от человеческих слабостей, таких как любовь, привязанность, сострадание, потребность в заботе. Он считал себя сверхчеловеком, рожденным для особой миссии. Но тут вдруг понял, что человеческого в нем было гораздо больше, чем он думал. И человеческое это боролось сейчас, сопротивлялось, не хотело уходить, погибать, и борьба эта приносила ему невыразимые мучения.
Базилевс понял, что надо решаться. Прямо сейчас, не откладывая на завтра. Триумвиры наверняка знали, что с ним происходит – иначе разве стали бы они терпеть его дикости?
Однажды вечером, когда варан перестал буравить его глазами и тихо прилег в углу своего аквариума, базилевс вызвал Мышастого. Тот вошел сосредоточенный, смотрел на владыку с опасением. Базилевс тоже поглядел на него, прямо в лицо. Раньше он был неспособен на такой подвиг, живший в Мышастом мрак пугал его, отталкивал. Но теперь в нем самом развернулась тьма такой силы и глубины, что Мышастый почувствовал это, отвел глаза, отступил назад.
– Я умру? – только и спросил его базилевс.
– Все умрут, о высочайший, – осторожно отвечал триумвир, глядя сквозь пол куда-то в нижний этаж, – таков закон.
– Но отчего умру я? – не отступал базилевс.
Мышастый поднял глаза, и снова посмотрел на потентата, в глазах его загорелась тревога. Губы его зашевелились, неслышно, только для себя, но базилевс разобрал этот легкий шорох, даже не напрягаясь.
– Неужели он уже здесь? – шептал триумвир. – Но почему, почему же так быстро?..
Глава 6
Крыса при делах
…А время шло, бежало, ехало, то растягиваясь незаметно на поворотах, то ускоряясь, как паровоз в ночи, то замедляясь перед семафорами, а то и вовсе останавливаясь на глухих полустанках: набрать воды в котелок, наскоро перекусить в буфете, добежать до станционного сортира, заплутать в трущобах, выкрутиться, сделать дело, а потом обратно, трусцой – и снова вперед, к последней, скорбной станции, где непременно высадит строгий проводник, сколько ни кричи, сколько ни тычь ему в лицо билетом, выданным, как казалось, на весь срок бесконечного путешествия, которое оказалось и не бесконечным вовсе и даже совсем непродолжительным…
Грузин решился все-таки приобщить доктора к делу, решился, хоть и не без сомнений. А как иначе, пора уже было Бушу расти над собой, обретать свойства человека взрослого, серьезного, человека, ворочающего деньгами и делами, да будет он благословен милостью Господа нашего… Тут, впрочем, каждый сам решает, какого именно господа подставлять – Иисуса ли Христа, Яхве ли Элохим-Адонай, Аллаха милосердного, Будду или какого-нибудь вовсе Маммона, не обещающего ничего хорошего в отдаленной перспективе, но незаменимого в финансовых махинациях.
Буш, правда, приобщаться к Маммону не рвался и вообще к грузиновым делам испытывал только отвращение, но выбора особенного не было, приходилось брать, что дают.
– Сходишь с Асланом на разговор, посмотришь, как это все бывает, – сказал Грузин однажды холодным осенним вечером, когда лягушки в саду уже умолкли, а звезды в небе еще не затянули свой тысячелетний гимн. В голосе его непреклонном сквозило все-таки легкое сожаление, чуть-чуть ему было жалко доктора: слишком хорошо он знал, что делают с новым человеком на балу жизни, когда наконец гаснут тысячи ярких свечей и смрадная похотливая тьма заполоняет углы.
Буш возражать не стал, только кивнул молча: разговор так разговор, как скажете, дорогой сын отечества.
На самом деле никакой это был не разговор, конечно, а простая дача взятки должностному лицу. Для кого, впрочем, простая, а для кого первая в жизни, дебют, так сказать – тот самый первый бал, который во тьме светит, и тьма не объемлет его…
Дело, по словам Грузина, совсем простое, несколько усугублялось тем, что даваемым лицом оказался заместитель мэра города.
– С хорошей позиции стартуешь, – бодрил, тем не менее, Буша Грузин, – некоторые всю жизнь тужатся, а выше взятки участковому подняться не могут. А ты – сразу с вице-мэра начинаешь. Будь спокоен, Максим, старый Швили тебе устроит большое будущее, не век же организованную преступность пилюлями пичкать.
У Буша на этот счет было свое мнение, но он, опять же, не стал распространяться. Грузин если вбил себе чего-то в голову, его не сдвинешь… Ох, ох, знать бы, где упадешь, соломки бы подстелил, а что стелить, если падаешь в бездну? И все падают – о, сколько их упало в эту бездну! – вот только направление у всех разное: одни в нижнюю бездну падают, другие – в верхнюю, есть еще разновсякие вечности, и десять тысяч миров, и тьма внешняя, и скрежет зубовный. И надо, надо сделать шаг и упасть куда-нибудь, а так не хочется, так не… И пусть бы все было, как есть – стоять на краю, озирать бытие в неизреченной его красоте, сияющей, вечной, или вернуться, встать на дорогу без конца, дорогу, вымощенную желтым кирпичом, на которой есть все, и нет только страданий, потерь и смерти…
– Реально, конечно, деньги самому мэру идут, вице не при делах, – объяснял Аслан, короткими рывками проталкивая бронированный «джип-чероки» сквозь глухую пробку в центре города. – Но мэр – большой человек, в тюрьме сидеть не хочет. Вот возьмет он деньги, а вдруг подстава? Набегут оперативники, ОМОН разный, примут, на кичу посадят. Для такого случая и есть должность вице-мэра…
– Вице-мэр по взяткам? – усмехнулся Буш.
– По экономическим вопросам, – уточнил Аслан. – А взятки – это и есть вся их экономика, на том стояли и стоять будут.
Буш кивнул, хотя и не поверил все-таки.
– Правильно не веришь, – согласился Аслан. – Не может экономика целого города стоять на одних взятках. Тут и рейдерство, и откаты, и заносы, тендеры всякие, торги, распилы, контрабанда, – я уж не говорю про серьезные дела, по которым пожизненное дают. А что делать, кушать-то людям хочется, неотложные нужды опять же, то-се.
Он стал загибать пальцы, считая нужды людей.
– Ребенка в Англию учиться – раз, дом построить – два, второй дом построить – три, виллу на Канарах где-нибудь – четыре, самолет, яхта, остальное по мелочам… Жену за границу отправить, чтобы глаза не мозолила, – пять, любовницу содержать – шесть, к девкам ходить – семь, себя содержать – восемь, взятки туда-сюда, крыша – девять, ну, и на карманные расходы тоже.
Буш был вынужден согласиться, что людям нынче приходится нелегко, живут они трудно. Но Аслан его почему-то не поддержал.
– Какие там люди – чиновники, крысы канцелярские, – брезгливо бурчал он. Обычно молчаливый, сегодня чеченец разговорился: может, тоже нервничал, худое подвижное лицо стало неожиданно грустным. – Хуже клопов они, кровь сосут. Нормальные люди воруют, убивают, оружием торгуют, наркотиками – короче, все делом заняты, одни только чиновники груши околачивают, разрешения выдают. Это у нас проблема – не то, что воровать нельзя, а что на это разрешение нужно. И есть, которые это разрешение выдают. Вот это и называется бизнес по-русски. И пока это не изменится, ничего тут хорошего не выйдет, верь моему слову, доктор.
Спустя пятнадцать минут они уже заходили в кабинет вице-мэра. Странное ощущение лицемерия и фальши захлестнуло Буша еще на лестнице, укрытой красной толстой дорожкой, в кабинете же чиновника оно только усилилось. Вице-мэр был серенький суетливый человечек, чем-то похожий на крысу – при улыбке обнажал остренькие нечистые зубы, хотелось заглянуть ему под пиджак, нет ли там хвоста, но хвоста, скорее всего, не было – тут тоже царствовал обман.
Вице-мэр мягенько и с готовностью пожал руку Аслану, глазки его вопросительно пробежали по лицу Буша.
– Это наш стажер, надежный человек, присматривается к жизни… – объяснил Аслан.
– К жизни? – удивился чиновник. – У меня тут? Что, другого места не нашел?
– С тебя начнем, дальше вверх двинемся, все как положено, – толковал Аслан.
Как ни странно, дикое объяснение это, похоже, успокоило вице-мэра. Он кивнул крысиной головкой Бушу, пригласил гостей сесть.
Буша поразила демонстративная бедность кабинета – строгий стол, суховатое жесткое кресло, даже стулья пластиковые, как из ИКЕИ, даже сейфа не было, или шкафа какого-нибудь захудалого. Все здесь словно вопияло об умеренности и неприхотливости, вплоть до самого вице-мэра. «Да, крыса, да, беден, – как будто бы с достоинством говорила его остренькая физиономия, – но верой и правдой служу отечеству». Недостаток роскоши, впрочем, с избытком возмещал огромный портрет базилевса при всех орденах на стене да золотые часы самого чиновника, стыдливо выглядывавшие из-под рукава потертого пиджачка. Несмотря на уроки Кантришвили, Буш еще слабо разбирался в роскоши, но даже и он понял, что часы дорогие – может, десять тысяч долларов, может, сто.
– Часы – первое дело в человеке, ибо сказано: по часам их узнаете их, – толковал ему Кантришвили. – Человек может быть хитро одет черт-те во что, ездить на ржавом «жигуле», это все маскировка, но часы и ботинки должны у него быть в порядке, потому что по ним встречают и провожают тоже.
– А если часов нет?
– Как – нет? – не понял Грузин. – Куда делись, украли, что ли?
– Нет, просто нет. Не носит он часов, – объяснил Буш.
– Ну, если он часов не носит, значит, он несерьезный человек: не чиновник, не силовик, не бизнесмен. А если так, то кто он такой, чтобы о нем думать?
Вице-мэр был, конечно, серьезный человек, и часы у него были серьезные, и базилевс на портрете тоже был очень-очень серьезный, даже обычная его монгольская хитринка в глазах куда-то делась.
Несколько секунд Аслан и чиновник смотрели друг на друга, смотрели внимательно, не отводя взгляда. Буш даже удивился, он думал, что чиновники могут только глазами бегать по сторонам – нет, смотрел, не отрываясь.
– Значит, договоренности наши действуют? – сказал наконец Аслан.
– Действуют, – не возражал вице-мэр.
– И все в порядке?
– В полном, – отвечал вице-мэр. – Во всяком случае, у нас. А раз мы в порядке, то и вы в порядке, я правильно понимаю?
– Я ровно это и хотел сказать, – кивнул Аслан. – С языка у меня снял.
После этого он осторожно сунул руку во внутренний карман пиджака – ради такого случая Аслан сменил на костюм вечную свою кожаную куртку («Из драконьей жопы делана, ни один кинжал не возьмет!» – хвастался он Бушу), и вытащил оттуда пухлый конверт. Посидев с конвертом в руке несколько секунд, будто сомневался еще, давать, не давать (а у чиновника за это время расцвели на физиономии горячие красные пятна), Аслан все-таки протянул конверт вице-мэру.
В ту же секунду землю тряхнуло и здание пошло ходуном.
«Землетрясение… – не понял Буш, – откуда?», а вокруг уже все заволоклось мутным белым туманом – он клубился, сухо поскрипывал на зубах. Сквозь туман этот стало почти ничего не слышно и лишь неясно видно, как Аслан, вскочив со стула, выхватил пистолет и стал стрелять куда-то в сторону двери.
«От землетрясения отстреливается?» – успел еще удивиться Буш, но тут набежавшие люди в черном сбили Аслана с ног, прижали к полу, распластали, как ящерицу, только хвоста недоставало, нечего откинуть, – и убежать.
Это было последнее, что он успел подумать. Тяжелое ударило по затылку, в глазах стало темно и кроваво, в ушах зазвенело, и вся вселенная провалилась к чертям собачьим.
Глава 7
Начало времен
Вначале сокрушил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.
Нет, не носился. Никак не носился. Хабанера проглядел все глаза, сидя на берегу мировых вод, волны стального цвета колыхались от глубинных течений, адский пламень горел с небес, слепил красным, вздымались и обрушивались в бездну громады бесформенной материи, а Духа все не было. Ни Духа, ни душка, ни даже дуновения ветра.
И свет не отделен был от тьмы, и ночь ото дня, и твердь от воды. Это Хабанера почуял ясно, когда стали мерзнуть ноги. Задом он сидел на теплой тверди, а ноги утопали в стылой жидкости стального цвета.
– Это морок, – сказал себе Хабанера, – видение, глюк. Нельзя гнездиться сразу на тверди и в глубинах океана, я ведь не бегемот какой-нибудь, не к ночи будь помянут и не к такой-то матери пошел.
Однако ошибался Хабанера – все это был не морок и не видение, это была реальность, данная ему в ощущениях: маленькие морские мандавошки полоскались в неотделенной воде, больно кусали за голые пятки, проплывали дальше, выше, жадно устремлялись к чреслам, щипали их, домогались, пережевывали. То были чудовища бездны левиафаны, но Хабанера, чтобы не так страшно, звал их мандавошками. Теперь вот они добрались до души его, до самой сути и грызли, терзали, мучили.
Хабанера, не выдержав, закричал тоскливо, как степной волк, и отпихнул чудовищ бездны ногою. И убоялись они, как сказано где-то в Писании, и отступили прочь. Но не совсем, не окончательно, а только затаились, глядели из-под стальной колеблющейся пустоты, ждали момента восстать, сокрушить и низвергнуть…
Но и это все тоже было наваждение. Сон разума рождал мандавошек, которых не было, не могло еще быть, потому что первую живую тварь Бог произвел только в день пятый – в том числе и мандавошек, и других гадов, морских и обычных, а сейчас вокруг стоял день первый, и даже, может быть, нулевой, то есть никакого дня не было. Но была уже твердь, были воды и были мелкие, но чрезвычайно кусачие твари из бездны. Откуда же взялись они, и, когда, наконец, начнется настоящее творение, и прервется бесконечное одиночество Хабанеры, и в друзья ему хлынут люди, скоты, звери и гады земные, и птицы, и пресмыкающиеся, и светила на тверди небесной, и трава, и древо, приносящее плод?