
Полная версия:
Наречение человеком
«Сладка моя жизнь – она не ведала законов», – подумал человек.
Глава 6. Нарыв
Двое людей двинулись в путь.
Дорога их длинна, цель не близка. Кочевники не зря приютились у подножия гор – никто их не мог тронуть: ни звери – те скорее опасались падких до охоты переселенцев, ни люди. Девушка говорила чистую правду: до ближайшего города требовалось преодолеть даже не сотню миль, а несколько сотен – таковы были точные значения. Расстояние немалое.
Не прошли они и половины пути, как силы их начали угасать, и люди еле волочили по грязной земле свои дряблые ноги. Полуденное солнце иссушивало тела, выжимало из нежной кожи все соки. Пот заливал веки. Миновав плоскогорье, путники очутились среди дерев; отовсюду измождённые тельца обступала густая зелёная чаща.
«Бесконечные дебри! Нет им конца», – сердился человек, переступая через попадавшиеся под ноги коряги и сучки. Каждый новый шаг давался ему с трудом. Никогда не ступала здесь нога человека, никто ещё не ходил этой дорогой, ни одного следа не виднелось на земле, и не за кем было следовать. Холодная свирепая чащоба господствовала в гордом одиночестве.
Впереди замаячила груда каких-то обломков. Путники пригляделись и оторопели, силы окончательно покинули их.
Девушка упала на колени.
– Бурелом!
Человек не повёл и бровью: преграда не поколебала его решимости.
Близился закат. Порешили заночевать у бурелома, укрывшись под поваленными деревьями.
Ночь выдалась беспокойной и отнюдь не по причине журчащего желудка и изнывающих голеней. Что-то заныло внутри человека, пока тот укрывался листьями да сучьями, сооружая себе ночлег. Разум его возвратился к тому, что прежде ему хотелось отбросить, оставить до прихода в город, где уж он взялся бы за вскрытие – истина стала нарывать раньше, невыносимо нарывать! Вскрыться сейчас, сию минуту, ждать более нельзя, иначе путник погибнет! Не дойдёт, не доползёт до источника жизни, к которому и идти-то не надобно: он тут вот, в нём самом.
Тягостно изнывали мысли: в чём заключается ответ, отчего он так живёт, отчего пребывает в мире, в самом себе? И вот он бредёт, бредёт и придёт ли куда-либо – кто знает? Не сотворит, не свершит задуманного – и к чему потрачены силы? А быть может, и того хуже: свершит и разочаруется – отчается в себе, не пожелает возобладать над собой, взыщет славы другого и преклонится пред ним[5]. О ужас!
Вопросы подступили к горлу человека, врезались в шею, словно петля, и душили, душили. Человек схватился за горло и хрипло задышал. Рана нарывала.
– Сальваторис! – кричал человек подбегающей взволнованной девушке. – Сальваторис! Сочится, сукровицей сочится.
– Где, где, человек? Где? – взгляд её испуганно бегал по телу несчастного в попытках отыскать рану.
– Во мне, во мне она нарывает! – слёзы навернулись на глаза человека. В бешенстве он метнул в сторону сук, из-под которого струёй брызнула кровь.
– Боже мой! – Сальваторис метнулась в сторону, сорвала пару листьев с деревца и стала прикладывать к боку человека. – Боже мой, боже мой…
– Долго… слишком долго мы шли… Нет! Слишком долго я шёл: падал, взбирался, падал, вновь взбирался, шёл, тащил телесность… А душа-то! Душа – она не ждёт! Нет, не ждёт! Затянулся мой поход, Сальваторис.
– Да что же ты, что же? Мы и половины не прошли того, что наметили. Как же твои слова? Вспомни, как там… «…и находясь при последнем издыхании, не имея сил в себе, я…»
– …Я положусь на силу, что полагает меня, – докончил человек и зарыдал. – Да с чего… да с чего, скажи мне, я решил, что знаю, что за сила такая полагает меня? То я сам или что иное? Не знаю! Ничего не знаю и не хочу знать. Одного желаю, самого сокровенного, того, что долго теплилось во мне, а теперь вдруг взыграло, всполошило душу, а с ней и тело: почему… для чего… нет, отчего я есть? Вот то, что я так явственно переживаю день ото дня, что живее и ощутимее всего прочего в мире – отчего, отчего оно? Над чем ты так безжалостно глумилась, то есмь моя сущность, которую, кажется, мне не дано разгадать никогда!
– Тише, тише, – успокаивала девушка и ласково гладила рукой по осунувшемуся лицу человека. Вспоротый древесным суком бок опух и наливался краской. Кровь никак не желала останавливаться.
Сальваторис сложила руки в молитве. Ей ничего не оставалось делать, кроме как, чтя обычаи предков, по-язычески молиться за упокой души пострадавшего – другого пути, по мнению девушки, у человека не оставалось. Ослабленный организм не поборет болезни, а значит, рана воспалится и погубит его окончательно.
К утру боль поутихла. Человек лежал смирно, укрытый листвой. Подобрав под себя ноги и обхватив их руками, он равнодушно поглядывал в сторону восхода. По лесу простирался сизый туман, негромко посвистывали утренние птицы. Прислонившись затылком к стволу хвойного деревца, дремала уставшая Сальваторис. Капельки мелкой испарины блестели на кончике её носа; девушка уснула недавно. Привлечённые запахом пота, к лицу её припали насекомые-паразиты, жадно посасывавшие свежую кровь, – пребывавшая в забытье Сальва не замечала их. Она истратила всю ночь на больного, то прикладывая к ране свежие листья, то бегая к лесной речке, оказавшейся вблизи их ночлега, набирая во что придётся воды и промывая порез от сука. Наконец сон сморил её: она уткнулась головой в первое попавшееся дерево да так и заснула.
Взгляд человека блуждал по телу девушки. Губы его разомкнулись, и он слабо выдавил из себя невнятный хрип – слово не вышло. Собравшись с силами, он кликнул второй раз. Теперь звуки собрались во фразу: «Сальваторис». Ответа не последовало. Опираясь на локоть, человек приподнялся и подполз к девушке. Рука его опустилась на тощее плечо, выглядывавшее из-под одежды. Девушка вздрогнула. Веки открылись. Несколько мгновений она растерянно глядела на человека, затем лицо её приняло строгий вид, и, потирая ноющий затылок, девушка встала.
– Как ты себя чувствуешь? – она прикоснулась губами ко лбу человека и заметно оживилась.
– Недурно.
– Нам пора, – и Сальваторис двинулась через бурелом по направлению к реке.
У реки путники вдоволь напились, перебрались через неё вброд. За рекой неожиданно для них лес начал редеть, а потом и вовсе кончился. Путники вышли на равнину; вопль радости огласил просторы: впереди виднелись черепичные крыши одноэтажных домиков, дымились трубы, слышались людские голоса. По великой случайности, не имея средств ориентирования и, в конечном счёте, отклонившись от намеченного маршрута, путники набрели на предместье того далёкого города, куда они сперва держали путь.
Глава 7. Родная кровь (эпизод из предыдущей главы)
Она спасла его, вновь подняла со дна. Она – Сальваторис, девушка-богиня, подруга жизни и мечты. С течением времени человек всё более сознавал, каково это – находиться бок о бок с родственной душою. Подвергаясь испытаниям, вскрывая собственную душу, он нередко томился желанием позабыть себя и увлечься другим. Подчас ему хотелось отдаться чувству, которому он больше всего в жизни боялся дать волю: преклониться пред чужим человеком – о, какой страх!
– Друг мой, благодетель мой, на что я такой уродился? – изнемогая под покровом поваленных деревьев, человек размахивал рукой, вцепился в платьице Сальваторис, потянул к себе.
– Господи, – Сальваторис подошла и положила руку на разгорячённый человеческий лоб. – Жар…
– Дай мне к тебе прижаться, родная кровь моя, дай в тебе забыться, дай захлебнуться в невозможной для меня любви, Сальва, – умолял человек. – На дно падёт не каждый. А я – я пал, я отрёкся, хоть и не помню того. И всё это во имя… Во имя себя, но и во имя родителя человеческой жизни, а теперь покинут, оставлен им…
Лицо девушки исказилось от жалости.
Всю оставшуюся дорогу человек и Сальваторис более не разговаривали: каждый чувствовал себя виноватым перед другим и потому не смел произнести ни слова. А сердце человека не замолкало ни на секунду. Всё чаще и чаще оно билось в груди с неодолимой силой. Природное чувство возгоралось в путнике; всё его естество, столь далёкое от безукоризненной природы разума, желало Сальваторис – как женщины и как матери. Душа, угнетённая тяжкими мыслями, хотела освободиться от ноши, томилась по нежной ласке, искала приюта. Здесь не было страсти, не было грубой похоти, совершенно не свойственных душевным порывам. Здесь было самозабвение и жалкая детская беспомощность. Храбрость воина переросла в малодушие.
«Сладка моя жизнь – она не ведала законов». О, как ошибался человек! Природа его ведала законы гораздо более строгие, чем те, под властью которых проносилась жизнь Сальваторис. Потому человеческая воля изнемогала, слабела и не находила в себе сил обратиться к голосу вечности, достигнуть наивысшей стадии сознания невозможности, чтобы в то же время обрести спасение. Так падают на дно, не сумев подняться.
Глава 8. По образу
На входе в предместье людей встречала невысокая каменная часовенка. Босые ноги ступили на сохлую траву – часовня располагалась возле дороги – и взошли по ступеням к главному входу.
У входных дверей на корточках сидел приземистый мужичок и стрелял в посетителей часовни злыми бесноватыми глазками. На теле его повис замызганный хитон, порванный в районе талии; подол одежды обуглился, словно кто-то нарочно поджёг беднягу, пока тот отвлёкся или решил вздремнуть. Завидев чужие лица путников, мужчина заулюлюкал и замахал рукой, подзывая их к себе. Человек покосился на Сальваторис и с осторожностью приблизился к бродяге. Мужичок залепетал что-то на местном наречии.
Между тем из часовни вышла пожилая женщина в ситцевом платке и, обращаясь к бродяге, громко крикнула:
– Нашёл место! А ну, пошёл прочь, рванина!
Мужичок вздрогнул, неожиданно для всех стукнул по порогу часовни и со злобой плюнул в сторону женщины.
– Ах ты… Гад! – женщина замахнулась кулаком, чтобы дать в лоб негодяю, но промахнулась. Бродяга подскочил и резво бросился прочь, скаля зубы и продолжая улюлюкать.
– Гад! – в сердцах повторила женщина, поднимаясь с земли, куда нечаянно рухнула, пока пыталась проучить оборванца.
Смешанные чувства переполняли человека. Жалость, гнев, отвращение к бродяге спутывались между собой в его сердце, и выходило что-то странное, противоречивое.
Над самой головой человека низко сманеврировала птица, грациозно раскинув пёстрые крылья, и опустилась на то место, где прежде сидел мужичок. Острый птичий ключ переливался при свете солнца, небольшая головка с чёрными глазками была гордо вскинута. «Как благородна эта птица!» – изумился про себя человек. Внутри него вновь всё перевернулось и наполнилось блаженным покоем. Внимание его опять отвлекла женщина в платке, жаловавшаяся Сальваторис на мужика-бродягу.
– Представь себе, каждый божий день как заведённый ходит сюда, – говорила она. – Уж и кто только ни пытался выдворить его отсюда – тщетно. Был бы храм, а не часовня, глядишь, и позаботились о порядке. А здесь кому это надо… Жаль только, народ пугает, полоумный, а ведь он такой и есть: бог его знает, что в уме творится. Господь недоглядел: не все по образу вышли, вот и появился на свет этот – выродок, – уже равнодушно кончила она и, вздохнув, поплелась по дороге, вскоре скрывшись из вида за каким-то домом. Человек с удивлением смотрел ей вслед: «А действительно, не каждый по образу». Прежнее сомнение закралось в его душу, и он глубоко задумался.
Путники вошли в часовню. Изнутри сквозь оконные витражи от пола до стен её заливал холодный синеватый свет – потолка он не достигал, и верхняя часть помещения скрывалась от взоров прихожан в полумраке.
Под тенью махонького куполка возвышался стержень из грубой породы дерева, у верхнего конца пересечённый перекладиной. Человек внимательно вгляделся в необычный объект и подошёл к нему поближе, пытаясь разобрать стёршуюся временем надпись над верхней перекладиной. Его отвлекла Сальваторис. Она указывала пальцем на человека в длинной до пола рясе:
– Полагаю, у этого милейшего человека предостаточно нужной нам бумаги.
Действительно, в руках мужчина держал громадную стопку бумаг в потрёпанном переплёте. Руки мужчины дрожали: казалось, он вот-вот выронит содержимое на пол. Не медля ни секунды, человек ринулся к нему.
Человек в рясе с невозмутимым спокойствием двигался вдоль стен часовни. Он улыбнулся бежавшему ему навстречу нагому длинноволосому незнакомцу и, когда тот остановился перед ним, тихо спросил:
– Чем я могу помочь тебе? Я вижу, ты чрезмерно взволнован.
Грустная улыбка не сходила с его лица.
Человек замешкался, не зная, как обратиться к старику – несомненно, седая окладистая борода выдавала в нём человека преклонного возраста, и со смущением произнёс:
– Отец, позволь мне взять пару листов твоих бумаг. У тебя их целая стопка, а мне для нужды.
Брови на стариковском лице приподнялись: с одной стороны слова человека были проявлением крайней степени неуважения к духовному сану старика, с другой – звучали с неподдельной искренностью. Человек, по-видимому, сам не ведал, с кем говорил, а оттого поведение его походило на панибратство и непозволительную дерзость.
Узенькими щёлками глаз старичок с интересом осмотрел на человека и, помедлив, произнёс:
– Да разве ты не видишь, что у меня в руках?
Ссохшиеся губы старика будто и не двигались: голос исходил откуда-то изнутри.
Вокруг собеседников начал потихоньку собираться народ. С любопытством все внимательно вслушивались в занимательный разговор пастора с малограмотным чудаком.
Губы пастора дрогнули. Он резко развернулся и, подобрав рясу, удалился в темноту. Немного погодя, силуэт его вынырнул из тени, стремительно приближаясь к человеку. В руках он держал лист пергамента и перо, кончиком окунутое в медную чернильницу.
– Бог знает, отчего я помогаю тебе, сын. Пожалуй, оттого что слушаюсь закона небесного – не смею не обратить к тебе щеки, терпя и принимая оскорбление. Добро за зло – вот единственное мерило справедливости, запомни это, – окончил свою речь пастор и протянул человеку бумагу с чернилами. Публика с волнением наблюдала за тем, что последует дальше.
– По всей видимости, я должен преклониться пред тобой, милейший, – человек отвесил низкий поклон, – знай, что ты платишь добром за добро. Нет в моих побуждениях и капли зла.
После он обернулся к Сальваторис и со слезами на глазах обнял её, крепко прижимаясь к женскому телу, чтобы в последний раз ощутить его тепло и навечно отойти к миру иному.
– Прощаюсь с тобой, дорогая Сальваторис, ведь путь твой окончен. Наши дороги расходятся, моя – устремляется ввысь. Покинь меня, Сальва, но дождись минуты, когда я спущусь с вышины и порадую тебя тем, что обрёл.
Всем телом затряслась девушка, ноги её подкосились. Человек подхватил её, и Сальваторис увидела перед собой печальное, покрытое морщинами лицо; дуги бровей, выжженные палящим южным солнцем, едва виднелись над впавшими глазами, над припухшими от нехватки сна веками, и сливались с белёсым, мертвенно-бледным лицом. Отросшие волосы спадали на мокрый лоб, щетина покрывала острый подбородок. Уголками рта человек как будто усмехался.
– Ты слышал прежде мои слова: дорога моя лежит через тебя! Поклянись, что откроешь мне истину, как возвратишься.
Пастор, стоящий в стороне и стеснённый набежавшей публикой, двинулся вперёд и вложил в руки Сальваторис какую-то книгу.
– Помилуй, Сальва! – сказал человек. – Истина возможна только для одного[7] – мне стало это ясным здесь, среди людей. У них нет возможности заглянуть под корку моего черепа, ощутить, помыслить меня изнутри. Так и мне нет возможности истинно познать, что там, по ту сторону меня.
Тело Сальваторис обмякло; по щекам потекли слёзы. Потом она встрепенулась, поглядела на книгу в своих руках и что-то решила для себя в уме – окончательно и бесповоротно.
Гулким эхом отозвались в тишине часовенки её последние слова:
– Мне незачем ждать тебя. Моя вера искреннее твоей, она не ждёт и не дремлет, – и ткнула ветхим переплётом человеку в лицо.
Человек ответил ей одобряющим кивком.
***
По уходе человека она пожелала остаться при пасторе и, когда тот подался в монастырь, постриглась в монахини и удалилась вместе с ним.
Глава 9. Прибежище
В одной из столярных мастерских предместья объявился ранее никому не известный ремесленник: тощий, с проседью в волосах, с ног до головы бледный как смерть человек. Голод и долгая дорога наложили заметный отпечаток на беднягу, по его рассказам, прибывшего из окрестностей дальнего горного поселения.
Жалкий вид человека вызывал чувство сострадания, и ремесленники, посовещавшись, приняли его в столярное дело, куда он просился ради заработка на кусок хлеба. Работа чужака, как и любого начинающего подмастерья, не требовала особых умений в столярном ремесле, а играла, скорее, подсобную роль: принести, подать, поддержать; в конце дня с ним расплачивались. По окончании трудового дня человек, как правило, удалялся в небольшую тесную каморку при мастерской, служившую изначально в качестве кладовой для различного рода сырьевых материалов, а теперь ставшую его постоянным местом жительства. Мастеровые помогли человеку обустроить камору по всем правилам удобства: приволокли с городской свалки брошенную прежними хозяевами кушетку, малость потрёпанную и пропитанную запахом табака, достали с бывшего склада, который теперь переместился в новое помещение, деревянную столешницу и подпорки для неё и водрузили на получившийся столик массивный подсвечник.
За аренду комнаты потребовали три медяка в месяц. Человек колебался в нерешительности: месячная заработная плата его не превышала пяти медных монет. На пропитание оставалось не много, но и не мало: он не был избалован жизнью, на сносную жизнь оклада вполне хватало.
Судьба на гребне своих волн в очередной раз вынесла его к берегам человеческой цивилизации. Так заблудившееся в море судно невольно натыкается на участок суши, где членов экипажа ждёт спасение: простор, твёрдая почва под ногами. Но иным образом обращается для мореплавателей финал их приключения, коль скоро земля, куда они прибыли, чужая. Здесь царят и торжествуют другие нравы, иные правители, непривычные законы и пугающие свирепостью блюстители порядка. Бесконечность разделяет чужаков и местных жителей, делая первых вечными отшельниками, вторых – владыками земли; первые извечно будут в подчинении вторых. И как бы ни хотелось спутникам расправить крылья, прочувствовать долгожданную свободу всем телом и душой, их место – в клетке, где в их власти творить что заблагорассудится. Как хищника упрячут за решётку, так и чужаков судьба загоняет в неволю, оберегая от хищника извне, по ту сторону оград.
Камора стала пристанищем человека, залогом его защищённости. Удаляясь в конце рабочего дня в душную комнатку, он чувствовал себя в безопасности. Камора – его родной мир, действительная реальность, не плоская и блеклая, а насыщенная, живая. Сам того не сознавая, человек с самых первых дней работы в мастерской провёл чёткую неприступную границу между собой и людьми. Разум его погрузился в мир понятий и абстракций, стараясь уловить суть вещей, что являлись перед ним изо дня в день: стол, свеча, пергамент, чернила, собственное тело, чувство, мысль – он вникал, пробирался к ответу; по истечении времени он приоткрыл бы занавес и узрел величие и вместе с тем простоту истины.
Как-то раз сон сморил его во время работы. Пальцы человека некрепко сжимали перо, с которого на разложенный пергамент спадали капли свежих густых чернил. На листе пергамента уже было начертано несколько строк. Мозг человека напряжённо работал, взвешивая написанное; кровь прилила к вискам, от напряжения на тоненькой шее взбухли жилы: «Мысль… Я… Свеча, будь она неладна!» Огонёк свечи растаял, оставив после себя пахучую дымку. Человека окружила кромешная тьма: окон в каморке не имелось, и даже блеклый луч лунного света не мог пробраться в этот потаённый уголок. Философ заёрзал, хотел было подняться поискать коробок со спичками, но махнул рукой и обмяк уставшим телом на стуле. В голове завертелись воспоминания лиц, событий, мест – сплошной хаос, из которого мало-помалу образовались каменные стены, земля и чей-то человеческий облик. Сквозь кожу непокрытых, часто вздымающихся грудей незнакомца проступали кости рёбер, под ними гулко стучало сердце…
…Неизвестно, сколько он провёл времени в беспамятстве. Его разбудил чей-то знакомый прокуренный баритон. Придя в чувство, человек обнаружил себя в родной каморке. Ремесленник в холщовом переднике, надетом поверх рубашки с закатанными до локтя рукавами, потирал ладони и гудел басом.
От растерянности человек залепетал невнятные оправдания. С ужасом кинулся расчищать поверхность стола от бумаг; по рассеянности свалил чернильницу: сосуд опрокинулся, расписав передник мастерового лиловыми пятнами. Ремесленник нахмурился, постоял, помолчал и, причмокивая, вышел из каморы.
Вечером того же дня он, не предупреждая, нагрянул к человеку. Трое рослых мужей, бывших вместе с ним, разом навалились на бедолагу, топча и выбивая из того признание. «Гость непрошеный, ответь, кто тебя нарёк? От кого посмел произойти на свет?» – прогремел в ухо пострадавшему грузный коротко стриженный ремесленник. Человек со страху схватил со стола лист пергамента и сунул ему в руки. Тот, с ожесточением рванув листок, так, что от рукописи уцелел небольшой клочок, пробежался по нему глазами, досадливо сплюнул. Пальцы быстро скомкали расписанный обрывок пергамента, и столяр швырнул его в угол комнаты.
Уголки рта человека заметно дрогнули, но он сумел сдержаться, чтобы не завопить. Крепкая рука схватила за шиворот бедного подмастерья и выкинула из каморы. Человек упал плашмя, разбив себе верхнюю губу. Опомнившись от удара, он перевернулся на спину – светлая рубашка его превратилась в грязный помятый мешок – и поймал брошенный в него комок бумаги.
В душе человека творился бедлам. Гнев напал на него, словно хищный зверь, помучил, выпустил из зубастой пасти, перекинул другому хищнику – равнодушию. Тот жадно вцепился в жертву, и тогда человек плюнул на судьбу, на жизнь, на людей: «Будь что будет!» Он глянул в окно мастерской, ведущее на улицу: плотная пелена грозовых туч медленно продвигалась по небосводу; в тех или иных местах тучи наливались чернотой, точно обугленные, и, гонимые диким ветром, погружали всё предместье во мрак. Повинуясь ветровым порывам, стёкла в рамах затрещали и вдруг полыхнули пламенем, во всяком случае, так показалось человеку.
– Господи! – воскликнул кто-то из мастеровых.
Пространство огласил раскатистый гром.
С ржавой крыши, куда ударила молния, огонь перекинулся на боковой фасад дома. С округи уже сбегались жители, кто взволнованно, кто с интересом наблюдая за диковинным явлением. Перешёптывались, посмеивались. Показалась вереница людей с вёдрами, переполненными водой, выплёскивающейся из краёв. Среди суматохи возник силуэт незнакомца, по одежде напоминающего подмастерья. Он неторопливо покинул сверкающую искрами пламени мастерскую, крепко сжимая в руках какой-то свёрток. Лицо его было бледно; под рёбрами гулко стучало сердце.
Глава 10. Язык молчания
Как страшно, как невыносимо тоскливо обращаться к безмолвию.
Покинув мастерскую, человек миновал один или два коротеньких переулка – в ту пору разыгравшаяся непогода уже успела смениться затишьем – и очутился у старого заброшенного особняка. Там он наткнулся на прелестного вида сад, ухоженный и прибранный в отличие от дома, за ним явно следили и всеми возможными способами обхаживали.
Сад был ограждён невысоким заборчиком. Человек перелез через него и свалился в пахучие заросли: воздух вокруг наполнился благоуханием, затуманил сознание, опьянил, погрузил в состояние мгновенного гипноза. Вспомнились слова Сальваторис о мире, воплотившемся в одном-единственном чувстве.
Тысячей невидимых насекомых кишел сад, тысячей пьяниц, пребывавших во власти бешеной эйфории. В безумном танце кружил хоровод захмелевших, толкаясь, жужжа и стрекоча на непонятном, мудрёном языке. Заплутавший жучок, не рассчитав скорости, влетел человеку в ухо. Отчаянно перебирая лапками, он приятно защекотал по мочке уха – человек шумно рассмеялся и, нащупав его, схватил двумя пальцами, приблизил к глазам.
– Как наглядна жизнь букашки: вот она – при мне, налицо. Крохотный жучок. Иногда он даже я, – человек раздавил насекомое пальцами. – А я всегда при себе.
Вслед за словами прекратилось действие гипноза. Хмель сменился болью похмелья – трезвым сознанием жуткой действительности, от которой трудно спрятаться, тяжело забыться, уберечься. Где-то под кожей, в самых жилах, пульсирующих потоками крови, вскипело тревожное чувство.
Человек всё ещё сжимал в кулаке полумёртвое насекомое, бившееся из последних сил в надежде улететь из цепких рук неволителя.