Полная версия:
Интервью с дураками
– Не удивляйся, что я послала за тобой в столь ранний час, – милостиво улыбнулась ему красавица. – Я решила показать тебе кое-что из своих драгоценностей и услышать твою оценку. И мне не хотелось бы, – тихо добавила она, – чтобы нам кто-нибудь помешал.
Некоторое время она открывала шкатулки, предлагая ему взглянуть то на пылающее кровью рубиновое ожерелье, то на горящую радужным огнем алмазную диадему, то на бесценный, покрытый жемчугами и сапфирами кубок.
– Что ты думаешь об этом? – каждый раз спрашивала она.
– Я думаю, – каждый раз с поклоном отвечал Луиджи, – что это изделие достойно твоего вкуса.
– Как однообразны твои суждения, – усмехнулась герцогиня. – Но всё равно я бы желала выслушать еще одно. – И, с улыбкой подняв к нему прекрасное лилейное лицо, она спросила: – Что ты думаешь обо мне, мастер Луиджи?
– Я думаю, – тихо ответил юноша, – что ты похожа на это утро.
Он отступил на шаг и распахнул дверцы балкона.
– Посмотри, – обернулся он к ней, – кажется, еще темно, но воздух светел и чист, как сосуд, наполненный драгоценным каприйским вином – вином, предназначенным Императору!
Эти слова и проникшая в комнату влажная предрассветная прохлада заставили Беатриче поежиться.
Взмахом руки она отпустила мастера и весь день провела в глубокой задумчивости.
Вечером она позвала наперсницу и сообщила ей следующее:
– Я знаю, что я грешница. Как и всякой грешнице, мне самим Создателем положено любить святых. Я знаю также, что Луиджи Торлини мог бы стать моим любовником, потому что, как и всякому святому, ему самим Создателем положено любить грешников. Но думается мне, что это не принесет ни одному из нас ни счастья, ни наслаждения.
И пожав плечами, повелительница Венеции обратила свои взоры в другую сторону.
Однако и это не принесло ей счастья. Рассказывают, что, обнаружив измену, суровый герцог Спада собственной рукой поднес к губам своей супруги кубок отравленного вина.
Отзвучали заупокойные колокола, и Венеция погрузилась в сумрак беззвездной осенней ночи. Не освещали и долго не будут освещать ее каналов прекрасные цветные фонари, – такова была воля разгневанного правителя.
Луиджи сидел за рабочим столом и скорбно глядел на свое новое творение. Оно напоминало гроздь роскошных цветов олеандра. Пурпур их чашечек отбрасывал блики на бледно-розовые и золотисто-желтые внутренние лепестки; нежно-зеленые плавно изогнутые листья заслоняли основания фонарей, смягчая и сдерживая горевший внутри огонь. Ему было жаль и прекрасной Беатриче, и того, что теперь ни сама она, ни кто бы то ни было иной не увидит на канале его светильников, не насладится игрой света в цветах стеклянных олеандров.
Погруженный в эти невеселые мысли, Луиджи незаметно задремал. Разбудил его раздавшийся, казалось, у самого уха тихий мелодичный звон. Луиджи открыл глаза и с изумлением разглядывал крохотную стеклянную ящерицу, невесть каким чудом оказавшуюся на его столе. Прозрачная и чистая, как драгоценный бриллиант Беатриче, ящерица горела радужным огнем; в каждой ее чешуйке, в каждом плавном изгибе ее маленького ладного тельца Луиджи с ужасом и восторгом видел и признавал руку гениального мастера.
Он было потянулся к ней, но тут же в испуге отпрянул, потому что именно в этот момент неподвижная сверкающая фигурка на столе заговорила:
– Я пришла к тебе, как приходила к великим мастерам стекла Колона, Шартреза и Кентербери, – зазвенел ее чистый, как хрусталь, голос. Тихий, он, тем не менее, наполнил собою всё помещение и эхом отразился от стен. – Я пришла, чтобы утешить наградой достойного награды и утешения.
– Благодарю за утешение, в нем я нуждался, – сказал Луиджи. – А наградой мне будет твой визит.
– Прежде чем отказываться, – возразила ящерица, – выслушай меня. В мире живых я могу обернуть каждое слово твоей лжи правдой. Поверь, это так же просто, как отрастить новый хвост, не менее вещественный и согласный с порядком тела, чем прежний.
С закружившейся головой Луиджи представлял себе жизнь, исправленную его волшебной ложью. И разве не это всегда было его целью: украсить и обогатить мир, хоть на мгновение заставить его забыть о страданиях и уродстве? Как легко сможет он удержать и продлить это мгновение, если примет дар стеклянной ящерицы!
– Я принимаю твой дар, – тихо сказал он.
– Ты щедр, бескорыстен и честен, но будь осторожен! – отозвалась та и с легким звоном рассыпалась мириадом сверкнувших и растаявших на лету осколков.
До сих пор процветают известные на весь мир муранские стеклодувы. До сих пор называют они мастера Торлини «приносящим удачу» и чтут его, как святого. Нищету он превращал в достаток, жадность – в щедрость, тяжкий труд – в любимое дело. Он запомнил прощальный совет ящерицы и был осторожен. Только однажды, нечаянно узнав, как горько терзается нелюбовью к навязанному родителями мужу младшая сестра Бианка, он поторопился необдуманно сказать друзьям:
– Это не так. Я-то знаю, что Бианка и ее муж жить друг без друга не могут.
И радовалось его сердце, когда видел он согласие и покой, воцарившиеся в доме сестры.
Через год флотилия Чезаре Роспильози, решившего, наконец, отомстить за смерть племянницы, а заодно и прибрать к рукам Венецию, потопила одну из галер герцога Спада, на которой находился и муж Бианки. Ветреной октябрьской ночью подплыла вдова к маяку и бросилась с гондолы в холодные воды залива, потому что жить не могла без любимого мужа.
Когда утихла первая волна отчаяния и неизбежной и привычной тяжестью улеглись в сердце мастера Луиджи скорбь и раскаяние, понял он, что никогда больше не рискнет исправить горькую правду этого мира своей волшебной ложью. И что же оставалось ему тогда? Говорить только правду? Но правда не нуждалась в его подтверждении…
«Мысли разумного человека, – напомнил себе он, – могут принять одно из двух направлений: “Что я собираюсь сделать в следующее мгновение? Вечером? Завтра?” или “Что имел в виду Творец, создавая этот мир, пустыню, дерево, ветер, женщину, янтарь, смерть…”»[4]
Первый вопрос не требовал больше ответа и – Луиджи знал – никогда не потребует: он будет молчать.
Чем больше он размышлял над вторым, тем больше был уверен, что Творец и сам не может ответить на него. Сотворив своим Словом правду мира, исполненный горячей любви к сотворенному, Он не станет множить страдание этого мира новым Словом, как не станет делать этого и Луиджи.
Творец и сам не может ответить на второй вопрос, потому что Он тоже навеки замолчал.
И остаток дней Луиджи провел в слезах сочувствия к Создателю.
* * *– Какая замечательная мысль! – воскликнул Леонардо, когда племянник закончил читать рассказ.
– Если ты собираешься провести остаток дней в слезах сочувствия, сочувствуй лучше мне, а не Создателю, – ядовито заметил мой отец.
Леонардо нетерпеливо махнул рукой:
– Да ну вас к черту – обоих! Я имею в виду совершенно не это.
И к концу недели его маленькая светлая гостиная превратилась в недурно оборудованную стеклодувную мастерскую.
А к концу года стеклянные скульптуры, вазы, конфетницы, бокалы, лампы и елочные игрушки Леонардо Грацини продавались в магазинах прикладного искусства и даже выставлялись в галереях. Впоследствии несколько работ купил местный музей. У старика появилась масса новых знакомых и приятелей, отец перестал беспокоиться и заслуженно гордился собой, а гораздо реже свидетельствуемое старым поэтом Светило прокладывало обычный небесный путь над пустырем к океану и дальше.
Я не был свидетелем этих событий, о них я слышал от старого Леонардо, и они, как и все остальные истории, рассказанные им, вплелись в многоцветный узор памяти моего детства.
Родители подолгу бывали в разъездах. Иногда они брали меня с собой, но чаще я уговаривал их оставить меня со старым Леонардо. Конечно, мне нравились и Париж, и Берн, и Мадрид, и Мехико, но больше всего мне нравилась мастерская Леонардо и огромный поросший дикой ромашкой пустырь за его домом.
– Как он похож на тебя! – с улыбкой говорила отцу мать, ероша мои отросшие за лето волосы, такие же светлые и волнистые, как у нее. – «Хочу к Леонардо, останусь с Леонардо, поехали к Леонардо…» Ты только посмотри на него – он совсем одичал! Черный от загара, колени ободраны, на руках ожоги, а ногти! В следующий раз, – грозила она мне пальцем, – никуда не поеду с твоим отцом, останусь с тобой.
– Оставайся! Я покажу тебе, как выдувать из стекла сосульку, а потом мы вместе с Леонардо, и Джеком, и Агриппой будем пить горячее вино и печь на пустыре картошку.
– Кто такие Джек с Агриппой? – хмурилась мать.
– Джек – бродяга, – охотно сообщал я. – Летом он живет на пустыре под брезентом. А Агриппа наполовину овчарка, но он тоже ест картошку.
– А на другую половину? – переглянувшись с отцом, спрашивала она.
– Скорее всего волк, – пожимал плечами я.
– Ничего страшного, – тихо говорил ей отец. – Я поговорю со старым сумасбродом.
– Конечно, ничего страшного, – подтверждал я, глядя в озабоченное лицо матери. – Я совершенно не боюсь волков.
Она улыбалась в ответ, и отец облегченно вздыхал:
– Пусть слушает сказки. Это пойдет на пользу обоим. Может, старик снова начнет писать.
– Почему ты давно не рассказываешь мне свои истории?
Я сидел на высоком жестком табурете и смотрел, как остывает добавление к моей лесной коллекции – маленький прозрачный еж с черным носом и темно-красный, свернувшийся клубком дракон с зелеными глазами.
– Потому что я рассказал тебе все, которые знал, а новых не придумал.
– А почему ты не придумал новых?
– Потому что мне грустно. Если придумывать истории когда грустно, получаются грустные истории. А на свете и так много грустного.
– А почему тебе грустно?
– Гмм… Мне, видишь ли, не хватает союзника. Ты, конечно, можешь возразить. Ты можешь сказать, что мы легко находим поддержку у всего в мире. Если, конечно, ищем ее и если, конечно, не слепые. Так ведь?
– Так, – подумав, согласился я. – Чего уж тут найдешь, если не ищешь и уж тем более если ты слепой!
– Молодец! – Леонардо, смеясь, хлопнул меня по плечу. – Но, видишь ли, даже если ты не слепой и даже если ищешь, можешь всё равно не найти поддержку… в человеческих лицах. А ведь мы тоже люди, и потому нам без этого бывает грустно.
– По-моему, тебе нужны новые очки, – обидевшись за свое лицо, посоветовал я.
– Алекс, я вижу, что придется объяснить тебе всё, как мужчина мужчине.
Заинтригованный и польщенный, я кивнул.
– Ни одно лицо не было для меня важнее любимого и любящего женского лица, – медленно и торжественно сказал старый Леонардо. – Я глядел в это лицо пятнадцать лет. Потом оно стало меняться. А потом и вовсе исчезло.
Тут мне тоже стало грустно.
– Ты прав, – помолчав, признал я, – придумывать грустные истории не стоит. И знаешь, у этого дракона грустная морда.
– Правда? – улыбнулся старый Леонардо. – Ну тогда давай его переделаем. И, наверное, ты тоже прав, мой дорогой, – добавил он. – Я имею в виду насчет очков…
Я со страстью плавил, дул и красил стекло. Я уже знал, сколько нужно добавлять в плавку мела, соды и окиси свинца, помнил наизусть рецепты окраски стекла окисями металлов. Медью – от кроваво-красного, как драгоценный рубин, до бледно-синего; кобальтом – в темно-синий; антимонием – в желтый; железом – в зеленый, коричневый и даже в черный.
Я привык к реву самолетов и выучил массу итальянских ругательств, которыми неизменно разражался Леонардо, когда инструменты на столе начинали дрожать и позвякивать от вибрации.
Зимой я носился с приятелями по пустырю, катался на лыжах и строил снежные крепости; потом снег таял, пустырь зарастал дикой ромашкой, приятели разъезжались на лето. Тут на пустыре начиналась другая, но ничуть не менее интересная жизнь. Стоило весне чуть устояться, как «в ромашках» поселялись бродяги. Среди них мы с Леонардо быстро заводили приятелей, с которыми часто засиживались дотемна, чистили пойманную в заливе мелкую рыбешку, мастерили удочки, чинили старый велосипед, готовили на костре еду. Там я выслушал много странных историй; правда, большей частью я досматривал их уже во сне, убаюканный теплым океанским ветром, рокотом самолетов и глотком обжигающего глинтвейна. Во всяком случае, просыпался я не среди бродяг и ромашек, а в доме, где преломленные цветными кристаллами солнечные пятна на стенах и потолке ясно указывали на то, что уже утро.
Потом я пошел в школу, но каникулы проводил с Леонардо. Он посмеивался, говорил родителям, что я не лишен некоторых способностей, – я довольно прилично рисовал, – и иногда даже пользовался моими эскизами для своих поделок. Мне это, конечно, льстило, но по-настоящему я любил только одно: сам давать своим рисункам объем и цвет в стекле. Стекло… каким обманчиво податливым было оно, каким непредсказуемым и каким горячим! А остывая совсем чуть-чуть, становилось упрямым и хрупким. Руки мои покрывались новыми ожогами, но учились двигаться быстрее и точнее. Леонардо показывал мои шедевры приятелям, заходившим в мастерскую, и уговаривал отца разрешить ему взять меня с собой в июле в Мурано.
Но в июле самолет, на котором родители возвращались из Швейцарии, попал в грозу над Атлантикой и не долетел до аэродрома. Оба они погибли в катастрофе.
II. Долины Разлуки
Я сидел на жестком табурете в мастерской, мне было очень холодно. Я глядел на стеклянное дерево, которое хотел подарить матери. Изумрудные листья его переплетались у основания с аметистовыми и синими вьюнками. Как долго и тщательно добивался я верного баланса и точного цвета, особенно того аметистового, ее любимого. Я не плакал; бессильный гнев душил меня и не находил выхода. «Почему они? Почему именно они?» – ожесточенно повторял я, глядя на мое бессмысленное, жалкое, никому не нужное дерево.
Как хорошо, что оно было таким хрупким и, упав, взорвалось множеством сверкающих осколков, когда медленно и равнодушно моя рука передвинула его к самому краю стола и дальше. Если бы так же легко можно было разбить всё!
– Алекс, – тихо позвал Леонардо. Я не заметил, как он вошел.
– Это мое дерево, я сам сделал его, и я его не хочу! – сказал я.
– Конечно, твое, – подтвердил Леонардо.
– И я не поеду в Мурано! Потому что я не хочу… – но я не мог объяснить ему, чего не хочу; всё вызывало во мне отвращение. Я не хотел… всего.
Леонардо молча ждал, глядя не на меня, а на осколки стеклянного дерева.
– Ты не хочешь, чтобы они были мертвы, – сказал он и поднял на меня печальные спокойные глаза.
Я молчал.
Он подошел и положил руки мне на плечи. Какими теплыми были его руки!
– Почему они? – вырвалось у меня. – Почему именно они?
Старый Леонардо чуть заметно покивал, признавая справедливость моего вопроса, но ответил как-то странно:
– Be in good cheer – no man is immortal![5]
И я заплакал.
– Никто не бессмертен, мой мальчик, – пробормотал он и крепко прижал меня к себе. – Никто…
Мы оба пребывали в уверенности, что я останусь жить с Леонардо, и часто впоследствии я думал об этой несостоявшейся жизни вместе.
Из Берна через посольство меня затребовала сестра моей матери, тетя Ада, которую я видел три раза в жизни и почти не помнил, и через полгода административных проволочек я улетел в Швейцарию.
Последнюю неделю перед отъездом я плохо спал. Просыпаясь среди ночи, я слышал, что Леонардо тоже не спит, бродит по дому, стучит клавишами старой пишущей машинки в гостиной, заваривает на кухне кофе.
Утро моего отлета выдалось солнечное. Стоял конец января, и накануне выпал снег. Я глядел на белый пустырь за окном и молчал, потому что в горле застрял огромный, мешающий дышать комок.
– Не вешай носа, – подбодрил меня Леонардо. – Ты приедешь сюда на каникулы, я уже договорился с Адой. И я знаю, какой подарок приготовить к твоему приезду, – лукаво добавил он и выжидающе замолчал.
– Какой? – спросил я, стараясь звучать заинтересованно.
– Ты часто рассказывал мне про лунный закат – ты ведь хотел бы увидеть его?
Я кивнул.
– Ну вот, решено! – улыбнулся Леонардо. – Я подарю тебе лунный закат, мой мальчик. А пока что – это тебе на дорогу. – Он встал и достал с полки фанерный ящичек и большой рыжий конверт. Я заметил, что руки его немного дрожали.
– Что это? – спросил я.
– Это, Алекс, – и лицо его снова расцвело своей загадочной и высокомерной улыбкой, – моя новая история. И ею я обязан… гмм… новым очкам. Нет, не открывай, – быстро добавил он, видя, что я потянулся к ящичку, – уже нет времени. Посмотришь потом, не торопясь.
В самолете, глядя на плотные, ослепительно-белые облака, я долго размышлял о природе грусти. Я не верил, чтобы старому Леонардо могло быть весело, но ничего не имел против того, чтобы его новая история оказалась грустной. Наверное, та грусть, которая мешала ему придумывать раньше, была какой-то другой грустью. И я достал из конверта отпечатанные на старой машинке листки.
Улыбка слепого Дастура[6]На утреннем небе еще не погасли звезды. С трудом отыскав у самого горизонта полустертые очертания созвездия Крия и в них бледную звезду Кебрен, послушник Нарасан простился с ней и, обратив лицо к востоку, приготовился ждать рассвета. Начинался день Дин, любимый день послушника.
– Во имя Дадара Ормузда! – произнес он привычную формулу начала и глубоко вздохнул, пытаясь унять поселившуюся в душе тревогу. Источник тревоги не являлся для Нарасана загадкой. Перед отходом ко сну – по традиции Избравших путь Добра – учитель всегда прощался с ним Радостной вестью. Радостная весть могла отражать любое, даже самое незначительное светлое впечатление прошедшего дня. Но с самого начала месяца, девять ночей подряд, учитель повторял одно и то же:
– Радуйся, возлюбленный ученик Нарасан! Ибо ночь не стала яркой, и не покинула своего места звезда Хапторинг из созвездия Медведицы.
Нарасан знал о грозном времени Аушедара, и все приметы конца царств и суда над живущими были ему известны. Учитель призывал его радоваться отсутствию этих примет!
Вздохнув еще раз, Нарасан нараспев начал читать молитву:
– Я для добрых дел. Я не для злых дел. Я для добрых слов. Я не для злых слов. Я для добрых мыслей…
Он было замолчал, задумавшись над тем, можно ли назвать тревожные мысли добрыми, как вдруг странное, запоздалое эхо подхватило его слова:
– Я для добрых мыслей. – И продолжило: – Я не для злых мыслей.
Нарасан изумленно обернулся и различил в тени южной колонны в нескольких шагах от себя темный силуэт говорящего.
– Кто ты? – удивился он. – Давно ли ты здесь?
– Мое имя Бахман, – ответил незнакомец. – С наступления темноты я ждал, пока откроются двери храма. Прости, что помешал твоей молитве, но нетерпение гложет меня.
Пришедший говорил отрывисто и дышал тяжело. Чувствовалось, что усталость и волнение владеют им.
– Скажи мне, – продолжал он, – не здесь ли живет Благодетельный Бессмертный Армаити, хранящий пепел Великих книг[7]?
– Бессмертные не живут в нашем изменчивом мире, как не живут в нем мертвые; и те и другие неизменны, – улыбнулся ученик Нарасан наивному вопросу пришельца.
Тяжкий вздох услышал он в ответ, и тело пришельца медленно опустилось к подножию колонны. Шагнув ближе, Нарасан склонился над распростертой на каменных плитах фигурой. То был юноша, изможденный, оборванный и прекрасный, как лик самого Армаити. Жалостью наполнилось сердце послушника. Он оглянулся на наливающийся золотом клочок неба и мысленно попросил прощения у невзошедшего Светила. Затем поднял юношу и шагнул с ним под сумеречные своды храма.
Живительный сок граната и недолгий отдых вернули румянец щекам пришельца.
– Утешит ли тебя, Бахман, – участливо спросил послушник, – известие о том, что пепел Великих книг действительно хранится здесь? Но хранитель его не Армаити, а смертный слепой Дастур по имени Асван.
– Слепой… – разочарованно повторил юноша.
– Зохак имел шесть глаз и всё же был злым демоном, – сухо заметил Нарасан. – Это правда, что учитель слеп. Но именно потому, что он с давних пор не уповал на зрение, он и помнит все слова Великих книг и является единственным, кто может прочесть их пепел. Знай, что Ангел Ешаджа посетил учителя, как когда-то посещал царя Фарудуна, и посвятил его в тайны астрологии, в секреты настоящего, будущего и прошлого царств. Но людям, – печально покачал головой ученик Дастура, – нет больше дела ни до тайн мироздания, ни до книг Заратустры, ни до прошлого и будущего, ни даже до настоящего. Ты первый за долгие годы путник, поднявшийся сюда. Что привело тебя к нам, Бахман?
Внимательно, с разгоревшимся взглядом слушал своего собеседника юноша.
– Семь лет назад, – ответил он, – вышел я из отцовского дома, но до сих пор не нашел того, в поисках чего вышел. Согласится ли помочь мне твой Дастур, хранитель пепла Великих книг?
На низкой деревянной скамье у восточных дверей храма сидел старый Дастур Асван, опустив руки в огромную каменную чашу с пеплом Великих книг[8]. Незрячие глаза его были широко открыты и неподвижны. Казалось, глубоко задумавшись, не слышал он ни гулких шагов вошедших, ни слов Нарасана, просившего принять и выслушать пришельца. Но вот он чуть склонил голову.
– Говори, – услышал Бахман тихий, ласковый голос старого жреца.
– Мое имя Бахман, – с поклоном отозвался юноша. – Я ищу царя парфян и пришел спросить тебя, где мне его найти.
– Царь, – всё так же ласково ответил Дастур, – находится в Персеполисе, что известно тебе не хуже, чем мне.
– Нет! – с силой воскликнул пришедший, и эхо повторило его восклицание. – Я ищу настоящего царя! Выслушай меня, о Дастур! Артабан Парфянский, сидящий на троне в Персеполисе, устроил заговор с целью устранить неугодного ему правителя, верного последователя Заратустры и моего отца. Коварными речами соблазнил Артабан моего старшего брата и вложил в его руку кинжал убийцы. Я любил отца, и я любил брата. Отца предупредили о том, что к нему подошлют убийцу, и милостью Ормузда кинжал сломался о кольчугу. Но отец не знал, что убийцей окажется родной сын. По закону покушавшегося надлежало казнить, однако мать помогла ему бежать. Я был рядом с ней в тот день и помню, как на закате, обратив к Персеполису свое прекрасное, залитое слезами лицо, она воскликнула: «Артабан Парфянский, отнимающий жизнь отца рукой сына и жизнь сына рукой отца, ты не царь! И ты не слуга Аримана, ибо в нечестии своем не ведаешь даже и того, что служишь злу. Да сжалится над нами Мудрый Владыка Света – над землями Персии нет царя!» Мне было девять лет, когда я вышел из дому, чтобы найти царя. Семь лет я ищу его. Я обошел земли Индии и дошел до Эгейского моря. Я искал его в Армении, Убаре и Сусиане, но так и не нашел. И вот совсем недавно в Персеполисе до меня дошел слух о том, что живет в горах один из Бессмертных, хранитель пепла Великих книг, владеющий тайнами мира, и я поспешил сюда и стою перед тобой. О Дастур Асван! Хоть ты и смертный, в тебе моя последняя надежда! Если не ты, беседующий с Ангелом Ешаджей, то кто может ответить на мой вопрос – где мне найти царя?
Так закончил свою речь юноша и умоляюще посмотрел в незрячие глаза Дастура.
– Назови мне имя твоего отца, – сказал старик.
– Бабек сын Сассана, правитель провинции Истахир, – ответил пришелец.
Долгим показалось молчание учителя ученику Нарасану и бесконечным показалось оно Бахману.
– Я рад тебе, Бахман сын Бабека! – заговорил наконец старец. – Я отвечу на твой вопрос и укажу тебе, где найти царя Парфии.
Юноша упал на колени и счастливо рассмеялся.
– Но для того, чтобы ты понял мой ответ и поверил ему, – предостерегающе поднял руку Дастур, – ты прежде должен найти ответы на мои вопросы.
– Я готов, – отозвался Бахман, поднявшись с колен и гордо вскинув голову.
– Ты уединишься в восточной колоннаде храма, – продолжал старый Дастур, – где только голоса птиц, журчание источника да шелест ветвей могут потревожить тебя. Ты запишешь мои вопросы и возьмешь с собой восстановленные пергаменты – в них всё то, что я успел по памяти продиктовать моему ученику.
– Но я не умею ни читать, ни писать! – воскликнул юноша.
Старый учитель покачал головой:
– Ты сказал, что готов. И теперь, чтобы твои слова не оказались ложью, придется тебе научиться и тому и другому. Нарасан поможет тебе.
Миновал месяц Лея, и в день Тира Бахман вновь предстал перед жрецом Асваном.
– Дважды прочел я книгу Джамаспи, – сказал он, – и семь раз переписал наизусть клятву о пяти достоинствах выбравшего путь Добра. Достаточно ли этого, глубокочтимый Дастур?
– Да, – ответил слепой Асван и похвалил юношу за усердие. – Теперь ты готов выслушать и записать мои вопросы. И первый из них: что правит жизнью человека, его любовью и богатством? Второй: от чего зависит достоинство воина? Третий: с помощью чего смертный видит и не забывает красоту и свет? И последний: кому надлежит желать счастья?